О том, как живописец Ёсихидэ радовался, глядя на свой горящий дом 2 страница



Однако у Нидзё «дневниковая» композиция является скорее литературным приемом, поскольку вполне очевидно, что повесть писалась в краткий промежуток времени, на склоне лет, как итог всего пережитого. Описанные в книге события распадаются на два периода: жизнь героини при дворе императора и монашеское уединение, к которому в конце концов привели Нидзё превратности судьбы. При этом часть биографии героини как бы выпадает из повествования, что породило предположения об утерянных частях рукописи.

Род Нидзё, из которого происходила героиня и автор повести, принадлежал к потомственной хэйанской аристократии, многие поколения которой числились на императорской службе. После междоусобных войн конца XII в. столица пришла в запустение, вельможи лишились своих поместий и вынуждены были довольствоваться скромными доходами, да и сама императорская власть выродилась в некую условность.

Период, который охватывают события «Непрошеной повести» , был отмечен сложным сосуществованием самурайского правительства в Камакуре с лишенным реальной власти и былых привилегий императорским двором в Киото. Верховный правитель, сёгун, назначался из отпрысков императорского рода, но мог быть заменен по прихоти реальных хозяев страны. Трон в Киото часто занимал ребенок или подросток, а его отец являлся регентом. Отрекаясь в пользу своего наследника, очередной император обычно принимал постриг. Частая смена монархов приводила к тому, что императоров в отставке одновременно могло существовать несколько. Браки в императорских семьях нередко заключались между кровными родственниками. Наличие института императорских наложниц предопределяло карьеру многих девушек из благородных семейств.

Со страниц книги встает трагический образ красивой, изысканной, прекрасно образованной женщины из старинного аристократического рода, которая волею обстоятельств или непреклонным законом кармы обречена идти по жизни тернистым путем, преодолевая бесчисленные невзгоды В пятнадцать лет Нидзё лишается отца, своей духовной и материальной опоры. Всего через год, став наложницей императора, она рожает сына, что дает ей право надеяться на завидное положение матери наследного принца, но ребенок умирает, и все упования рушатся. Не имея никаких источников существования, Нидзё вынуждена жить благотворительностью родственников и знакомых, подчиняясь чужим страстям и мимолетным капризам. Подкупающая доверительность в описании этих злоключений вносит в рассказ героини драматический исповедальный накал.

Как и в хэйанских никки, у Нидзё культурный фон повествования постоянно расширяется за счет многочисленных исторических реминисценций и литературных аллюзий, навеянных японской и китайской классикой. Перепевом известных поэтических мотивов являются, например, сцены прощания влюбленных в тусклом сиянии предрассветной луны или сетования на «бессердечие» утренних птиц, чьи голоса возвещают разлуку. Следуя правилам эстетической «игры», предложенным автором, средневековая аудитория воспринимала повесть в контексте литературно‑художественной традиции, постоянно соотнося образы повествования с возможными прототипами из классического наследия, выстраивая целые ряды поэтических параллелей. Суггестивность присуща не только многочисленным стихотворениям, которые составляют своего рода лирический стержень повести, но и всему тексту в целом.

Стилистика Нидзё направлена не столько на создание индивидуальных «портретов», сколько на прорисовку характера типических для своей среды героев в не совсем типических обстоятельствах. Как и в средневековой японской портретной живописи, внешность персонажей «Непрошеной повести» дается довольно условно и расплывчато. В то же время с необычайной тщательностью наряду с красотами природы описываются детали одежды, фрагменты интерьера и прочие атрибуты быта. Даже воспроизводя одну из самых скорбных минут своей жизни, когда слуга принес ей предсмертное послание от возлюбленного, Нидзё не забывает сообщить, во что был одет гонец. Все это свидетельствует о том, что автор осознавал себя и окружающих прежде всего в рамках заданной социальной модели, частицами которой и выступают герои повести. Тем не менее образ главной героини раскрывается с подлинным психологизмом и редкостной достоверностью.

Важнейшей особенностью «Непрошеной повести», давшей повод говорить об отходе ее от канонического жанра дневников никки, является широта и полнота отображаемой автором жизни. Если в хэйанских никки исторические события служили лишь фоном для лирических переживаний, Нидзё рассматривает свою биографию достаточно объективно, в прямой связи с судьбами определенных исторических лиц и страны в целом. В ее повести даются живые зарисовки быта и нравов двора и описания реальных политических событий: изгнания очередного сегуна, оказавшегося неугодным всемогущему камакурскому правительству, или соперничества родных братьев из императорского рода за власть.

Появляются в сочинении Нидзё и темы, неведомые хэйанской прозе. Она с сочувствием упоминает о тяжкой доле простых людей – дворцовых слуг или «дев веселья», обреченных продавать свою молодость и красоту.

О чем бы ни писала создательница печальной повести, за изяществом стиля и тонким лиризмом образов угадывается сильная, волевая натура автора, отстаивающего свое право на существование в жестоком и лицемерном мире дворцовых интриг. Стремясь вырваться из этого порочного круга, героиня не останавливается перед решительным шагом – пострижением в монахини. Но, и уйдя от мирской суеты, предаваясь размышлениям о смысле земного бытия, она не может и не хочет зачеркнуть свою прежнюю жизнь, которая разворачивается свиток за свитком в потоке грустных воспоминаний о недолгих радостях и безмерных горестях, о любви и смерти, о надежде и отчаянии. Так пришла к нам «Непрошеная повесть».

А. А. Долин

 

НИДЗЁ

НЕПРОШЕНАЯ ПОВЕСТЬ[219]

 

Миновала ночь, наступил новый, 8‑й год Бунъэй, и, как только рассеялась туманная дымка праздничного новогоднего утра, дамы, служившие во дворце Томикодзи, словно только и ждали наступления этого счастливого часа, вышли в зал для дежурных, соперничая друг с другом блеском нарядов. Я тоже вышла и села рядом со всеми. Помню, в то утро я надела семислойное нижнее одеяние – цвет изменялся от бледно‑розового к темно‑красному, сверху – длинное, пурпурного цвета косодэ и еще одно – светло‑зеленое, а поверх всего – красное карагину, парадную накидку с рукавами. Косодэ было заткано узором, изображавшим ветви цветущей сливы над изгородью в китайском стиле... Обряд подношения праздничной чарки исполнял мой отец, дайнагон, специально приехавший для этого во дворец. Когда торжественная часть церемонии закончилась, государь Го‑Фукакуса[220] удалился в свои покои, позвал отца, пригласили также женщин, и пошел пир горой, так что государь совсем захмелел. Мой отец, дайнагон, во время торжества, по обычаю, трижды подносил государю сакэ, теперь предложил:

– За этой праздничной трапезой выпьем трижды по три раза!

– Нет, на сей раз поступим иначе, – отвечал государь, – выпьем трижды по девять раз, пусть будет двадцать семь чарок!

Когда все уже окончательно опьянели, он пожаловал отцу чарку со своего стола и сказал:

– Пусть дикий гусь, которого я ждал так долго и так терпеливо, этой весной прилетит наконец в мой дом!

Отец с низким поклоном вернул государю полную чарку и удалился, кланяясь с особым почтением.

Я видела, прежде чем он ушел, государь что‑то тихонько сказал ему, но откуда мне было знать, о чем они говорили?

Праздник закончился, я вернулась к себе и увидела письмо. «Еще вчера я не решался писать тебе, но сегодня наконец открою сердце...» – так начиналось послание. Тут же лежал подарок – восемь тонких, прозрачных нижних одеяний, постепенно переходящих от алого к белому цвету, темно‑красное верхнее одеяние, еще одно, светло‑зеленое, парадная накидка, шаровары‑хакама, три косодэ одной расцветки, два косодэ – другой. Все завернуто в кусок ткани. Вот неожиданность! К рукаву одной из одежд был прикреплен тонкий лист бумаги со стихами:

 

«Если нам не дано,

как птицам, бок о бок парящим,

крылья соединить –

пусть хотя бы наряд журавлиный

о любви напомнит порою!»

 

Нужно было быть вовсе бесчувственной, чтобы оставить без ответа такой подарок, продуманный столь тщательно и любовно... Но я все‑таки отправила обратно весь сверток и написала:

 

«Ах, пристало ли мне

в златотканые платья рядиться,

доверяясь любви?

Как бы после в слезах горючих

не пришлось омыть те одежды...

 

Но если бы ваша любовь и впрямь была вечной, я с радостью носила бы эти одежды...»

Около полуночи, той же ночью, кто‑то вдруг постучал в калитку. Девочка‑прислужница, ничего не подозревая, отворила калитку. «Какой‑то человек подал мне это и тотчас же исчез!» – сказала она, протягивая мне сверток. Оказалось, это тот самый сверток, что я отослала, и вдобавок – стихотворение:

 

«Если клятвы любви

будут в сердце твоем неизменны,

эти платья надев,

успокойся и в час полночный

без меня почивай на ложе...»

 

На сей раз я уже не знала, куда и кому возвращать эти наряды. Пришлось оставить их у себя.

Я надела эти одежды в 3‑й день нового года, когда стало известно, что к нам, во дворец Томикодзи, пожалует государь‑монах Го‑Сага, отец нашего государя.

– И цвет, и блеск ткани на диво хороши! Это государь Го‑Фукакуса подарил тебе такой наряд? – спросил мой отец, дайнагон. Я невольно смутилась и ответила самым небрежным тоном:

– Нет, это подарок бабушки, госпожи Китаямы...

Вечером 15‑го дня из дома за мной прислали людей. Я была недовольна, – что за спешка? – но отказаться не посмела, пришлось поехать. Усадьба удивила меня необычно праздничным видом. Все убранство – ширмы, занавеси, циновки – одно к одному нарядное, пышное. Но я подумала, что, вероятно, все это устроено по случаю наступления нового года. Этот день прошел без каких‑либо особых событий.

Назавтра с самого утра поднялась суматоха – совещались об угощении, обсуждали, где разместить кареты вельмож, куда поставить верховых коней...

– В чем дело? – спросила я, и отец, улыбнувшись, ответил:

– Видишь ли, по правде сказать, сегодня вечером государь Го‑Фукакуса осчастливит своим посещением нашу усадьбу по случаю Перемены места[221]. Оттого и убрали все как подобает. К тому же сейчас как раз начало нового года... А тебя я велел позвать, чтобы прислуживать государю.

– Странно, ведь до дня равноденствия еще далеко, с чего это вздумалось государю совершать Перемену места? – сказала я. Тут все засмеялись: «Да она еще совершеннейшее дитя!»

Но я все еще не понимала, в чем дело, а меж тем в моей спальне поставили роскошные ширмы, небольшую переноскую перегородку – все нарядное, новое.

– Ой, разве в мою комнату пожалуют гости? Ее так разукрасили!..– сказала я, но все только загадочно улыбались, и никто не стал мне ничего объяснять.

С наступлением вечера мне велели надеть белое кимоно и темно‑пурпурные шаровары‑хакама. Поставили дорогие ароматические курения, в доме стало как‑то по‑особому торжественно, празднично.

Когда наступило время зажечь светильники, моя мачеха принесла мне ослепительно прекрасное косодэ.

– Вот, надень! – сказала она. А немного погодя пришел отец и, развешивая на подставке одеяние для государя, сказал:

– Не ложись спать до приезда государя, будешь ему прислуживать. И помни – женщина должна быть уступчивой, мягкой, послушно повиноваться всему, что бы ни приказали!

Так говорил он, но тогда я еще вовсе не понимала, что означали его наставления. Я ощутила только какое‑то смутное недовольство прилегла возле ящика с древесным углем для жаровни и сама не заметила, как уснула. Что было потом, не помню. Я не знала даже, что тем временем государь уже прибыл. Отец поспешил встретить его, предложил угощение, а я все это время спала безмятежно, как младенец. Кругом суетились, шумели: «Разбудите же Нидзё!» – но государь сказал:

– Ничего, ничего. Пусть спит, оставьте ее! – И никто не решился меня трогать. А я, накрывшись с головой одеянием, ни о чем не ведая, все спала, прислонившись к ящику с углем, задвинутому за перегородку у входа в мои покои.

Внезапно я открыла глаза – кругом царил полумрак, наверное, опустили занавеси, светильник почти угас, а рядом со мной, в глубине комнаты, как ни в чем не бывало расположился какой‑то человек. «Это еще что такое!» – подумала я, мигом вскочила и хотела уйти, как вдруг слышу:

– Проснись же! Я давным‑давно полюбил тебя, когда ты была еще малым ребенком, и долгих четырнадцать лет ждал этого часа... – И он принялся в самых изысканных выражениях говорить мне о любви, у меня не хватило бы слов, чтобы передать все эти речи, но я слушать ничего не хотела и только плакала в три ручья, даже рукава его одежды и те вымочила слезами.

– Долгие годы я скрывал свои чувства, – сказал государь, не зная, как меня успокоить, и, конечно же, не пытаясь прибегнуть к силе. – И вот приехал, надеясь, что хоть теперь представится случай поведать тебе о моей любви. Не стоит так холодно ко мне относиться, все равно все уже об этом узнали! Теперь ни к чему твои слезы!

Вот оно что! Стало быть, он хочет удостоить меня своей монаршей любви не в тайне ото всех, всем уже об этом известно! Стало быть, завтра, когда эта ночь растает, словно призрачный сон, мне придется изведать такую муку! – я заранее страдала от этой мысли. Сейчас я сама дивлюсь: неужели, совсем не зная, что ждет меня в будущем, я уже предчувствовала грядущие горести?

– Почему никто не предупредил меня, почему не велели отцу моему, дайнагону, откровенно поговорить со мной? – сокрушалась и плакала я. – Теперь я не смогу смотреть людям в глаза!.. – И государь, очевидно решив, что я слишком уж по‑детски наивна, так и не смог ничего от меня добиться. Вместе с тем встать и уйти ему, по‑видимому, тоже было неудобно, он продолжал лежать рядом, и это было мне нестерпимо. За всю ночь я не промолвила ни единого слова в ответ на все его речи. Но вот уже занялась заря, послышался чей‑то голос: «Разве государь не изволит вернуться сегодня утром?»

– Да, ничего не скажешь, приятное возвращение после отрадной встречи! – как бы про себя проговорил государь. – Признаться, никак не ожидал встретить столь нелюбезное обращение! Как видно, наша давняя дружба для тебя ничего не значит... А ведь мы подружились еще в ту пору, когда ты причесывалась по‑детски... Тебе бы следовало вести себя так, чтобы со стороны все выглядело пристойно. Если ты будешь все время прятаться и молчать, что подумают люди? – то упрекал он меня с обидой в голосе, то всячески утешал, но я по‑прежнему не произносила ни слова.

– Беда с тобой, право! – сказал государь, встал, надел кафтан и другие одежды и приказал подавать карету. Слышно было, как отец спрашивал, изволит ли государь откушать завтрак, и что‑то еще, но мне уже казалось, что это не прежний государь, а какой‑то новый, совсем другой человек, с которым я уже не могу говорить так же просто, как раньше, и мне было до слез жаль самое себя, ту, прежнюю, какой я была до вчерашнего дня, когда еще ничего этого не знала.

Я слышала, как государь отбыл, но по‑прежнему лежала, не двигаясь, натянув одежды на голову, и была невольно поражена, когда очень скоро от государя доставили Утреннее послание[222]. Пришли мои мачеха и монахиня‑бабушка.

– Что с тобой? Отчего не встаешь? – спрашивали они, и мне было мучительно слышать эти вопросы.

– Мне нездоровится, еще с вечера... – ответила я, но, как видно, они посчитали это обычным недомоганием после первой брачной ночи, и это тоже было мне досадно до слез. Все носились с письмом государя, волновались и суетились, а я не желала даже взглянуть на его послание. Человек, доставивший письмо, в растерянности спрашивал:

– Что такое?.. В чем дело?.. – И настойчиво приставал к отцу: – Покажите же послание государя госпоже Нидзё!

Мне казалось прямо невыносимой вся эта суматоха.

– Кажется, она не совсем здорова... – отвечал отец и вошел ко мне.

– Все встревожены из‑за письма государя, а ты что же?! Уж не собираешься ли ты, чего доброго, вовсе оставить без ответа его послание? – сказал он, и слышно было, как он шуршит бумагой, разворачивая письмо. На тонком листе лилового цвета было написано:

«За долгие годы мне, право, ты стала близка. Пускай в изголовье рукава твои не лежали – не забыть мне их аромата!»

«Наша барышня совсем не похожа на нынешних молодых девиц!» – восклицали мои домашние, прочитав это стихотворение. Я же не знала, как мне теперь вести себя, и по‑прежнему не поднималась с постели, а родные беспокоились: «Не может же кто‑то другой написать за нее ответ, это ни на что не похоже!» В конце концов посланцу вручили только подарки и отпустили, сказав:

– Она совершеннейшее дитя, все еще как будто не в духе и потому не видела письма государя...

А днем пришло письмо от него, от Санэканэ Сайондзи[223], хотя я вовсе этого не ждала.

«О, если к другому склонишься ты сердцем, то знай: в тоске безутешной я, должно быть, погибну скоро, словно дым на ветру, растаю...»

Дальше было написано: «До сих пор я жил надеждой когда‑нибудь с тобой соединиться, но теперь о чем мне мечтать, ради чего жить на свете?» Письмо было написано на тонком синеватом листе бумаги, на котором цветной вязью была оттиснута старинная танка:

«Уйдите, о тучи, с вершины Синобу‑горы, с вершины Терпенья – из души моей омраченной без следа исчезните, тучи!»

Его собственное стихотворение было написано поверх этих стихов.

Я оторвала от бумаги кусочек, как раз тот, на котором стояли слова «Синобу‑гора», и написала:

 

«Ах, ты ведь не знаешь,

что в сердце творится моем!

Объята смятеньем,

я другому не покорилась,

ускользнула, как дым вечерний».

 

Я и сама не могла бы сказать, как я решилась отправить ему такой ответ.

Так прошел день, я не притронулась даже к лекарственному настою. «Уж и впрямь, не захворала ли она по‑настоящему?» – говорили домашние. Но когда день померк, раздался голос: «Поезд его величества!» – и не успела я подумать, что же теперь случится, как государь, открыв раздвижные перегородки, как ни в чем не бывало вошел ко мне с самым дружелюбным, обычным видом.

– Говорят, ты нездорова? Что с тобой? – спросил он, но я была не в силах ответить и продолжала лежать, пряча лицо. Государь прилег рядом, стал ласково меня уговаривать, спрашивать. Мне хотелось сказать ему: «Хорошо, я согласна, если только все, что вы говорите, правда...» – я уже готова была вымолвить эти слова, но в смятении подумала: «Ведь он будет так страдать, узнав, что я всецело предалась государю...» – и потому не сказала ни слова.

В эту ночь государь был со мной очень груб, мои тонкие одежды совсем измялись, и в конце концов все свершилось по его воле. А меж тем постепенно стало светать, я смотрела с горечью даже на ясный месяц – мне хотелось бы спрятать луну за тучи! – но, увы, это тоже было не в моей власти...

 

«Увы, против воли

пришлось распустить мне шнурки

исподнего платья –

и каким повлечет потоком

о бесчестье славу дурную?..» –


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 92;