СЕМЕЙНЫЕ ТРАДИЦИИ: ЧАЙ С РИСОМ 22 страница



Когда трое мужчин закончили ужин, их столик на лужайке окутало сумерками. Отдыхающие разом покинули берег, громкоговоритель умолк; шум волн стал громче. Кавада поднялся из-за стола. Возникло молчание, которое стало уже привычным для обоих оставшихся. Сюнсукэ заговорил первым:

— Ты изменился.

— Разве?

— Точно изменился. Это пугает меня. У меня было такое предчувствие. Я предчувствовал, что однажды должен наступить день, когда ты перестанешь быть самим собой. Поскольку ты будто радий. Как радиоактивный элемент. Я боялся этого давно. Однако в тебе еще что-то осталось от тебя прежнего. Именно сейчас, я думаю, нам следовало бы расстаться…

Слово «расстаться» вызвало у юноши усмешку.

— Вы сказали «расстаться»? Вы так говорите, сэнсэй, будто до сих пор между нами что-то было.

— Конечно, между нами что-то было. Разве ты сомневаешься?

— Я понял вас в бульварном смысле этого слова.

— Вот именно! В прежнее время тебе бы и в голову не пришло такое толкование.

— Ну, в таком случае я позволю себе помолчать…

Юити не осознавал, какое давнее заблуждение и какая глубокая решимость скрывались в равнодушных словах старого писателя. В темноте послышался тяжелый вздох Сюнсукэ.

И на самом деле Сюнсукэ Хиноки попал в глубокую ловушку заблуждения, созданную его собственным умом. В иллюзии его имелась как бездонная пропасть, так и бескрайняя перспектива. Будь он молодым, он исцелился бы от своих заблуждений очень скоро. Однако по старости лет Сюнсукэ уже сомневался в ценности своего прозрения. Исцелиться — не значит ли это впасть в еще более глубокое заблуждение? Ради чего и отчего мы все желаем этого пробуждения? Раз человеческая жизнь иллюзорна, то не в том ли заключается наивысшая мудрость пробуждения, чтобы создавать системные, логические рукотворные заблуждения из клубка запутанных, неподвластных, строптивых заблуждений? Сейчас здоровье Сюнсукэ поддерживала именно его воля к не-пробуждению, его воля к не-выздоровлению.

Его любовь к Юити была из этого разряда заблуждений. Он страдал, он мучился. В нем сейчас боролась общеизвестная ирония — по отношению к формальной красоте его произведений, к смятению и духовному страданию, растраченному ради того, чтобы обрести спокойствие, а также ирония по отношению к тому, что только благодаря этому спокойствию можно достичь в конечном итоге абсолютного признания этого смятения и страдания. Благодаря тому, что он твердо придерживался изначально выбранного им курса, он имел возможность и право признания. Если в любви отнималось это право на признание, то такая любовь без признания для него, как человека искусства, просто-напросто не существовала.

На острый взгляд Сюнсукэ, эта опасная склонность прослеживалась в преображении Юити.

— Как бы то ни было, но это очень горько, — прорезался из темноты сипловатый голос Сюнсукэ. — Это настолько горестно, что мне не найти слов… Я думаю, Ютян, что нам было бы лучше пока не встречаться. До сих пор ты увиливал от встреч со мной под тем или иным предлогом. Это значит, что ты не хотел видеть меня. Теперь настал мой черед не встречаться с тобой. Если возникнет необходимость, если у тебя появится настоятельная потребность в этом, то я, конечно, буду рад свидеться с тобой. Я уверен, что в настоящее время у тебя нет такой необходимости…

— Нет.

— Я был в этом уверен, однако…

Рука Сюнсукэ прикоснулась к руке Юити, лежащей на подлокотнике. В разгар лета его рука была жутко холодной.

— Ну, в любом случае до поры до времени мы не будем встречаться.

— Как желаете, так и сделаем, учитель…

Далеко в море замигали огни рыбачьих лодок. Двое мужчин вновь впали в привычное тягостное молчание, будто им уже не представится такого случая.

В темноте замаячила желтая рубаха Кавады, впереди него вышагивал мальчик-прислуга, весь в белом, с пивом и стаканами на серебряном подносе. Сюнсукэ напустил на себя беззаботный вид. Когда Кавада стал вспоминать их прежний разговор, Сюнсукэ ответствовал ему с радостным сарказмом. Казалось, что их сомнительному диспуту не будет конца, но немного погодя прохлада усилилась и все трое отправились в фойе гостиницы.

Кавада и Юити решили провести эту ночь в отеле. Кавада предложил Сюнсукэ тоже заночевать в забронированном для него отдельном номере, но он категорично отверг это любезное предложение. Тогда ничего не оставалось, как приказать шоферу отвезти Сюнсукэ в Токио. В автомобиле у старого писателя ужасно разболелось колено, укутанное верблюжьим пледом. Удивленный его стенаниями шофер притормозил машину. Сюнсукэ сказал, чтобы он не беспокоился и ехал дальше. Он вынул из внутреннего кармана свои таблетки, препарат павинал с морфином, и проглотил. От медикаментов его стало клонить в сон, однако душевная боль старого писателя тоже понемногу унялась. Он уже ни о чем не думал, его ум был занят только бессмысленным исчислением дорожных фонарей. В памяти его негеройского сердца всплыла странная история о Наполеоне, который во время марша, сидя верхом на лошади, только и знал, что считал окна в придорожных домах.

 

Глава двадцать седьмая

ИНТЕРМЕЦЦО

 

Минору Ватанабэ было семнадцать лет. Правильное округлое беленькое личико с кроткими глазами и тонкими бровями, с неизменными ямочками на щеках и красивой улыбкой. Он был студентом второго курса школы высшей ступени по новой системе образования. В один из очередных страшных воздушных налетов в последний год войны, десятого марта, сгорел дотла их семейный продуктовый магазин в нижнем городе. Его родители и младшая сестра погибли, только Минору выжил; его приютили родственники из Сэтагая. Глава семейства служил мелким чиновником в Министерстве народного благосостояния. Нельзя сказать, что родственники жили зажиточно, поэтому им было нелегко прокормить еще один рот.

Когда мальчику исполнилось шестнадцать, по объявлению в газете он получил работу в одной кофейне в квартале Канда. После занятий в школе он отправлялся туда и трудился по пять-шесть часов до десяти вечера. Накануне экзаменов ему разрешалось возвращаться домой в семь вечера. Оплата была хорошей, и все признавали, что Минору повезло с работой.

Более того, Минору весьма приглянулся хозяину заведения. Звали его Фукудзиро Хонда. Это был мужчина лет сорока, худощавый, молчаливый и честный. Жена бросила его лет пять или шесть назад, и жил он один на втором этаже над своей кофейней. Однажды он наведался в Сэтагая, в дом дяди паренька, с предложением усыновить Минору. Как говорится, подмога подоспела своевременно. Процедура усыновления прошла быстро, и Минору обрел фамилию Хонда.

Минору по-прежнему иногда помогал в кофейне, но исключительно по своей охоте. Он проводил свои студенческие годы, как ему заблагорассудится; время от времени приемный отец водил его куда-нибудь пообедать, в театр или в синематограф. Фукудзиро сам предпочитал традиционный японский театр, однако когда они выбирались вместе, то смотрел любимые Минору шумные комедии и вестерны. На лето и на зиму он купил ему мальчиковую одежду. Купил коньки. Никогда прежде Минору не знавал такой жизни; детишки его дядьки, когда приезжали в гости, завидовали ему.

Между тем в характере Минору наметились перемены. Улыбка на его лице оставалась неизменной, но любовь к одиночеству стала его затягивать. Например, если он шел в салон патинко[91], то в одиночку. Когда он должен был заниматься уроками, проводил перед игральным автоматом по три часа кряду. Со школьными товарищами почти не поддерживал отношений. Из-за все еще изнеженной чувствительности его снедали отвращение и страх, от которых никуда нельзя было деваться; в отличие от других обычных мальчишек, склонных к пагубе, он трепетал, когда в его голове рисовались картинки его будущей деградации. Он сгорал от своей идеи фикс, что жизнь его невесть как плохо закончится. Ночью, когда он встречал гадальщика-физиономиста, сидящего в тусклом свете бумажного фонарика в тени банка или еще чего, его охватывал страх — он думал, что по чертам лица тот разгадает тотчас его будущую деградацию, преступления, несчастья, и поспешным шагом проходил мимо него.

И все-таки Минору любил свое ясное, улыбающееся лицо; ведь когда он улыбался, то в чистоте его белозубой улыбки мерцала надежда на будущее. И глаза его были красивы в своей невинности, они будто бы упреждали всяческую развращенность. И фигурка его, отраженная в неожиданных зеркалах на углу то одной, то другой улицы, и свежевыбритый затылок тоже были по-мальчишески изящными. И тогда он думал, что может чувствовать себя спокойно до тех пор, пока не испортится его внешность; однако эта передышка длилась недолго.

Он вкусил саке, стал зачитываться детективными романами; также распробовал вкус табака. Ароматный табачный дым просачивался вглубь его легких, отчего ему мерещилось, будто еще несформировавшиеся и неизведанные чувства выманиваются для их выражения из самой глубины его нутра. В один из дней, когда его обуревало чувство отвращения к самому себе, он молился, чтобы вновь разразилась война; ему грезился огромный город, объятый пожарищем. Ему чудилось, будто среди этого пожирающего огня, как при смене кальпы[92], он сможет встретить своих погибших родителей и младшую сестренку.

Он любил одинаково как моментальное возбуждение, так и безнадежные звездные ночные небеса. За три месяца износил пару обуви, блуждая по ночам от квартала к кварталу.

Он возвращался из школы, ужинал и переодевался в щегольскую мальчишескую одежду для прогулок. Не показывался в кофейне до полуночи. От переживаний у его приемного отца все сжималось в груди, и тот плелся тайком следом за ним; однако мальчик всюду гулял сам по себе, и это унимало его ревность. Он понимал, что из-за разницы в летах не может быть его закадычным товарищем, поэтому воздерживался от попреков и позволял поступать, как ему захочется.

Однажды во время летних каникул, когда небо затянуло облаками и было прохладно, чтобы валяться на пляже, Минору нарядился в красную гавайскую рубаху с рисунком из белых пальм. Он соврал, что поехал домой в Сэтагая, и шмыгнул за дверь. Красная рубаха очень гармонировала с его белой кожей.

Он подумал, что мог бы прогуляться в зоосад. Вышел на станции метро «Уэно», прошелся до статуи Сайго[93]. В этот момент сквозь облака пробилось солнце, и высокие гранитные ступени засияли.

Поднимаясь по ступеням, он прикурил сигарету. Пламя от спички было едва заметно в ярком солнечном свете. Он почти перелетел через верхние ступени, переполненный радостью оттого, что остался в одиночестве.

В этот день в парке Уэно праздного люда было немного. Он купил билет с цветной картинкой спящего льва и прошел через ворота зоосада с редкими посетителями. Минору не обращал внимания на стрелки, указывающие направление маршрута, и шагал, куда ноги вели его сами. Распространяющийся на жаре запашок от животных казался ему намного родней, чем запах его постельных принадлежностей.

Перед ним возник вольер с жирафами. На задумчивую физиономию жирафа, на его длинную шею и на его спину наползала тень. Солнце скрылось. Жираф вышагивал, отгоняя мух своим хвостиком. С каждым шагом жираф покачивался, словно гигантский колченогий треножник. Затем Минору поглазел на заморенного зноем белого медведя — зверь то плюхался в воду как одуревший, то шлепался на свою бетонированную лежанку, и так повторялось снова и снова.

Какая-то дорожка привела его к местечку, откуда можно было обозреть пруд Синобадзуноикэ.

По трассе вдоль кромки этого пруда бежали, поблескивая, автомобили; от часовой башни Токийского университета на западе и от перекрестка на улице Гиндза к югу изломанный городским пейзажем горизонт великолепно сверкал там и сям в лучах летнего солнца; словно кварцы, сияли билдинги, белые, будто спичечные коробки. Рекламный монгольфьер универмага «Уэно», потерявший округлую форму из-за спущенного газа, безвольно повис в небе над мрачным зданием этого универсального магазина.

Это был Токио. Сентиментальная панорама столицы. За этой панорамой скрывалось множество улочек и улиц, исхоженных юношей с такой тщательностью. Следы многих ночей его странствий были стерты в этой светлой панораме. Казалось, что свобода от непостижимого страха, преследовавшего его в сновидениях, тоже испарилась безо всякого следа.

Его ногам передалось громыхание городского трамвайчика, курсировавшего из района Ситикэнтё по краю этого пруда. Минору повернул назад в зоосад.

Издалека был слышен запах животных. Самым зловонным было логово бегемота. Самец по имени Дэка и самка Дзабу барахтались в грязном болоте, высунув наружу свои мордашки. По обе стороны от них находилась клетка с мокрыми полами. Две крысы украдкой наведывались за снедью к кормушке, пока в клетке отсутствовали хозяева.

Время от времени слон вытягивал сено хоботом и запихивал его в пасть. Не дожевав порцию, он хватался за следующую охапку. Порой он брал слишком много, тогда ронял остатки сена на пол, поднимал свои передние ноги и топтал его, как в ступе.

Пингвины красовались как многочисленные гости на приеме с коктейлями. Они поглядывали по сторонам, широко расправляли крылья и потряхивали своими хвостиками.

На насесте высоко над полом, усыпанным окровавленными куриными головами, сидела парочка циветт[94] и лениво пялилась на Минору.

Минору очень приглянулась супружеская пара львов; он долго любовался ими, а потом решил вернуться домой. Уже истаял леденец, который он посасывал все это время. Вдруг он заметил поблизости небольшое строение, еще не осмотренное им, и подошел ближе. Это был маленький павильончик для птиц. Местами оконные стекла с изображением хамелеонов были побиты.

В птичьем павильоне никого не было, кроме стоявшего к нему спиной одного парня в белоснежной рубахе «поло».

Минору жевал пластинку жевательной резинки и разглядывал птицу-носорога с белым клювом, который был куда больше, чем ее голова.

Помещение размером меньше десяти цубо дрожало от хриплых выкриков. «Как птицы в джунглях из фильма про Тарзана», — подумал Минору. Он огляделся по сторонам, узнать, что это за птица раскричалась. Это был попугай. В маленьком павильоне попугайчиков и красно-синих ара было значительно больше, чем других птиц. Раскраска крыльев красноперых ара была и впрямь красивой. Белые попугаи отвернулись к кормушке и как один наперебой молотили своими крепкими клювами, будто молоточками.

Минору подошел к клетке с ушастым скворцом. Птица с черными крыльями, только голова у нее была желтой, держалась за деревянную перекладину грязно-желтоватыми лапками. Скворец раззявил свой красный клюв. «И на какие же звуки горазда эта птичка?» — едва подумал Минору и тотчас услышал: «Охаё!»[95]

Минору невольно улыбнулся. Парень в рубахе «поло», стоявший рядом, тоже заулыбался и повернулся к Минору. Этот юноша вынужден был смотреть немного сверху вниз, поскольку Минору был ему ростом по брови. Их глаза встретились. Они смотрели неотрывно. Оба были поражены красотой друг друга. Челюсти Минору, жевавшие жевательную резинку, перестали двигаться.

— Охаё, — снова воскликнул скворец.

— Охаё, — повторил юноша, чем рассмешил Минору.

Красавчик отвел взгляд от клетки и прикурил сигарету. Не отставая от него, Минору тоже вынул из кармана смятую пачку иностранных сигарет, быстренько выплюнул жевательную резинку и всунул между губ сигарету. Незнакомец зажег еще одну спичку и предложил ему огонька.

— Ты тоже куришь? — удивленно спросил юноша.

— Да, но нам не разрешают в универе.

— Какой универ?

— Эн-академия.

— А я… — Юноша назвал известный частный университет.

— Позволь поинтересоваться твоим именем?

— Минору.

— Ну и я тоже ограничусь одним именем. Меня зовут Юити.

Они вышли из птичьего павильона и пошли гулять вместе.

— Тебе очень идет эта красная рубаха «алоха».

Минору покраснел.

 

Они разговаривали обо всем на свете. Минору был очарован молодостью своего товарища, его безыскусным разговором, его красотой. Он проводил Юити до клеток с животными, которых сам уже видел, а Юити еще нет. Через десять минут они стали как настоящие братья.

«Этот парень один из тех, — подумал Минору. — Как здорово, что он не только один из тех, но еще и красивый! Мне нравится его голос, его улыбка, нравится, как он двигается, все его тело, даже запах, все-все-все. Скорее бы переспать с ним! Я бы сделал с таким парнем все, что угодно, и позволил бы ему сделать с собой все. Я думаю, что ему будет приятно со мной».

Он засунул руку в карман и прикинулся, будто его что-то больно кольнуло, и снова принял прежний довольный вид. Он нащупал на дне кармана ластик жевательной резинки, вынул его и запихнул в рот.

— Ты видел куниц? Еще не видел?

Минору взял Юити за руку и повел его к смрадной клетке с этими маленькими животными. Они шли под руку. Перед клеткой с куницами из Цусимы была вывеска с надписью, в которой объяснялись повадки зверьков: «Ранним утром или по ночам куница выбирается в рощу камелий, чтобы насладиться нектаром цветов». Там было три маленьких желтых зверька. Один зверек впился в хохолок красной куриной головы и подозрительно поглядывал на зевак. Глаза двоих посетителей встретились с глазами зверька. Визитеры смотрели на куницу, но это вовсе не означает, что куница наблюдала за ними. Юити и Минору чувствовали, что они влюблены в глаза этого зверька больше, чем в человеческие глаза.

Их затылки напекло. Солнце уже садилось, но лучи еще жарили вовсю. Минору оглянулся. Вокруг никого не было. Спустя тридцать минут после их знакомства они поцеловались непринужденно и естественно. «Теперь я счастлив», — подумал Минору. Этот мальчик ведал только сексуальное счастье. Мир казался восхитительным, вокруг никого. Мертвая тишина.

Львиный рык сокрушил воздух. Юити поднял глаза.

— Кажется, вот-вот грянет ливень! — сказал он.

Небо наполовину заволокло черными тучами. Вскоре солнце померкло. Когда они подошли к станции метро, первые темные капли дождя упали на тротуар. Они вошли в поезд.

— Куда ты едешь? — спросил Минору, забеспокоившись, что его покинут.

Они сошли на станции у синтоистского храма. Оттуда вышли на другую дорогу, где не было следов дождя, и в трамвае поехали в гостиницу в Такагитё. Юити еще раньше пронюхал это местечко, куда его приводил однажды студент из его университета.

 

Минору, одержимый сексуальными воспоминаниями этого дня, выдумывал всякие отговорки, чтобы отдалиться от приемного отца. У Фукудзиро не было ни малейшего шанса занять воображение его мальчика. Он очень дорожил отношениями с соседями по кварталу, но порой его душе становилось худо в этом городе, среди этих людей. Тогда благочестивый Фукудзиро немедля укладывал жертвоприношение и отправлялся и святилище, где молчаливо просиживал долгими часами перед Буддой, не обращая внимания на других скорбящих прихожан, хотя он и не переносил дыма. Какое-то горестное чувство пробуждала его согбенная фигура, настолько обделенная обаянием.

Он ни в коем случае не мог сдать постороннему свои позиции у кассы в кафетерии, однако это было неразумно — с точки зрения торговой политики — держать за кассовым аппаратом такого неприветливого старика целыми днями да еще в таком квартале, где обретается полным-полно студентов; и более того, даже завсегдатаи перестали захаживать к нему, если видели, с каким прилежанием он подсчитывает по вечерам дневную выручку еще в течение часа после закрытия своей закусочной.

Привередливость и скаредность были обратной стороной религиозного благочестия Фукудзиро. Если внутренние раздвижные двери были чуточку сдвинуты влево или если ручки на дверях, которым положено быть справа или слева, оставались посередине, он немедля подходил и ставил их как надобно. Из деревни приехал дядя Фукудзиро, на ужин он попросил тэндон — чашку риса с жареной рыбой. Минору был ошеломлен, когда увидел, что его приемный отец стребовал со своего дядюшки плату за съеденное блюдо.


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 191; Мы поможем в написании вашей работы!






Мы поможем в написании ваших работ!