В России и Казахстане 8 страница



С августа 1992 г. пребывавшая, как и вся реформируемая Россия, не в лучшей экономической кондиции, Северная Осетия заявляет о начале инвестирования в восстановление югоосетинских районов, а в осенние месяцы шлет туда продовольственные поезда 48. Причем владикавказская пресса не забывает отмечать срывы Грузией всех ее обязательств по реконструкции Южной Осетии и

готовность России взять эту реконструкцию полностью на себя 49. Когда в ноябре войско Тезиева, появившись под Владикавказом, отличилось на войне с ингушами и южане, наотрез отклонив предложенную им в то время Шеварднадзе культурную автономию, вновь просили о включении их в Россию, Галазов сделал заявление еще более многозначительное. Как «легитимист», «подтвердив, что Северная Осетия выступает против перекройки границ на Кавказе» и повторив, что «в нынешней ситуации Южная Осетия должна быть суверенной республикой в составе Грузии», он тут же оценил ходатайство в целом прилагательным «несвоевременное», что вносило особый смысловой оттенок в трактовку проблемы 50. Не проходит и двух месяцев, как парламенты обеих Осетий создают смешанную рабочую группу «для изучения исторической и правовой мотивации современного состояния,...выработки предложений по воссоединению» 5|. Через неделю после этого шага Верховный Совет Северной Осетии потребовал от Ельцина «признания Российской Федерацией республики Южная Осетия в ныне существующих границах» и в целом «при определении отношений с Грузией... учитывать и жизненные интересы Северо-Осетинской ССР как составной части Российской Федерации и при ее активном участии решать вопросы, имеющие огромное значение для обеспечения мира и безопасности в северо-кавказском регионе». Самое же главное — утверждалось, что существующими правовыми документами по существу «российско-грузинская граница не определена» и должна быть прочерчена заново комиссией, куда вошли бы наряду с представителями Москвы и Грузии также северные и южные осетины 52. Тем самым совесть Галазова как «легитимиста» оказывалась белоснежно чиста: он требовал не пересмотра границ, а «делимитации и демаркации» пока еще отсутствующей де-юре границы «на осетинском участке». Не дождавшись ответа от Москвы, через месяц галазовский Верховный Совет сам объявляет о признании им суверенной Республики Южная Осетия 53.

Итак, можно утверждать, что на рубеже 1992—1993 гг. руководство Галазова—Хетагурова четко прочертило свою стратегию в югоосетинском вопросе, оперши ее на формулу «югоосетинской суверенной республики с неприкосновенными границами, по-

лучающей признание за грузинскими пределами», — формулу, совершенно неприемлемую для грузин, но против которой не могла бы возразить ни одна сила в насквозь федерализующейся России, в том числе и на Северном Кавказе. Российский федерализм начинает использоваться Владикавказом для «легитимного» напол-зания на Грузию.

В те же годы мною было разработано определение «суверенитета» как двустороннего понятия, связующего «факт» осуществления власти с его внешним «признанием», из которых в истории может доминировать то одна, то другая сторона — факт власти может либо порождать признание, либо сам из него рождаться 54. В свете такой концепции соотношение позиций югоосетинских радикалов и северной номенклатуры в 1992 и 1993 гг. можно представить так. Тезиев и Чочиев пытались утвердить суверенитет Южной Осетии как «суверенитет факта» — факта существования компактного осетинского населения к югу от Главного Кавказского хребта и факта выражаемой югоосетинскими интеллигентами и людьми оружия воли к политическому самоопределению. Они добивались дополнения этого факта его признанием во Владикавказе, Тбилиси, Москве и вообще в мире. Галазов же объявил приоритетной именно внешнюю легитимизацию этой республики, облечения ее «суверенитетом признания», из которого ей только предстояло возникнуть как региональной политической реальности. Ее предстояло бы сделать такой частью Грузии, суверенные права которой не были бы только делом Грузии. Тем самым политическая реальность Южной Осетии как таковой — области, трактуемой грузинами в качестве «Внутренней Картли» («Шида Картли») или даже «Самачабло» («исторического владения князей Мача-бели»), то есть в определениях неполитических — сама по себе оказывалась в зависимости от признания этой реальности Владикавказом и от его посреднической деятельности в масштабах кавказском и российском. Тезиев твердил о данности, имеющей в качестве таковой свои права. Для Галазова речь шла о конструкте, который еще должен был стать данностью по мере его правового признания, достижение коего представало бы одновременно актом политического самоутверждения «северного близнеца».

Оценим последствия такого выбора североосетинской верхушки со структурно-функциональной точки зрения — как способ установить определенное соотношение между стабилизационно-интегративной социальной функцией и функцией выдвижения и преследования целей, повышающих статус и престиж сообщества и его лидеров. Мы уже видели, сколь заметное место в жизни северокавказских республик начала 1990-х занимало столкновение между официальными руководствами, заинтересованными в поддержании привычных ритмов жизни республик и формально удерживающими их в общероссийском поле власти и нормы, и, с другой стороны — радикалами, выступающими как люди мобилизующих целей. Вынужденные самостоятельно, опережая Москву, вырабатывать ответы на бросаемые им вызовы, местные номенклатуры стали в начале 1990-х участниками региональных политических — даже геополитических — игр. Соединение в их лице функций властно-интегративных и политического целеполагания придает им, в том числе и в собственных их глазах, качество местных суверенов, располагающих некоторыми «неотъемлемыми правами» в делах региона, даже и в происходящих за официальной российской границей. Вспомним еще раз призыв — по сути требование — участников Армавирской встречи 1992 г. к Ельцину вмешаться в абхазские события. Однако сами цели, выдвигаемые этими деятелями в их игре, часто сводились к поддержанию определенных стабилизирующих норм — и тем самым вступали в конкуренцию с целями радикалов, продиктованными осуждением «неправедного» статус-кво. Кроме того, превращаясь в одну из борющихся политических фракций местного общества, номенклатуры рискуют быть дезавуированы в своем первичном качестве интегративной властной силы. Ведь им всегда может быть предъявлено то самое обвинение, которое Дж. Иоселиани бросил 3. Гамсахурдиа: по какому праву они, будучи вооружены, хотели бы разоружить своих оппонентов — таких же политических игроков, как и они сами?

Положение Северной Осетии оказалось весьма самобытным в этом вопросе — и именно потому, что для нее радикализм как

механизм выделения политической энергии за счет расщепления интегративной ткани общества определился по преимуществу в виде геополитически внешнего фактора. Самодовлеющая «гонка» агрессивных целей была в глазах северных осетин олицетворена их соседями с востока — ингушами. Вольно или нет, первый представитель Москвы на Северном Кавказе в начале ноябрьской войны 1992 г. Г. С. Хижа, сразу приняв сторону осетин, выразил истинно осетинский взгляд на Ингушетию. Заявив, что «там сейчас нет ни власти, нет ничего, кроме бесконечного количества оружия» 55, он представил утрированный образ общества, где над всеми иными функциями взяла верх политическая функция, материализованная в массах оружия (в духе афоризма Амброза Бирса насчет пушки как «инструмента для уточнения государственных границ»). Напротив, общество, настроенное на защиту статус-кво, могло милитаризоваться и отмобилизовываться, не радикализуясь, ибо под знаком обороны существующего порядка интегративная функция до известной степени смыкается и консолидируется с функцией политической, замкнувшей целеполагание на «сопротивление энтропии» и «отражение хаоса».

Впрочем, структурно-функциональное самоопределение Северной Осетии начала 90-х не может быть до конца объяснено только ее вхождением в суверенизацию в качестве социума обороняющегося. Не менее важны и принципиальное взаимопонимание Москвы с краевыми «легитимистами», и сохранение у Центра достаточно силы и влияния на Северном Кавказе, чтобы «легитимисты» могли в крайнем случае прибегнуть к силе Центра, при всех его колебаниях, для поддержания угрожаемого геополитического расклада. И особенно проступающая солидарность официального «интернационализма» номенклатуры с оборонительным интересом осетинской нации-этноса к северу от Главного хребта. Если бы дела пошли иначе и Россия или еще раньше СССР вдруг решили бы удовлетворить ингушей, а власти Владикавказа сервильно смирились бы с таким решением, структурно-функциональный баланс мог бы резко сместиться: в 1991 г. «Адмон цадис», а в 1993—1994 гг. уже «Стыр Ныхас» стремительно радикализировался бы, наращивая популярность и численность,— и волнения октября 1981 г.

сегодня бы рассматривались как предвестие осетинской националистической революции 90-х. Осетины выступили бы как революционный трайб, бьющийся за то, в чем он полагает свою «правду». Номенклатура была бы либо сметена, либо соединилась с националистами, как в Закавказье. На возможность последнего поворота еще летом 1994 г. указал Галазов, когда в прессе и в московских инстанциях начал муссироваться вариант введения прямого президентского правления в Пригородном районе ради ускоренного возвращения беженцев-ингушей. «Премудрый Ахсарбек» прямо пригрозил тем, что-де «прямое президентское правление народ не воспримет, а я как избранный народом президент возглавлю национально-освободительное движение... возникнет новая категория беженцев — когда всему русскоязычному населению придется отсюда уезжать» 56. Галазов здесь определенно блефовал, но его блеф опирался на железную структурно-функциональную логику: «многонациональный народ Северной Осетии» становился реальностью постольку, поскольку Москва оказывалась «повязана» региональным легитимизмом, состыковываемым во Владикавказе с оборонительным целеполаганием. В таких условиях впрямь могла кристаллизоваться полиэтническая нация-гражданство на основе общей судьбы всех национальных групп и их лояльности к республике. Но если бы осетины были вынуждены отстаивать не признанную норму неприкосновенности суверенных республиканских территорий, а только свою «правду», проект нации-гражданства потерял бы свою функциональность, заслоненный мобилизацией нации-этноса.

Именно из-за стечения всех перечисленных факторов война за Пригородный район оказалась столкновением обществ с разными функциональными приоритетами, воплотивших «горный» и «равнинный» варианты суверенизации постсоветского юга. Отсюда происходят неожиданные следствия. Если общества с доминированием политической функции тяготеют к выделению все более мелких трайбов с их целезаряженными «правдами», то в Северной Осетии 1992—1994 гг. номенклатура открыла перед собою перспективу, определяемую возможностью отождествить интересы титульного этноса с интересами республики как более широкой интегратив-

механизм выделения политической энергии за счет расщепления интегративной ткани общества определился по преимуществу в виде геополитически внешнего фактора. Самодовлеющая «гонка» агрессивных целей была в глазах северных осетин олицетворена их соседями с востока — ингушами. Вольно или нет, первый представитель Москвы на Северном Кавказе в начале ноябрьской войны 1992 г. Г. С. Хижа, сразу приняв сторону осетин, выразил истинно осетинский взгляд на Ингушетию. Заявив, что «там сейчас нет ни власти, нет ничего, кроме бесконечного количества оружия» 55, он представил утрированный образ общества, где над всеми иными функциями взяла верх политическая функция, материализованная в массах оружия (в духе афоризма Амброза Бирса насчет пушки как «инструмента для уточнения государственных границ»). Напротив, общество, настроенное на защиту статус-кво, могло милитаризоваться и отмобилизовываться, не радикализуясь, ибо под знаком обороны существующего порядка интегративная функция до известной степени смыкается и консолидируется с функцией политической, замкнувшей целеполагание на «сопротивление энтропии» и «отражение хаоса».

Впрочем, структурно-функциональное самоопределение Северной Осетии начала 90-х не может быть до конца объяснено только ее вхождением в суверенизацию в качестве социума обороняющегося. Не менее важны и принципиальное взаимопонимание Москвы с краевыми «легитимистами», и сохранение у Центра достаточно силы и влияния на Северном Кавказе, чтобы «легитимисты» могли в крайнем случае прибегнуть к силе Центра, при всех его колебаниях, для поддержания угрожаемого геополитического расклада. И особенно проступающая солидарность официального «интернационализма» номенклатуры с оборонительным интересом осетинской нации-этноса к северу от Главного хребта. Если бы дела пошли иначе и Россия или еще раньше СССР вдруг решили бы удовлетворить ингушей, а власти Владикавказа сервильно смирились бы с таким решением, структурно-функциональный баланс мог бы резко сместиться: в 1991 г. «Адмон цадис», а в 1993—1994 гг. уже «Стыр Ныхас» стремительно радикализировался бы, наращивая популярность и численность,— и волнения октября 1981 г.

сегодня бы рассматривались как предвестие осетинской националистической революции 90-х. Осетины выступили бы как революционный трайб, бьющийся за то, в чем он полагает свою «правду». Номенклатура была бы либо сметена, либо соединилась с националистами, как в Закавказье. На возможность последнего поворота еще летом 1994 г. указал Галазов, когда в прессе и в московских инстанциях начал муссироваться вариант введения прямого президентского правления в Пригородном районе ради ускоренного возвращения беженцев-ингушей. «Премудрый Ахсарбек» прямо пригрозил тем, что-де «прямое президентское правление народ не воспримет, а я как избранный народом президент возглавлю национально-освободительное движение... возникнет новая категория беженцев — когда всему русскоязычному населению придется отсюда уезжать» . Галазов здесь определенно блефовал, но его блеф опирался на железную структурно-функциональную логику: «многонациональный народ Северной Осетии» становился реальностью постольку, поскольку Москва оказывалась «повязана» региональным легитимизмом, состыковываемым во Владикавказе с оборонительным целеполаганием. В таких условиях впрямь могла кристаллизоваться полиэтническая нация-гражданство на основе общей судьбы всех национальных групп и их лояльности к республике. Но если бы осетины были вынуждены отстаивать не признанную норму неприкосновенности суверенных республиканских территорий, а только свою «правду», проект нации-гражданства потерял бы свою функциональность, заслоненный мобилизацией нации-этноса.

Именно из-за стечения всех перечисленных факторов война за Пригородный район оказалась столкновением обществ с разными функциональными приоритетами, воплотивших «горный» и «равнинный» варианты суверенизации постсоветского юга. Отсюда происходят неожиданные следствия. Если общества с доминированием политической функции тяготеют к выделению все более мелких трайбов с их целезаряженными «правдами», то в Северной Осетии 1992—1994 гг. номенклатура открыла перед собою перспективу, определяемую возможностью отождествить интересы титульного этноса с интересами республики как более широкой интегратив-

ной целостности. Пока российская власть в те годы маялась с постоянно пребывавшей на грани внутреннего взрыва Чечней, Северная Осетия, официально декларируя «единство и неделимость» России, начала обкатывать вариант вырастания в приграничное государство, — пусть зависимое, доминионального типа, но государство, последовательно обеспечивающее себе внутреннюю лояльность граждан ради внешнего самоутверждения и возвышения в масштабах региона, перед лицом центров, признанных миром — будь то Москва или Тбилиси или любой иной центр.

Вот здесь-то перед такой властью и встает вопрос о престижных целях, изменяющих, хоть «чуть-чуть», миропорядок и потому столь желательных для конституирования национальной политики как самостоятельной активности государства, не сводящейся только к реагированию на раздражители извне. В 1992 г. «искушение с юга» оказывается особенно сильно, открывая перед Владикавказом возможность обретения таких собственных целей, которые притянули бы внимание к этой региональной столице и на Северном Кавказе, и в Тбилиси, и в Москве и намного шире, подспудно неся в себе промелькнувший у Галазова уже на апрельской встрече с Кулумбековым наметок «государственности Главного Кавказского хребта». Вопрос состоял лишь в том, как сочетать подобные, по сути революционные, притязания с отстаиваемым принципом «неизменности границ», так чтобы эти притязания, работая на внешний и внутренний имидж галазовского руководства, в то же время никак не подрывали реноме оплота геополитического консерватизма.

К концу 1992-го ответ на этот вопрос уже определился. Социумы Северной и Южной Осетии начинают обретать вид полюсов этакой комбинированной биполярной метасистемы. Каждый из этих полюсов, будучи взят по отдельности, мог бы тяготеть к переразвитию одной из базисных социальных функций. Для юга это была бы функция выработки и преследования «высокоценных» целей, наркотизирующая группы интеллигентов и людей оружия; на севере — функция поддержания существующего порядка и его ритма, выполняемая североосетинскими, а в какой-то мере и связанными с ними российскими интегративными, в том числе и силовыми

структурами. Переразвитие политической функции грозит диссипацией общества — приведенное выше свидетельство Чочиева показывает, что подобная опасность то и дело вставала перед Южной Осетией. Переразвитие же интегративных механизмов, особенно в обстановке глубокого экономического спада, было бы способно обернуться стагнацией и отнятием у общества всяких перспектив, — состояние, которое, в конечном счете, лишь усугубили бы, а не оправдали обстоятельства «осажденной крепости». Соединение же двух систем-полюсов в одну метасистему через сеть связей (делегации, инвестиции, совместные заседания руководств и общие решения по насущным вопросам, различные виды взаимопомощи, реальные или символические) создавало предпосылки для того, чтобы каждая из систем начинала частично работать на другую. Благодаря югоосетинской проблеме Северная Осетия обретает с 1992 г. возможность для самой активной внешней политики среди всех республик Северного Кавказа, кроме Чечни, — причем для политики, простирающейся за пределы России и выглядящей подлинно «национальной», предельно вдохновляющей с точки зрения интересов титульной нации-этноса. Взамен юг как бы получал легитимизацию своей воли к суверенитету за счет ослабления революционности своих установок. Революционный и легитимистский полюса метасистемы начинают через Главный Кавказский хребет обмениваться избыточными порциями своих потенциалов.

Ставя Южную Осетию под свой контроль, «северный близнец» официально вел дело к тому, чтобы создать как можно скорее для «южного братца» правовой статус типа того, который в начале 90-х был уже естествен в правовом поле России, где прочно утвердился модус суверенитетов низшего ранга с их «неотъемлемыми правами». Конечно, в то время такой курс должен был отчаянно бесить Грузию, стремящуюся оформить себя как государство грузинской нации-этноса и много раз отвергавшую устами своих политиков применимость к себе российской федеративной модели. Тем хуже для Грузии, думали во Владикавказе, если обгладываемая революционной стаей «малая империя» не сумеет или не захочет обрести согласия также и с «легитимистскими» силами на Северном Кавказе! Так определился курс, который должен был набирать очки Галазову

и его окружению как «национальному руководству» в обоих несовпадающих значениях «нации» — и этноса и гражданства. Ингушский вызов, представленный как общая угроза «дружному многонациональному народу Северной Осетии», и разделенность осетин по Главному Кавказскому хребту, переосмысляемому в объединяющую их территорию, казалось, переводили в геополитические трансформы мучительные для многих обществ региона внутренние функциональные дисбалансы, позволяя снимать и изживать последние во внешних отношениях североосетинского общества.

Осетинская «народная историософия» глазами политолога 57

Можно сказать, что в те годы, о которых идет речь, складывавшийся «осетинский проект» был сопряжен с популярным восприятием истории, сближавшим разные группы осетин — от номенклатуры Владикавказа до бунтарей Цхинвала. Подступиться к реконструкции этой «народной (популярной) историософии» весьма удобно, сравнивая трактовку югоосетинского кризиса рубежа 1980-х и 1990-х в текстах грузинских и осетинских авторов, пытающихся поместить этот кризис в некую долгосрочную историческую ретроспективу, как она видится тем и другим.

Для анализа грузинской версии представительным источником могут служить наработки комиссии во главе с Э.Шенгелая, созданной в начале 1991 г. грузинским парламентом с целью обосновать ликвидацию осетинской автономии. Центральным мотивом в сюжете, выстраиваемом грузинскими экспертами, оказывается постулируемая непрерывность существования с III в. до н. э. государства грузин, включавшего и землю так называемой Внутренней Картли, где позднее расположилась Южная Осетия. Звеньями истории этой «вечной Грузии» оказываются и античное Иберийское царство, и средневековая империя династии Багратионов,

и провозглашенная в 1918 г. грузинская национальная государственность. В своей ранней истории эта вечная Грузия включала «всю территорию сегодняшней Грузии и еще по крайней мере ее половину, находящуюся сейчас в составе Турции, Армении и Азербайджана. Поэтому все протекавшие на этой территории политические и культурные процессы должны рассматриваться, как происшедшие в Грузии, а не в общем географическом ареале, как то хочет представить определенная часть (в основном осетинских) исследователей» 58. Тем самым принципиально разные формы государств, включая и полиэтнические империи древности и средневековья, и естественно возникавшие на их руинах осколочные княжества рассматриваются как формы репрезентации объемлющей все Закавказье Грузии, географической ниши грузинского народа. Грузинские земли VI—IX вв. в качестве византийских, иранских и арабских провинций, множество царств и иных суверенных владений на этих же землях в XV—XVIII вв., разделенное между иранской и турецкой имперскими зонами, Тифлисская губерния Российской империи в XIX — начале XX в. — все эти факты как бы не отменяют идеи непрерывной «2000-летней Грузии» со сквозной «этногосударственной» традицией, хотя эмпирически они совершенно не отвечают представлению о том, что с какой угодно точки зрения может быть названо «грузинским государством» или «государством грузинского народа». В то же время представление большей части Кавказа в виде «мистического тела» «Вечной Грузии» позволяет истолковывать большую часть истории региона в виде цепи противоестественных и беззаконных актов, совершаемых либо иными народами и властями, либо безликими силами истории над первозданным союзом грузинского народа и «его» земли. Таким беззаконием оказывается происходящий через века разрыв между «Вечной Грузией» и теми или иными историческими формами бытования грузин.

Серьезную проблему для такой «культурной темы» создает позиция абхазов — закавказских автохтонов, не желающих отождествлять свою судьбу с судьбою Грузии. В отношении абхазов грузинский политический дискурс последнего десятилетия постоянно допускает сугубо иррациональные утверждения, вроде того, что вы-

дал по грузинскому телевидению в передаче «Позиция» от 20 июля 1989 г. М. Хухашвили, ведущий научный сотрудник Института истории, археологии и этнографии им. И. Джавахишвили: «Абхазия является частью Грузии, она не имеет права выхода, ибо не является самостоятельной республикой и процессы, происходящие в Абхазии, — это внутреннее дело Грузии... Да, никогда не были равноправными эти республики. Даже когда Абхазия имела статус союзной республики (с 1921-го по 1931 г. — В. Ц.), она была временной республикой и входила в состав Грузии на договорных началах. Такие республики тогда были в моде... В Абхазии два аборигена — грузины и абхазы. И при чем здесь карабахский вопрос, когда там два этноса живут, две культуры развиваются? А в Абхазии не так. Средневековый абхаз — такой же грузин, как кахетинец, имеретинец и так далее». Итак, в одном и том же пассаже может утверждаться и то, что в Абхазии два аборигенных народа, и тут же, что их вовсе не два. Ибо один из них в средневековой проекции — то есть в том временном интервале, когда Грузии как государственной целостности по сотням лет не существовало! — представляет разновидность другого и теперь должен жить, считаясь за грузина, в грузинском государстве. Земли Закавказья — части «вечной Грузии»; чтобы считаться здесь автохтоном, надо признать себя грузином. Автохтон, не желающий быть грузином, — когнитивный диссонанс в развитии грузинской культурной темы, по логике которой союзная республика Абхазия в 20-х гг. — республика «временная», «договорная», некая «дань моде» на фоне грузинской «вечности» или, как иные сейчас охотно выражаются, «примор-диальности». Подобный диссонанс способен порождать детективные сюжеты вроде того, который мне довелось слышать в начале 80-х от грузина с университетским дипломом по классической филологии: якобы исконные абхазы были грузинами, народ же, ныне слывущий за абхазов, некоторое время назад спустился с гор и вытеснил — «куда-то дел!» — истинных абхазов-грузин.

К таким казусам ведет культурная тема, кладущая идею ав-тохтонизма в основу государственного строительства, причем не отличающая национальной государственности от имперской и придающая декларируемой автохтонной этничности панкавказский

размах. В иных условиях такая установка могла стать опасна для соседей Грузии, в начале же 90-х при разгуле «трайбалистского» революционаризма на Кавказе подобная историософия грозила стать для «малой империи» фактором саморазрушения, провоцируя удары по новосозданной республике извне и изнутри —со стороны вздыбившихся меньшинств.

Но если существование абхазов в рамках такой популярной историософии создавало проблемы почти что неразрешимые, то южные осетины врисовались в ее схематику как нельзя кстати. Если у правителей и вельмож античной Иберии сплошь иранские, в том числе явно скифские, имена, — явление аналогичное норманнским именам первых древнерусских князей, — если грузинские Багратионы, сами ответвившиеся от армянских Багратидов, в XII—XIII вв. выделили осетинскую линию, представленную супругом царицы Тамары Давидом Сосланом, — на взгляд членов комиссии Шенгелая, все это объясняется так, что «вечная» Грузия в своих целях использовала иранцев. Главный же упрек в адрес южных осетин, бросаемый грузинскими авторами, — в том, что данный этнос, поздний, с XIV—XVI вв., пришелец на земле Шида Хартли, в конце концов, своим размножением и своими претензиями создал проблемы для народа, первозданно, на уровне архетипа Грузии породненного с этой землей. Подобные идеи звучат и в материалах комиссии Шенгелая, и в выступлениях 3. Гамсахурдиа и Н. Натадзе, и в известном диалоге 1991 г. между церковными главами России и Грузии — Алексием II и Илией II.

Показательно сравнить трактовку мотивов «земли» и «крови» в репликах этих патриархов. Алексий II: «Во мне и в Вас течет одна кровь — Кровь Христова, даруемая нам в Таинстве Причащения... В эти дни, когда люди готовы в спорах за землю проливать на эту землю кровь людей, Слово Божие... да напомнит нам, что мы — пришельцы на земле... Или скажем: "Вот, Господи, мы так любили эту землю, что убивали и прогоняли всех, кто, кроме нас, хотел назвать ее своею"» 59. Илия II: «Грузию часто называют многострадальной, потому что наша земля пропитана кровью наших предков. Грузия — это страна, государственное устройство и культура которой насчитывают тысячелетия. Поэтому Ваши слова, что

"люди готовы в спорах за землю проливать кровь", для многих непонятны. Вся трагедия и состоит в том, что на грузинской земле проливается именно грузинская кровь, грузины вынуждены обороняться от тех людей, которых Грузия спасла, приняла как беженцев (в XIII—XIV вв. и позднее. — В. Ц.) и которые вместо благодарности претендуют на нашу территорию и угрожают отторгнуть ее от Грузии» 60. Итак, трагедия — не само по себе пролитие крови, а пролитие крови на землю, с которой эта кровь породнилась в незапамятном прошлом, с начала времен. Ясно, что при таком подходе тезисы Алексия II «во мне и в Вас течет одна кровь — Кровь Христова» и «все мы — пришельцы на земле» утрачивают смысл: грузины на их земле — не пришельцы, и потому их кровь на ней имеет иную цену, чем любая другая. Потому грузины, собственно, и не участники в споре, ибо они ни на что не претендуют: их единение с данной землей установлено априори. Пришельцы на этой земле — иные, кто, прожив на ней хоть 700, хоть 600 лет, остаются временными беженцами в «Вечной Грузии», и их-то претензии делают историческое существование грузин драматичным. Провозглашая ex cathedra такой взгляд, грузинское православие обретает явственные черты автохтонистского «православия крови и почвы».

В таком контексте не выглядит курьезом, что в том же 1991 г. во время суда в Тбилиси над Т. Г. Кулумбековым обвинительное заключение могло начинаться словами: «Следствием по делу установлено: в XVI в. на грузинскую землю пришли аланы». Наоборот, забавным было то удивление, которое на этот счет решился выразить адвокат Кулумбекова Л. Хвашнянский: «Получается, что во всем этом виноват мой подзащитный» 61. Но с точки зрения грузинской националистической историософии дело так и обстояло: «вина» Кулумбекова, провозгласившего Республику Южная Осетия, была частью мистической вины пришельцев, послуживших расколу между предзаданной «Вечной Грузией» и исторической реальностью грузинского бытия на Кавказе. Эта вина неискупима: историософия автохтонизма ориентирует на восстание против олицетворенной пришельцами-претендентами «неправедной» истории.


Дата добавления: 2016-01-06; просмотров: 16; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!