Глаза его сверкнули и он схватился за эфес...» 10 страница



       Не видя мамы, я стала подходить к больным и раз­говаривать с ними. Один из больных с крайней кровати вдруг громко позвал меня: «Маленькая сестричка, а ма­ленькая сестричка, ну-ка, подь-ка ко мне и поговори со мной!» Эта данная им мне кличка «маленькая сестрич­ка» так и привилась ко мне, и с тех пор все меня так и называли, чем я была несказанно горда. Поговорив немного с позвавшим меня, я показала ему захвачен­ную мной книжку рассказов и предложила почитать.

{110} Читала я довольно громко, т. к. видела, что и другие слушают с большим удовольствием и интересом. Вошла мама, когда я кончала рассказ и слышала, как благода­рили меня больные и как просили почаще приходить и читать им. Кто-то из больных попросил воды и по­править ему подушку. Я довольно ловко это сделала. Принесли в это время обед, и мама разрешила помочь ей покормить больных. Придя домой, мама рассказала обо всём папе.

Затаив дыхание я ждала, что сейчас «по­падет», но папа сказал: «Ну что ж, пускай ходит и помогает, чем может, если у нее такое появилось жела­ние. Думаю только, что старший врач скоро выпрово­дит ее из госпиталя». С тех пор я всё чаще и чаще ста­ла приходить в госпиталь, стараясь выполнять все просьбы больных и помогать маме: перестилала посте­ли, кормила слабых, меняла белье и компрессы, мерила температуру и читала больным. Сестер явно не хватало, и мама вскоре получила в свое заведывание 8 палат, из которых одна, самая большая, была дезинтериков. С ними работа была особенно трудная, грязная и ответ­ственная, и мама почти не пускала меня туда.

Ей помога­ли только фельдшер да один или два санитара из выздоравливающих. Мама разрывалась, и тут уже сама стала просить меня помочь ей то в том, то в другом. Полюбили меня и раненые, и я часто замечала, что при моем появлении у многих лица как-то светлели, они на­чинали улыбаться и подзывать к себе, хоть поговорить с ними. Подружилась я и с фельдшером (Шмидтом), хорошим и знающим работником, но большим лентяем и любящим выпить.

Как-то он предложил мне (а может быть я и сама напросилась) помогать ему при перевяз­ках в палатах. От первой увиденной мною раны мне стало очень нехорошо: затошнило, закружилась голова, но потом всё это постепенно прошло, и ни кровь, ни запах от гниющих ран на меня не действовали. В другой раз Шмидт спросил меня: «Хотите спасти руку одному солдату? У него перебиты сухожилия и рука не дей­ствует; но если сейчас начать массировать ее хотя бы по полчаса в день, — она отойдет. У меня самого на это {111} времени нет, да и возиться с ним приходится много и уговаривать; больно ему, и он не дает. А жалко парня!»

Я, конечно, согласилась и просила Шмидта меня по­учить, как это делать. Но стоило только дотронуть­ся до руки несчастного Ивана, как он закричал, заплакал и заявил, что пусть лучше останется без руки, но терпеть такую боль он не может. Шмидт плюнул и хотел уйти, но я попросила его подождать немного, а сама сбегала к маме, выпросила у нее ключ от шкапа, где хранились перевязочные средства, папиросы и вино (было пожерт­вовано каким-то магазином и хранилось для самых экстренных случаев). Налив рюмку вина и стащив 20 па­пирос, я снова подошла к Ивану и стала его уговаривать. Пропустив чарочку и затянувшись папироской, он дал Шмидту промассировать его руку и показать мне все приемы. На другой день, повторив на Шмидте весь мас­саж, я отправилась к Ивану и той же «порцией». Иван радостно заулыбался и дал промассировать свою руку, почти не крича.

 

Мой неумелый массаж ему больше по­нравился и он сказал, что от таких ручек ему почти совсем не больно. Кажется, через неделю, он стал шеве­лить пальцами, а через две — и всей рукой, и радовался, как ребенок, что у него будет опять «живая рука». Ко­нечно, радовалась с ним и я; и не знаю, кто из нас больше.

       Забыла сказать, что больше всех в госпитале я бо­ялась и избегала старшего врача. Он казался мне суро­вым и сердитым. Я боялась, что он прогонит меня, ска­зав, что здесь не место для таких еще девочек. И, как нарочно, я вечно попадалась ему на глаза и всегда за каким-нибудь делом, которое я не могла бросить, чтобы куда-нибудь спрятаться от него. Но он молчал, и я де­лалась всё храбрее. Как-то перед вечером прибежал са­нитар за мамой. Был большой бой, и раненых навезли видимо-невидимо. Мы с мамой чуть ли не бегом броси­лись в госпиталь. Уже на крыльце сидело и лежало мно­го раненых. Из-под дверей текла лужа крови, стекая по ступенькам. Вестибюль весь был завален ранеными; на носилках были только немногие, большинство же {112} лежало прямо на полу.

Стон, смрад и невыносимый запах крови, смешанный с мокрыми шинелями и грязным те­лом и бельем. Работала я с мамой в полутемноте (из-за затемнений), сдирая или разрезая шинели, мундиры, белье, снимая сапоги и приготавливая и отправляя не­счастных в перевязочную и операционную. Чуть не ра­стянулся, наткнувшись на меня, стоящую на коленях и раздевающую раненого, старший врач; чмыхнул носом, но и тут ничего мне не сказал, — и стал отдавать распоряжения, кого отправить в операционную, а кого пе­ревязать здесь же и устроить в коридоре на полу. На другой или третий день старший врач застал меня в палате за довольно сложной перевязкой. Случилось так, что я, услышав стон и крик в одной из маминых палат, увидела метавшегося раненого с завязанной головой и глазом. Он стал молить меня перевязать его, т. к. в глазу у него, как будто, огонь. Я побежала отыскать кого-нибудь, чтобы его перевязали, но все были заняты в перевязочной с новыми ранеными. Я вернулась и про­сила его подождать и потерпеть, пока кто-нибудь из врачей или сестер освободится; но он стал сам с себя срывать бинты. Что было делать? И я решилась. Бы­стро принесла из шкапа всё, что требовалось для про­мывки раны и перевязки, разбинтовала ему голову, про­мыла по всем правилам, как учил меня Шмидт, ужасно загноившуюся рану вместо глаза, и на голове; и когда всё очистила, то заметила, что в ране что-то торчит.

Осторожно раздвинула и нажала рану и вдруг оттуда что-то шлепнулось в тазик, что-то тяжелое. Оказалось, половинка шрапнельной пули. Больному сразу стало лег­че, перестало жечь и болеть. Уже при конце перевязки меня застал старший врач. Душа у меня ушла в пятки при виде его, но я потом расхрабрилась и подробно ему рассказала, почему и как я сделала перевязку и извлекла осколок. Он осмотрел повязку, улыбнулся и сказал: «Ну, что ж, такое время: скоро «маленькая сестричка» док­тором станет!» А обратясь к маме добавил: «Я запишу вашу Галю добровольной сестрой милосердия. Она ра­ботает не хуже, если даже не лучше, многих взрослых».

{113} Через несколько дней в приказе по гарнизону мы прочли, что Галина Топольская зачисляется доброволь­ной сестрой милосердия в 7-й запасный госпиталь. А месяца через два мы снова прочли в приказе о награ­ждении меня серебряной медалью на станиславской лен­те с надписью «За усердие».

Такую же медаль получила и мама, только значительно раньше. Потом она была представлена и к золотой (кажется) на георгиевской ленте. Со дня моего зачисления я регулярно стала посещать госпиталь, оставаясь иногда с мамой даже на ночные дежурства. Считала я себя очень храброй, но панический страх к мертвецам так и не могла в себе перебороть, проходя (при ночных обходах) по коридо­рам, где, обыкновенно, до утра оставляли умерших за ночь.

       Никогда я не могла забыть один случай, от кото­рого и возник этот страх. Один из офицеров, Осипов, проводивший почти всё свободное время у нас и счи­тавшийся нашим другом, отправляясь на передовые позиции, забежал к нам проститься. Мама всегда его осо­бенно жалела, т. к. он ужасно тосковал по своей жене и маленьком сыне. Прощаясь, он вдруг снял с себя крест и попросил маму, если она только вырвется из Порт-Артура, разыскать его жену и сказать ей, как он тосковал по ней, а сыну передать крест и его благосло­вение. На другой день мы узнали, что он убит и его труп находится в покойницкой нашего госпиталя.

Ма­ма послала меня за спиртом, ватой и бинтом в госпи­таль, а сама с Казимиром направилась в покойницкую — маленькую китайскую фанзу. Взяв всё, что велела мама, я тоже пошла туда же. Открыв дверь, я замер­ла на пороге: прямо передо мной стоял Осипов, смотря на меня страшными, остеклевшими глазами; высо­кий, он показался мне великаном, почти упираясь голо­вой в потолок фанзы, с лицом, как меловая маска, с растопыренными руками... вот схватит. Невероятный ужас напал на меня, такой ужас, когда ни вскрикнуть, ни двинуться не можешь...

Очнулась, когда подошла ко мне мама, взяла всё принесенное и отправила домой.

{114} Оказалось, что труп настолько закостенел, что его по­ставили, чтобы разрезать сзади полушубок. Казимир подпирал его сзади, а мама разрезала. Вот почему я их сразу и не увидела.

       Были и трагикомические случаи, когда я «из гордо­сти» не пожелала кланяться несшемуся прямо на нас снаряду, и мама почти сорвала с меня юбченку, чтобы притянуть к земле и защитить... своей накидкой. Шли мы с мамой в госпиталь и были еще недалеко от наше­го дома, когда начался обстрел нашего района. Только что мы свернули с дороги и пошли между большими кучами щебня, как послышался свист приближающего­ся к нам снаряда. Снаряд (6 или 9-дюймовый), действительно, разорвался на дороге в 3-4 шагах от нас, обдав нас щебнем, под кучей которого мы притаились, при­крывшись накидкой, которая, пожалуй, и спасла нас от... насыпавшегося на нас песка и мелкого щебня.

Отрях­нувшись, мы перебежали дорогу и спрятались в глу­бокой амбразуре окна, наблюдая за нашим домом и пе­режидая окончания бомбардировки нашего района. Но вот опять режущий свист и бомба падает как раз у окна детской, в которой мы оставили Лелю и Лару. Ма­ма ахнула, схватилась за голову и присела; я же сорва­лась с места и вихрем понеслась к нашему дому. У воронки я чуть задержалась, но поняв, что бомба не разорвалась, вбежала в дом. Пробежав коридор, детскую я столовую, я нашла сестренок в кухне, мирно сидевших за столом и строивших с Казимиром домики из карт.

       Но вот опять режущий звук, невероятный грохот, звон разбитых стекол, падающих камней и... тишина... И вдруг голос мамы, бледной, как смерть, еле стоящей на ногах: «Вот... видишь, я говорила тебе, что ты когда-нибудь попадешь под снаряд... вот тебя и... убило!..» Истеричное рыдание закончило несуразные слова, но мама, видно, скоро взяла себя в руки и прижала всех нас к себе. Потом уже она рассказала, что видела, как я остановилась у воронки, — и не видела что я вошла в дом. Снаряд упал рядом с первым, оба взорвались, {115} повыбивали почти все стекла, разрушили часть стены. Пришлось опять менять квартиру.

       Вот и тут судьба или «его величество случай» спа­сли нас всех; а сколько раз папу на передовых позициях обходила смерть! Вот, например, один из случаев. Сме­нившись, папа вышел со своей ротой из окопов и дви­нулся в город. И вдруг вспомнил, что забыл в блин­даже какую-то бумагу. Хотел было послать за ней сол­дата, но раздумал и побежал сам. И только вскочил в блиндаж, как послышался грохот. Бомба разорвалась как раз на том месте, где за каких-нибудь несколько секунд стоял папа. Половина роты была уничтожена.

       Всех случаев не опишешь, когда явно судьба нас щадила. Меняли мы еще и еще квартиры, выезжая не­вредимыми и оставляя искалеченными разрушенными только квартиры.

       Японцы придвигались всё ближе и ближе к городу. Уже по открытым местам города нельзя было ходить, — японцы обстреливали их из винтовок. Город засыпали снарядами. Вечный грохот до того стал привычным, что когда вдруг наступила тишина, все почувствовали ка­кую-то неловкость, ходили как потерянные, хотя еще не знали, что это означает.

       Порт-Артур был сдан неожиданно. Еще ночью гро­хотали японские пушки и молчали наши (снарядов уже не было). На рейде, кажется, сжигали какие-то суда, но смотря на бледное зарево на небе, высказывались в сотый, а может быть, и в тысячный раз, ни на чем не основанные предположения, что вот, наконец на выруч­ку Порт-Артура идет русский флот и это зарево озна­чает его бой с японским флотом. А на утро жуткая, томящая тишина. Яркое солнце осветило и позолотило сопки, и мы заметили, что они все покрыты движущи­мися красными точками, как муравьями. То были япон­цы. Сначала прошел слух, а потом и подтвердился, что город сдан. По городу стали ходить патрули японцев, но войска в город не впускали. В городе был полный по­рядок. Всех русских военных, еще, кажется, ночью раз­оружили и отвели в лагеря за несколько верст от {116} города. Папа с позиций так и не заходил домой. Мама совсем растерялась, не зная, что с папой и что всех нас ждет.

Потом выяснилось, что поговорить с нашими плен­ными можно, но добраться туда трудно, т. к. никаких перевозочных средств нет. Не помню, где и как, но две верховых лошади я раздобыла и упросила делопроизво­дителя нашего госпиталя поехать со мной. Верхом (вер­нее, на дамском седле, которое подарил мне папа еще в начале войны) я ездила хорошо. Научилась я этому и на­практиковалась там же, в Порт-Артуре, и лошадей совер­шенно не боялась и страшно любила. Найти лагерь с наши­ми пленными было не трудно, а доехать и того легче.

       Папу вызвали к проволоке и мы с ним всё выяснили и обсудили. Мы должны ждать, пока нас (женщин и детей) отправят сначала в Дальний, а потом в Япо­нию. Оттуда нас повезут в Шанхай, где мы и должны ждать папу. Из Шанхая мы уже все вместе поедем в Одессу.

       С падением Порт-Артура и кончается, собственно, моя порт-артурская эпопея «маленькой сестрички». Но моя работа в госпитале не осталась невознагражденной. Императрица Мария Феодоровна, узнав обо мне, велела зачислить меня на свою стипендию в Смольный институт, а сестру в Одесский; но мама просила не разъединять нас и определить обеих в Одесский. Потом нас перевели в Иркутский институт, где стоял папин 27 Сибирский стрелковый полк.

       Во все «табельные дни» мне было ведено надевать свою порт-артурскую медаль. Единственная из всех вос­питанниц, сначала Одесского, а потом Иркутского ин­ститута, шла я в институтскую церковь с ярко выделяю­щейся медалью на красной станиславской ленте на бе­лой пелеринке. А потом начинались бесконечные расспро­сы и просьбы рассказать «что-нибудь» из порт-артурской жизни. И это иногда бывало тяжелее, чем «ухажи­вать за ранеными», но зато запомнилось так, что многое из того давнего прошлого свежо и по сей час.

Добровольная сестра милосердия

Г. А. Твердовская (рожд. Топольская)

{117}


 

ОТРЫВКИ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТА А. В. ФОН ШВАРЦА

 

Глава I

 

ВСТРЕЧА С ГЕНЕРАЛОМ КОНДРАТЕНКО.

НАЧАЛО ВОЙНЫ

 

       Незадолго до войны я познакомился с одним гене­ралом, тогда лишь скромным начальником дивизии, ко­торому судьба готовила стать в скором времени одним из замечательнейших русских военноначальников послед­него времени.

       Это был генерал-майор Роман Исидорович Кондратенко.

       Вероятно, в конце декабря 1903 г., а может быть, в начале января 1904 года, я получил в Талиенване те­леграмму от Начальника инженеров области, генерал-майора Базилевского, в которой мне сообщалось, что на другой день, проездом из Ляояна в Порт-Артур, прибу­дет на Гзиньчжоускую позицию начальник 7-й Восточ­но-Сибирской стрелковой дивизии генерал-майор Кондратенко, и предписывалось встретить его там и сопро­вождать при осмотре позиции.

       Он был в форме Генерального Штаба, среднего ро­ста, носил небольшую бороду и малороссийские усы и смотрел добрыми, карими, сразу вызывавшими распо­ложение глазами.

       Зародившаяся между нами с первого взгляда вза­имная симпатия сохранилась до самого конца его жизни. Оказалось, что еще по пути из Петербурга к месту {118} назначения, Роман Исидорович, изучая карты оценил большое стратегическое значение Гзиньчжоуской пози­ции и хотел проверить впечатление путем личного осмот­ра, о чем и послал с дороги телеграмму в Порт-Артур.

       Мы исходили позицию вдоль и поперек в сопровож­дении командира 5-го Восточно-Сибирского стрелкового полка, полковника Н. А. Третьякова и пришли к одному заключению о громадном значении ее в обороне полу­острова, и так как уже усиленно поговаривали о воз­можности войны, то и о необходимости ее укрепления в возможно скорый срок.

       Прибыв в Порт-Артур, ген. Кондратенко сейчас же подал по начальству докладную записку, ходатайствуя о том, чтобы немедленно приступить к укреплению по­зиции.

       Утвердительное решение последовало 25 января, и в тот же день я получил телеграмму, предписывавшую мне явиться на другой день, 26 января, в Порт-Артур к Начальнику инженеров.

       Я прибыл в Порт-Артур около 3 часов пополудни.

       Проезжая со станции в дом Начальника инженеров, я видел стоявший во внутреннем порту японский паро­ход, а извозчик объяснил мне, что ожидают войну, и что пароход прибыл, чтобы забрать японцев, которых в го­роде было много. Далее, в самом городе обращало на себя внимание, что большинство японских магазинов было заперто, а на дверях некоторых красовались боль­шие надписи по-русски: «Я испугался и уезжаю».

       По улицам быстро двигалось много японцев на из­возчиках, в рикшах или пешком; чувствовалось тревож­ное настроение.

       Генерал-майор Базилевский, Начальник инженеров крепости и области, объяснил мне, что решено немедлен­но начать работы по укреплению позиции временными укреплениями, что я назначен руководить работами, и что я должен завтра же получить необходимые карты, материалы и средства и затем отправиться на позицию и приступить к работе.

       До вечера мы говорили о всяких подробностях {119} работы. Генерал оставил меня ночевать у себя, после 11 ча­сов мы легли спать; наши комнаты были рядом и мы еще долго разговаривали. Я до сих пор сохранил в памяти одно из его поучений: «Чтобы быть хорошим инженером, надо строить не только хорошо, но и дешево».

       Около 12 час. ночи я стал уже засыпать, но сильный пушечный выстрел заставил меня очнуться, за ним по­следовал второй, затем третий.

Я окликнул генерала и спросил: «Что это значит? Уж не объявлена ли война?»

       «Да нет... Это ничего не значит. Какая там война. Я двадцать лет на востоке, и каждый год перед весной го­ворят о войне... Ничего не будет... Это, вероятно, учеб­ная стрельба береговых батарей... Спите спокойно».

       Однако, заснуть мы не успели, — в кабинете гене­рала затрещал телефон, генерал бросился туда, через минуту возвратился, сказав, что его немедленно вызы­вают во дворец Наместника.

       Он пробыл там недолго и возвратившись сказал мне, что слышанные нами выстрелы были взрывы мин, бро­шенных японскими миноносцами в суда нашей эскадры, стоявшие на внешнем рейде, что несколько судов по­вреждено, и что Наместник отдал приказ о выступлении всех войск гарнизона из казарм на линию сухопутной обороны. Однако, это могло быть исполнено только око­ло трех часов ночи.

       В мою комнату доносились приветствия солдат. То генерал Стессель на площади пропускал перед собой вой­ска и здоровался с ними, объявляя о начале войны.

       Так началась Русско-японская война в ночь с 26-го на 27-ое января 1904 года...

       Тогда много говорили в обществе и в народе о неподготовленности, в какой были застигнуты наш флот и крепость. В таких случаях всегда ищут виновных, но всегда совсем не там, где их следовало бы искать. Так, усердно распространялся слух, что морские офицеры не находились на своих судах, а на берегу, так как командующий эскадрой вице-адмирал Старк, якобы, давал на берегу бал и все офицеры были приглашены... Слух {120} этот абсолютно ложный! Никакого бала в эту ночь не было и большинство офицеров-моряков были на своих судах.


Дата добавления: 2021-02-10; просмотров: 90; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!