В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ (16 – 24 мая 1882 г.)



 

Счастливо добравшись из городской ссылки к себе домой, в первый же яснополянский вечер, 16 мая, Толстой посылает жене небольшое письмо. Начинается оно со сведений о семье Кузминских, выехавших из Москвы в Ясную одновременно с Толстым, но добиравшихся от Тулы отдельно, в собственном экипаже:

«Так хорошо и безмятежно доехали, как только можно желать. Выехала <за Кузминскими> бибиковская <соседа Бибикова> карета, потому что вчера с Таней <Кузминской> на Рудаковой горе <это близ Косой Горы, шесть с лишком вёрст от Ясной Поляны. – Р. А.> сломалось колесо, и они все пересели в шарабан <Бибикова> и добрались кое-как. Они живы, здоровы. Наши <дети> были очень спокойны. В дамском последнем вагоне были дети и друг друга угащивали сластями. Это одно было дурно. Но поели уже в карете кур и дома молоко и чай.

Карри <гувернантка, рыжая англичанка, фаворитка С.А. Толстой; тупая исполнительная дурочка, в то время болевшая воспалением лёгких. – Р. А.> слаба и жалка, но ей не хуже.

Дом очень чист, весел, и всё прекрасно прибрано. Таня посылала уже за провизией, а нынче всё привезли. Маленькие <Андрюша и Мишутка> спят, Машу услали спать, а я сижу с <дочерью> Таней у Тани <Кузминской> после чая. Но прежде чем отправить письмо, зайду к малышам, — правда ли, спят.

Не хочется радоваться на красоту весны: всякую минуту думаю, как тебе гадко. Приезжай поскорей. Я с радостью сменю тебя. Мне и дела <в Москве> есть, и дорогу я перенёс — не то что легко, а весело».

Есть сведения, что на следующий день, 17 мая, Софья Андреевна уже написала письмо мужу, текст которого, однако, по негласным причинам, не был опубликован (см. ПСТ. С. 194). В этот же день, встречно, посылает уже второе в эту поездку письмо и Лев Николаевич – по содержанию и настроению будто продолжая предшествующее своё, краткое от усталости, послание:

  «Здесь мне невыносимо хорошо. Спал прекрасно, встал в 10, напился кофею у Тани <Кузминской>, поиграл с детьми (они очень счастливы и здоровы) и пошёл ходить, по черте <по периметру границ усадьбы. – Р. А.>, по жёлтым цветам, в засеку, на крапивенскую дорогу, на пчельник, к круглому березнику, купальне, кругом заказа, и пришёл в 3 домой. Именно невыносимо хорошо, потому что ни разу не могу порадоваться, чтобы не вспомнить о тебе и твоей московской пытке. Я так в один день очнулся и посвежел, что тянет ехать в Москву тебе на смену. Пожалуйста, душенька, если ты хочешь сделать мне истинно приятное, поскорее вызывай меня. Только бы Лёле <Л.Л. Толстому> было лучше и решено бы было, что ему лучше ехать. Известие о том, что ты зовёшь меня тебе на смену завтра, будет для меня радостью. Я с восторгом поеду, и надеюсь, что, очутившись здесь и вообще пережив своё нездоровье, я проживу прекрасно в Москве эти 10 дней.

Придя домой, я забрал девочек 3-х и пошёл с ними гулять навстречу <Л. Д.> Урусову. Он вчера виделся с нами. Он встречал <великого князя> Николая Николаевича младшего, который всегда едет в одном поезде со мной. Мы не встретили его и вернулись в 6, к тёте-Таниному обеду. Я вчера, оказывается, провинился очень — невольно. Я брал билеты себе в Москве и тут же поручил артельщику взять билеты людям <прислуге> и проговорился: в Тулу. Вчера послали на Козловку — людей нет. Утром пришёл <буфетчик> Гарасим, <попросил,> чтоб высылали лошадей.

  Вообще у них была игра. Но приехали все целы и благополучны.
За маленькими я слежу и, главное велю как можно больше быть в саду. В доме и опаснее, и нездоровее.
 Жара нынче даже у нас была ужасная. Каково же было вам? Здесь засуха — по-моему и ржи, и травы — всё худо.

Андрюшу ни я, ни Таня не слыхали кашляющим, но сейчас спрошу няню, и сообщу: — няня говорит, кашель гораздо лучше. — два-три раза в день.

Вечером, в 8, приехал Урусов, — привёз пирог к чаю — хлеб-соль, который назначался тебе, но который мы съедим у тёте Тани.

Так сделай же мне доброе — выпиши меня скорее. Я так славно займусь в Москве окончанием моих дел писательских, и покупкой, и перестройкой дома, и, главное, так радостно будет знать, что ты в хорошем воздухе с маленьким.

Прощай, душенька, обнимаю тебя и целую 4-х сыновей. Таня пишет.

Тв[ой] Л» (83, 339 - 340).

 

Как мы уже сказывали выше, текстом письма Софьи Андреевны от 17 мая мы не располагаем. Описывая в воспоминаниях своё положение в эти дни, она цитирует отрывок из другого своего письма этого же дня (сестре?) – вероятно, повторяя описание в неизвестном письме мужу:

«Лёля худ, болен, кашляет; я ещё в Москве с ним и Алёшей. Жарко, томительно и грустно… Окна заперты, боюсь для Алёши и Лёли коклюша и жду решения доктора уехать в Ясную. Все уже там, и я радуюсь, что хотя остальным хорошо. Для Ильи я здесь бесполезна; я по пяти раз в день бегаю, его ищу (чтобы он занимался), а он то играет в бабки, то пропадает с малярами» (МЖ- 1. С. 382).

Вообще на эти дни писем Л.Н. Толстого приходится довольно много: он как будто стремится не обрывать общения с Соничкой, желает, чтоб она каждый день читала вести от него – в ожидании скорой встречи в Ясной Поляне, куда в дальнейшей переписке этих дней он усиленно призывает любимую. Итак, не ожидая ответа от Сони, 18-го Лев пишет продолжение своего эпистолярного… в контексте ситуации, лучше сказать – монолога:

«Пишу третье письмо, не получив ещё ни одного от тебя, милый друг. Верно получу сейчас. Я поеду сам отвозить письмо.

  У нас продолжает быть всё так же благополучно. Погода чудная здесь, а в городе должна быть ужасна. Если ты меня не выпишешь скоро, я сам приеду и ушлю тебя. Вот только, что Лёля? и твоё горло? Но я всё-таки того мнения, что и то, и другое поправится лучше здесь. — Вчера довольно поздно сидели с Урусовым у Тани. Нынче пили кофей на крокете. Также ходят мужики и бабы с делом и бездельем. Я привёл в порядок свои бумаги и пошёл гулять. Маленьких направили в сад, больших с Кари и Sophie < «Гувернантка Кузминских» — прим. С. А. Толстой. > — на купальню. Sophie, кажется, будет хороша. Таня села писать портрет с тёти Тани. Я пошёл по лесам и к <А.Н.> Бибикову.

Моё мнение о неурожае подтвердилось и усилилось мнением Бибиковых. Предстоит в нашей местности неурожай, какого я не помню за 20 лет. Больше 2/3 ржи пропало. Я вернулся к обеду. Обед у нас. Тани ловили рыбу.
Вечером читали урусовской перевод Марка Аврелия. Перевод и странен, и неправилен, но нельзя оторваться — мне, по крайней мере, от этой книги. [Имеется в виду книга: «Размышления императора Марка Аврелия Антонина о том, что важно для самого себя». Перевод кн. Л. Урусова. Тула. Типография Губернского правления 1882. – Р. А.] Недаром говорит Христос: прежде, чем был Авраам, я есмь. И вот этого-то Христа, который был до Авраама, Марк Аврелий знал лучше, чем его знают Макарий и другие.

 

[ ПРИМЕЧАНИЕ.

Макарий — Михаил Петрович Булгаков (1816—1882), православный митрополит, ректор Духовной академии, автор «Православно-догматического богословия» и «Истории русской церкви». В «Исследовании догматического богословия» Толстой подверг книгу Макария блестящей, безжалостно-разгромной критике. ]

 

Мне всё так же хорошо, и неприятно, что хорошо. Все дети, и большие и малые милы, веселы и дружны.

Что-то твои 4 сына? < Сергей, Илья, Лев и младенец Алексей, бывшие в Москве с матерью. – Р. А.>

  В Москве в этот жар трудно быть весёлым и дружным.
Маша пишет. Малыши пошли спать. Чай пили все у нас.
До свиданья, душенька. Что скажет твоё письмо?

Целую тебя и детей.

Завтра, если буду жив, буду писать начатую статью. — А то скучно без тебя и дела» (83, 341).

 

Номинативные традиции XIX столетия позволяли назвать “статьёй” самые разнообразные литературные сочинения — включая художественные. Также – и огромные религиозные и философские трактаты… Поэтому трудно сказать, о какой «статье» ведёт здесь речь Лев Николаевич. По предположению исследователей, он продолжал работу над своей «статьёй о переписи» — той, которая в итоге сложилась у него в многоглавный и разнотематический трактат «Так что же нам делать?». В то же время, упоминание Макария наводит нас на мысль о работе Толстого над другим своим великим сочинением – «Исследованием догматического богословия».

 

Софья Андреевна не заставила себя ждать с ответом: очередное письмо было написано ей в тот же день 18 мая, что и только что приведённое нами письмо Л. Н-ча. Вот в полном виде текст его, начинающийся предсказуемо с известий о болезни сына:

 

«Сегодня всё гораздо лучше, милый друг Лёвочка. Здоровье Лёли стало очевидно лучше. Сегодня он не принимал хинина, лихорадки нет и тик был легче. Но испугал он меня ужасно ночью. Сплю я, вдруг слышу за перегородкой треск и шум. Я думала, он упал с дивана, бросилась к его постели, — она пуста. Вижу я, бежит он в одной рубашке уже в залу. Я подошла, говорю: что ты, Лёля, куда? Вижу лицо его идиотское и он плаксиво мне отвечает: «да туда, сидеть, пустите, я пойду». Тогда я поняла, что это лунатизм и свела его тихонько в постель. Долго после не могла я заснуть, всё трясло меня. Маленькому тоже лучше, меньше кашляет и спал отлично. Сегодня я не устала и не тосковала ... Ездила кое-какие дела кончить, больше не поеду, всё сделала. Вчера во время обеда явился <С.С.> Урусов с Богдановой смотреть дом. Ей, кажется, не хочется купить, страшно, что гнил. Был сегодня Арнаутов, раздушенный и любезный. Говорит, что дом ещё покупают, а он уступить не может. Серёжа ходил к <Митрофану> Щепкину, не застал, а об архитекторе сказал. Илья сегодня из латыни получил 3 и очень доволен. Вчера вечером у меня таки была с ним история. Он весь вечер сидел в пьяной компании маляров, я его оттуда выгнала и бранила. Он отвечал, а я ему сказала, что считаю своею обязанностью его охранять, беречь и потому он меня может даже бить, если хочет, а я буду всё-таки его охранять до последнего издыханья от того, что считаю ему вредным. Он очень смягчился, и мы простились друзьями. Пили чай en famille [в семейном кругу]: Саша, Маша Свербеева с мужем, дядя Костя и я с детьми. Нам было очень приятно. Сегодня Саша с дядей ушли в Нескучный <сад>, а Серёжа и Илья ушли с Адамом <Олсуфьевым> купаться. Понемножку я убираюсь и укладываюсь. Лиза стала привыкать с ребёнком и я немного освободилась.

Ах! какие кляксы, я не видала!

Как то вы все поживаете? Счастливые! И я скоро буду счастливая. Саша ходил в Арнаутовский дом и сад и пришёл в восторг от сада. Мне принесли огромный букет. Прощайте, мои милые, целую всех, надеюсь, что вы здоровы, что Таня хозяйничает и qu’elle fait la maman [что она изображает мать]. Я ей сегодня купила лент бледно-голубых и розовых. Не нужно ли что к фуляровому платью, Таня, что ты будешь шить из двух? Илья нынче возьмёт твоё полотно и портфель в Третьяковской галерее. Саша очень хвалил твой 1-й номер. Мы очень приятно живём вместе. Завтра пришлём Тане сестре телеграмму на Козловку. Ещё прощай, меня люби и не будь строг.

 

Соня» (ПСТ. С. 193 - 194).

 

Вечером в четверг, 20 мая, Толстой пишет следующее письмо Соне – ответ на телеграмму из Москвы (срочно вызывавшей Т.А. Кузминскую в связи с болезнью мужа) и, вероятно, уже ответ на послания жены 17-го и 18-го, хотя об этих письмах и нет упоминаний в его тексте:

«Неохотно пишу тебе, потому что надеюсь и всей душой желаю, чтобы ты приехала завтра и отпустила меня. — Я совсем собрался, когда получили телеграмму, и я не решился уехать с Таней. Впрочем то, что было до нынешнего утра, Таня всё расскажет. Нынче же дети гуляли, Таня мазала полотно под предлогом рисованья портрета Веры <Кузминской>. Обедали все вместе. Вечером большие с Мишей Кузминским пошли гулять, и я с ними. A маленькие сидели дома. Завернул к вечеру холод и страшно простудить. Теперь все легли спать, кроме Тани большой. Она сейчас ходила в тот дом узнать про маленьких Таниных и принесла сведенья, что Саше лучше, а Вася чудесен <Речь о детях Кузминских. – Р. А.>. Так и скажи Тане. Нынче получил приятное письмо от Тургенева. <От 14/26 мая из Парижа. – Р. А.> Он очень
тронут моим письмом и пишет, что ему лучше, опасности нет, но едва ли приедет в Россию. Я занимался большим сочинением и в очень серьёзном настроении. — Телеграмма твоя очень мрачна. < «По случаю болезни А. М. Кузминского» (примеч. С. А. Толстой). > Мне стало ужасно жутко. Дай Бог, чтоб кончилось благополучно. Ужасно хочется знать подробности. Целую тебя и 4 сыновей.
Прощай, душенька» (83, 342).

 

Следующие два послания Л.Н. Толстого: телеграмма от 21 мая и письмо от 21-22-го – для нас малоинтересны. В них сообщаются некоторые сведения о здоровье и поведении детей, живших с отцом в Ясной Поляне, а также делается запрос о точном времени приезда жены – для высылки встречающих и кареты (см. 83, 343 - 344).

Наконец, терпение ожидать иссякло… Сообщает С.А. Толстая:

«…Доктор не отпускал ещё нас. <…> В конце мая Лев Николаевич всё-таки приехал меня сменить и отпустил нас с Лёлей и Алёшей в Ясную, оставшись с Ильёй и Серёжей. К тому времени приехал к нам и А.М. Кузминский и остановился в нашем доме. Вскоре присоединилась к нему и моя сестра Таня. Кузминский был болен, ему нужно было сделать какую-то операцию во рту, для чего приглашён был хирург Склифосовский, и пришлось Кузминским жить в нашем доме довольно долго, до его выздоровления» (МЖ – 1. С. 382).

 

В последующие дни С.А. Толстая не отвечала письмами на письма мужа: во всяком случае, до даты 14 августа 1882 г. в нашем распоряжении нет ни текстов её писем, ни сведений о таковых. Письма Л.Н. Толстого – кратки и посвящены преимущественно текущим делам детей, лечения Кузминских и вопросам покупки и перестройки нового дома. В письме от 24 мая, однако, есть в конце несколько интересных интимных строк в адрес жены:

 

«Ты очень жалка была нынче утром, и мне жалко было тебя будить. Отдыхай хорошенько за много ночей и дней духом и телом. И умеряй свою заботливость. Только бы дети не хворали. Прощай, милая, завтра напишу…» (83, 345).

 

Письмо от 25 мая содержит планы главы семейства относительно перестройки дома («не трогать верх»), а также новости о продолжающейся попытке напечатания «Исповеди», в связи с которой дом Толстых навестил редактор «Русской мысли» Сергей Андреевич Юрьев:

 

«Юрьева видел. Он просил смягчить некоторые места, отмеченные в духовной цензуре. Я завтра попробую это сделать там, где смысл от этого не теряет, и тогда возвращу ему, и он напечатает и опять поедет с книгой в духовную цензуру. А там уже они будут делать, как знают, — т. е. остановят книгу или пропустят» (83, 346).

 

«…Лев Николаевич, кажется, постарался, — сообщает в мемуарах Софья Андреевна, — но ничего не помогло, и «Исповедь» была всё-таки запрещена духовной цензурой. Помню, что очень умный и симпатичный священник Иванцов-Платонов старался провести «Исповедь» через духовную цензуру и, просматривая это сочинение, делал свои комментарии, объясняющие и смягчающие смысл. Но о них впоследствии выразился Победоносцев, что эти комментарии только усиливают вред мыслей Льва Николаевича» (МЖ – 1. С. 382).

По сути своей, силы мирского зла, сетовавшие после (и сетующие до сих пор) на радикальные выступления Толстого в печати, связь с Чертковым и заграничными пропагандистами и пр. – сами подталкивали его к такому образу жизни последних 25 лет его земного бытия. Городское прозябание, навязанное женой, сделало неизбежными контакты с такими мутными персонажами, как Эйльмер Моод или Владимир Чертков, а жесточайшая, безжалостная цензура – подвела автора актуальнейших христианских посланий человечеству к необходимости участия в нелегальной заграничной печати…

Между тем Софья Андреевна очень ловко, хитро устра-нилась от ответственности за связанный напрямую с её настроениями шаг мужа – покупку дома:

«Вероятно, тут же вскоре был решён вопрос о покупке в Москве дома, хотя долго шли переговоры и долго колебалось решение этого вопроса. Я старательно держалась в стороне и говорила, что мне всё равно, но что ответственности переезда я больше на себя не возьму» (МЖ – 1. С. 383).

И Лев Николаевич смиренно подыграл ей и в этом: все хлопоты покупки, перестройки, ремонта дома, закупки мебели и прочего – он принял на свои плечи, что нашло выражение на многих страницах его переписки с женой, которой мы посвятим следующий, 3-й и последний, Фрагмент Восемнадцатого эпизода нашей книги.

 

КОНЕЦ ВТОРОГО ФРАГМЕНТА

____________________

Фрагмент 3-й.

«СЛОМИЛАСЬ ЖИЗНЬ»,

Или «ИХ ЛЕГИОН, А Я ОДИН»

 

В письме жене от 26 мая из Москвы Толстой кратко перечисляет уже поделанные и ещё предстоящие, последние, дела в городе и обещает дожидавшейся его в отчей усадьбе Соничке: «если ничего особенного не случится, то завтра приеду» (83, 347). Чувак обещал – чувак сделал: строго 27 мая Лев Николаевич возвращается домой!

С этого дня и до конца в официальных биографиях Толстого – красноречивый пробел. (Исключение – разве что сообщение от 24 июля об окончательном цензурном запрете многострадальной «Исповеди»: по-российски подленькая цензура дождалась отпечатания тиража «Русской мысли», после чего готовый тираж был арестован в типографии.). Толстой общается всласть с женою, детьми и гостями своего настоящего Дома. Для интеллектуального увеселения детей в дом была принята креативнейшая тётка – учительница музыки и французского языка Екатерина Кашевская.

(У всегда прагматичного в вопросе денег и найма прислуги Толстого в этом отношении были, пожалуй, общие взгляды с отцом семейства в ещё не написанной тогда сказке про Мэри Поппинс: наймичка должна была иметь много достоинств – в обмен на одно маленькое жалованье…).

  Весёлая Катрин сумела «втянуть» в музыкальные развлечения буквально всех, и для всех устраивала довольно строгие экзамены, «на которых все должны были сыграть что-нибудь, петь хором, играть на рояле со скрипкой и solo. Обставлялось это всегда очень торжест-венно, ставились кресла для родителей и слушателей; исполнители страшно волновались, Екатерина Николаевна всем распоряжалась, поощряла учеников и имела вид полководца на поле сражения» (МЖ – 1. С. 385).

Другим развлечением был хорошо известный «почтовый ящик», откуда по воскресениям доставали накопившиеся записки разных членов семьи и гостей и зачитывали их при всех вслух… Это – тоже своего рода семейная переписка – преимущественно на бытовые темы, -- в стихах и прозе:

 

Шум и говор, песнопенье;
Крики малышей,
Дяди Льва уединенье
И выучивание ролей <для домашнего спектакля. – Р. А.>.

Утром чай, за чаем споры,
Споры без конца…
Ряд мифических стремлений
В Киев, в баню – деток и отца…

Свет денной,
Денные тени…
Грибы, охота и крокет,
Задач решённых не без лени
И к столу букет.

На дорожке чудны розы,
Тимофеева трава,
Смех, поэзия и слёзы…
И еда! Еда!

(Там же. С. 387).

 

Лев Николаевич, наверное, чуть не «опрундыкался» со смеху, когда опознал в сем поэтическом шыдэрве Танюши Кузминской – беспонтово корявую пародию на знаменитое «Шёпот, робкое дыханье…» друга своего, Афанасия Фета!

Да-да, ещё охотились – охотой «тихой» и не очень… и много-много играли в крокет, и Лев Николаевич так затягивался, что июньским вечером игра продолжалась в темноте, с фонарями!

Трагикомический случай вспоминает Софья Андреевна. Понадеявшись на хорошую погоду, в гости к Толстому завернул старый приятель – Василий Николаевич Бестужев, в то время директор Тульского оружейного завода. Он в эти дни что-то особенно переживал за заводскую плотину, боялся ливней и возможного прорыва, и лишь единственный раз рискнул отлучиться в гости к Толстому с работы – как раз в памятный для имперской России день 29 июня 1882 года… Памятен же день был – катастрофическим ливнем, разразившемся над централь-ными губерниями вечером и в ночь на 30-ое. Софья Андреевна вспоминает: «Рвало крыши, ломало деревья как щепки; вода от земли поднялась на три аршина, снесло купальню, шумело, гудело, лило так, точно какое-то море сразу упало с неба на землю. <…> Было крушение поезда около Кукуевки, …страшная кукуевская катастрофа, при которой погибло много людей и сломались в щепки упавшие с насыпи вагоны» (Там же. С. 386). Наутро злосчастному Бестужеву довелось только оплакать останки дорогостоящей заводской плотины…

 Жизнь летом 1882 г., свидетельствует С.А. Толстая, «осталась одним из лучших воспоминаний наших двух семей»; справедливо и проницательно она прибавляет: для Толстого это было «береженье своих духовных сил для дальнейшей жизни» (Там же).

  Софья Андреевна с её православием предпочла «не заметить», что это же волшебное яснополянское лето вдохновило Толстого и на начало работы над знаменитым, остронецензурнейшим не только в ту эпоху, но и по сей день, религиозным и социально обличительным словом к современникам и потомкам – книгой «В чём моя вера?». К началу сентября был закончен черновик первой редакции этой новой жемчужины недогматической христианской мысли.
Да и не одни духовные силы требовалось восстановить Толстому. С 14 июля он стал юридически владельцем московского особняка… в котором, как говорят в народе, «конь не валялся». Два раза за лето – 23 июня и 13 августа – Толстой выезжал по делам, связанным с этой хлопотной покупкой, а с 10 по 19 сентября «впрягся» уже в это дело так, что ему посочувствовал бы родной его Холстомер… К этим дням, а также, после перерыва, — к периоду с 28 октября по 9 октября 1882 года относится заключительный фрагмент переписки супругов Толстых 1882 года.

 

Начнём, впрочем – немного отмотав плёнку назад… Вот, отсюда: с вышеупомянутой краткой поездки Толстого в августе 1882 года, точную датировку которой толстоведы обозначить затрудняются (см. комм. к № 76 в ПСТ, с. 195). В любом случае она завершилась не ранее 17-го, потому что неудачно приехавший 14-го в Ясную Поляну Н.Н. Страхов прождал дружилку Льва три дня и, не дождавшись, укатил по какому-то срочняку в Питер.

Уже 14-го Софья Андреевна отправляет вослед только что отбывшему мужу письмо, ознакомившись с содержанием которого (конечно, не раньше 15-го) он не стал писать ответ, а просто постарался поскорей кончить дела с московской усадьбой и броситься назад в Ясную: ласкать и утешать… Приводим текст этого небольшого, но весьма характерного письма:

 

«Приезжает сегодня Страхов, милый Лёвочка; это очень меня смущает. Третий раз он приезжает в наш дом и не застаёт тебя, точно нарочно. Так как ты, вероятно, не скоро приедешь, а Страхов пробудет 3 дня, то выйдет очень и очень неловко, и жалко Страхова. А мне даже неловко и увидать его.

Алёша целые сутки опять горел, и весь посинел и побледнел, и жалок, и вял, и меня приводит в смущение. Погода дождливая и унылая, а на душе всё мрачнее и мрачнее, за что меня стоит побить, но я объясняю, себе в утешенье, что я стала болезненна. Здоровье моё, кажется, не хорошо; всё кашель и слабость.

Как-то ты доехал, как здоровье твоё? Что Арнаутовский дом? Если я не опоздала написать, то пожалуйста, чтоб прежде перестройки мне показать чертёж архитектора с обозначением, сколько где аршин вышины, длины и ширины.
Вчера в первый раз узнала, что оттиски твоей статьи есть уже у нас. Ты даже не удостоил мне об этом сообщить. Но поделом мне — я такая стала деревянная. Хочу всё начать Карлсбад <т.е. лечение водами. – Р. А.>; авось я стану поумнее и подобрее.

Прощай, милый, будь здоров и приезжай поскорей.

С.

Суббота, вечер.

Был музыкальный вечер детей и пенье хором очень хорошо и торжественно» (ПСТ. С. 195).

 

Несчастнейшая Соничка снова подтвердила наблюде-ния своих родителей, позднее – обследовавших её психиатров, равно как и многих современных нам исследователей: она совершенно не умела избавляться от страхов и напряжения, забывать надуманные «проблемы», целиком отдаваться даже самому бесшабашному веселью, а к тому же — очень болезненно переживала самые краткие разлуки с тем, с кем связала себя отношениями взаимной принадлежности. Простая мудрость, вербализируемая в русско-европейском и просвещённо-англоманском мире фразой «тэйк ит изи» (а в новейшее время ещё и «акуна матата») – была «неодолима» для неё. Впоследствии эта чета психо-эмоционального строя жены Льва Николаевича сыграла страшную роль в жизни семьи и её собственной…

Что же касается вечно «тяжко болевших» в письмах Софьи Андреевны младенцев… теперь и Алёши… Ниже, в своём месте, мы приведём письмо Софьи Андреевны мужу от 4 октября 1882 года, где она пытается оправдаться и перед ним, и перед своей, очень деликатной, но и честной дочерью Татьяной — как раз за то, что в очередном письме она (как деликатно же формулирует биограф Толстого Н.Н. Гусев) «в слишком мрачных красках описала болезнь Алёши». Попросту говоря, Софья Андреевна, желавшая разжечь в муже беспокойство и добиться его скорейшего возвращения даже из тогдашних кратких поездок, наговаривала на ребёнка – здоровье которого, впрочем, действительно ухудшалось часто, но не тяжело. И – в конце концов – «попалась» на этом… Суеверные люди её эпохи сказали бы Софье Андреевне, что так делать нельзя – даже и со взрослым, а не только с ослабленным ребёнком. Напомним: Алёше не суждено было вырасти; он окончательно зачах и умер на руках матери 18 января 1886 года.

 

К поездке в Москву 10-19 сентября относятся ровным счётом 10 посланий Льва Николаевича Соне и 16 писем её к мужу (из них опубликованы только 8). Переходим теперь непосредственно к изложению и анализу переписки супругов Толстых этих дней. Её преимущественно хозяйственно-бытовой характер диктует нам необходи-мость выборки из текстов переписки тех мест, которые либо вызывали отклик адресата, либо – имеют само-стоятельный интерес для исследователя и читателя.

Итак, у Толстых ещё примерно с месяцок, до 8 октября — бытовая ситуация, знакомая многим: переезд, суетня, предсказуемые и непредсказуемые расходы, и — главное — вынужденная на время жизнь порознь. С 10 по 20-ое сентября Толстой в Москве, а с 28-го — уже там посто-янно, заканчивая дела с домом. Письма-«мостики» друг к дружке мостились супругами почти каждый день…

К сожалению, не зарастала и не опустевала и хорошо «замощённая» Алексеевым, Пругавиным и подобными им «тропа», по которой к Толстому на поклон, за благословением или конкретной мат. поддержкой являлись его, преимущественно мнимые, единомышленники: сектанты, революционеры… В этот раз с Толстым желала свидеться – и, слава Богу, не застала его в Ясной Поляне! – некая Анастасия Васильевна Дмоховская, мать уже погибшего в то время по дороге на каторгу члена долгушинского кружка, пропагандона-«народника» Льва Адольфовича Дмоховского (ок. 1851 - 1881) и родствен-ница хорошо известного Толстому декабриста И.Д. Якушкина.

Впоследствии, кстати, наивная старушка натащит Льву Николаевичу такого семейно-архивного материальцу, благодаря которому у него и начнут открываться глаза на «героев» революции. Но тогда, в сентябре 1882-го, она свиделась только с Софьей Андреевной Толстой. С описания её визита и начитает Sophie своё письмо ко Льву от 11 сентября:

 

«Милый Лёвочка, письмо это посылаю в Ясенки с той самой старушкой, которая тебе писала, прося позволения приехать. Она (Дмоховская) просидела у нас весь день. Спешу писать, она торопит по случаю дурной погоды и темноты, и потому не описываю её; очень умная, бывшая художница, мать политического преступника, умершего в Сибири.
Погода всех нас привела в уныние, а я с свойственной мне мнительностью и тревожностью, уже воображаю, что ты простудился, что у тебя бок болит, что Лёля ноги промочил. Пожалуйста, если не купил, то купи ему калоши. Хотелось бы мне скорей с вами соединиться, а вместе с тем по такой погоде ехать было бы невозможно. Вчера с горя пошла вечером купаться, было холодно и жутко. Маша со мной ходила, но не купалась.

Илья спит и сидит в людской. Он мало занимается, стремится на охоту, и я очень боюсь, что он урвётся и по этой сырости простудится. Пока он очень покорен. Таня и я спим вместе, и обе мы, по своему, очень деятельны. Я учила Машу, кроила, шила, убирала всё в кладовой, и теперь думаю: жила бы, да жила так. Да, я ошиблась, не надо было переезжать в Москву, но в утешенье будем думать, что мы живём по воле Божьей, и ни один волос с головы не упадёт без Его воли.

Прощай, милый друг, целую тебя и своих двух сыновей. Берегите, пожалуйста своё здоровье. Как вам плохо и бездомовно в Москве, мне очень вас жаль. Жду с волнением письма от тебя, пошлю завтра в Тулу.

 

Соня» (ПСТ. С. 196).

 

Кажется, в те дни Толстой не виделся с Дмоховской. Бабка наверняка была под полицейским надзором, и такие визиты были бы нежелательны для обычного домохозяина и семьянина. Но Толстой в этом смысле уже «вляпался» по самое брюхо (о чём не очень когда-либо переживал): именно с сентября 1882 года, с подачи министра внутренних дел, за писателем и публицистом был тоже установлен негласный надзор – по причине его «сношений с сектантами».

И, конечно, нельзя пройти мимо «традиционного» лукавства – не одной Сони, конечно, но многих хитрых и умных жён. Вот в этом отрывке:

«Да, я ошиблась, не надо было переезжать в Москву, но в утешенье будем думать, что мы живём по воле Божьей, и ни один волос с головы не упадёт без Его воли».

  Для чего бы ей годках эдак в 1878-80 не вспоминать в этом контексте о «воле Бога» — что в ней нужно жить, а не в воле мирских установлений, мод и прихотей? Теперь — она-то понимает! — «мышеловка» захлопнулась: Толстой купил не очень выгодный, хлопотный по перестройке дом в Москве — такой, живя в котором он мог рассчитывать хоть как-то с городом ужиться. То есть: готов подарить ей и её берсятам московскую жизнь и даже себя в ней, настроен на неизбежность такой своей жертвы – городского узничества – и уже совершил необратимые шаги. Ну, да! теперь самая пора расчётливо «покаяться» в своих не столь уж давних настояниях о переезде…

 

Вот первое после приезда 10-го в Москву письмо Л.Н. Толстого, от 11 сентября:

 

«Приехали мы хорошо и вовремя. Серёжа <сын> нас встретил, простились с Таней <Кузминской> и поехали в дом Волконской; оттуда в Арнаутов. Постройка подвинулась; но ещё много недоделано. […] …Красят пол.
Это досадно. Если бы я застал, я оставил бы некрашеным. […]
Я не видал ещё архитектора. Нынче увижу и, переговорив с ним, напишу тебе подробнее.

 

  [ ПРИМЕЧАНИЕ.

  В перестройке нового дома Толстых в Хамовниках участвовал известный московский архитектор Михаил Илларионович Никифоров (1837 – не ранее 1897), выпускник Московского Дворцового архитектурного училища, архитектор придворного ведомства, автор множества гражданских и церковных зданий в Москве. ]

 

Я остановился в Волконском доме. Мы спали в детской. Нынче хотим переехать во флигель Арнаутов-ского дома. — Вчера я зашёл с Лёлей <Л.Л. Толстым> к Поливанову <в гимназию>. Он больше за Лёлю сомневается, чем за Илюшу, — в том, что отстанет. Илья может ходить в 6-й класс на уроки и в то же время сдавать экзамен. […]

Тороплюсь попасть на почту. Прощай, милая. Не скучай, пожалуйста. Я, вероятнее, что приеду назад. Устрою Лёлю в гимназии и с Серёжей и Сергеем перевезу мебель и приеду к вам и за вами. Мы хотим взять кухарку и есть дома. И Серёже будет лучше. А Лёля будет то с Серёжей, то у <соседей> Олсуфьевых, когда меня не будет. Целую всех» (83, 348 - 349).

 

В ответном письме от 12 сентября С. А. Толстая писала:

«Сейчас получила твоё письмо, милый Лёвочка, и оно меня смутило. По тону я вижу, что совсем дом не готов, переезжать Бог знает, когда придётся. А по содержанию ничего подробно понять нельзя. Что именно не готово на верху, готовы ли те две комнаты из коридора и девичья, и кухня? Ты как-то всегда забываешь людей. Потом, если занять мёбелью низ, то где же жить? Ведь мёбели много, она громоздка и её всю поломают в тесноте, если жить. Вообще я ничего не могу сказать, что я думаю и когда я перееду; мне надо бы всё знать поподробнее. Одно мне ясно, что Илюше здесь в тысячу раз опаснее жить, чем в Москве; и ходить по снегу и морозу 5 часов сряду, Бог знает как далеко, гораздо хуже, чем ходить в гимназию. Учится же он часа два в день, и того меньше. Я дрожу всякую минуту за воспаление лёгких, и одна моя мысль — поскорее его отвезть в Москву. Поправляется <от тифа> он плохо, да и где же поправляться, когда он столько тратит сил на ходьбу. Сегодня везде снег лежит, тепла у нас в тиши только три градуса днём, ветер северный и везде топят.
Пожалуйста не забудь две вещи: чтоб везде топили, чтоб везде были форточки и чтоб рамы зимние вставили. Жалко, что ты так неопределённо пишешь о кухарке. Если б ты положительно написал, то я прислала бы Алёну, не всё ли равно, неделей раньше или позднее, а здесь всякая баба могла бы её заменить. Если решительно ты хочешь, чтоб дома был стол, то хоть телеграфируй, я пришлю сейчас же Алёну <Прасекину>. Провизию пусть забирают по книгам, а посуда там есть. Кастрюлей я бы с ней прислала.
Скучать — я совсем не скучаю. Мне так хорошо в тишине, сосредоточившись в своих мыслях, с невинными малышами и с девочками, которые очень милы со мной и даже веселы.

  Но нужно начать ученье, нужна для всех правильная жизнь, нужно всем быть вместе. Погода отвратительная, так бы во всяком случае нельзя ехать. Сегодня я, было, велела оседлать Шарика и запречь в тележку Гнедого, хотели ехать кататься. Но только что я верхом на Шарике отъехала по дороге в Тулу, северный ветер так подул пронзительно, что я вернулась и всех оставила дома. Дети пошли пешком гулять. Илюша убил вальдшнепа и коростеля.
Посылаю тебе письмо Тургенева. <От 4/16 сентября из Буживаля; в нём Тургенев просил Толстого прислать ему «Исповедь», изъятую цензурой из «Русской мысли». – Р. А. >

Какое глупое было распоряжение архитектора велеть красить полы под осень! Всё лучше, чем теперь сырой пол, к которому всё приставать будет, и запах краски замучает.
Ну, да что, будет толковать-то! всё, Бог даст, устроится; только будь здоров и весел, и меня люби. Пришла старуха Городенская; я ей платок подарила, — она очень довольна, сидит у меня и болтает, Алёша тут же Бульку треплет. На небе что-то прояснилось. Когда же ты-то приедешь, как бы я рада была. Ну прощай, милый, бумага вся.

 

Соня.

 

Получили ли квитанцию на яблоки и твои книги и опись вещей?» (ПСТ. С. 197 - 198).

 

Милая деталь: о покрашении полов Соничка в приведённом письме охотно соглашается с мужем: что, мол, неуместно, лучше б и не красить, и т. п. Читая переписку Толстых этих дней можно заключить, что супру-ги хоть по чуть-чуть, да лукавят в письмах друг другу: Соничка поддакивает Льву, поддерживает его соображе-ния о новом доме; Лев же – заискивает перед женой, спрашивая её «хозяйственных» мнений… Свидетельство некоторой опаски друг друга – ненадёжности бесконфликтно-диалоговых отношений. Ниже мы ещё встретим такие примеры.

    

  Объяснительное, хозяйственно-подробное письмо Льва Николаевича не заставило себя ждать. Отдохнув и всё надлежащим образом осмотрев, 12 сентября он отписал следующее:

«Воскресенье, утро.

Нынче всё могу написать обстоятельно. Архитектор вчера к ужасу моему объявил, что до 1-го октября он просит не переезжать. (Ради Бога, не ужасайся и не отчаивайся.) К 1-му он ручается (да я и сам вижу), что всё будет готово так, что можно будет жить удобно. Предложу тебе прежде мой план нашей жизни в эти две недели с половиной, а потом напишу все подробности. План такой: я пробуду здесь до конца недели, перевезу мебель вниз в сарай и приму Илюшу, которого ты пришлёшь ко мне, если он окреп, и налажу его в гимназии и побуду с ним, и приеду к вам около 20-го.

Пробуду с вами неделю ил и опять уеду через неделю, дня за 4 до вас, или с вами. Так ты не будешь скучать долго, и Илюша пробудет без нас не долго. — Дом вот в каком положении: кo вторнику будут готовы нижние 4 комнаты: мальчикова, столовая, Танина и спальня. Оне оклеены, только не докрашены двери и подоконники. В них я поставлю всю мебель хорошую; — похуже — в сарай. Остальные три комнаты внизу не готовы, потому что в них начали красить пол. Я остановил краску — оне загрунтованы (жёлтые, светло) и я решил так и оставить. Согласна ты? Комнаты эти и передняя дня через три тоже будут готовы. — Штукатурная работа вчера кончена последняя в доме. — Штукатурить остаётся кухню. Это дня на три. В больших комнатах штукатурка уже почти просохла; — сыра она, и дольше всего будет сыра в верхнем коридоре. Я там велел топить жарче. Лестницу начнут ставить завтра. Она вся сделана, только собрать и поставить. То же и с паркетом. Он готов, и завтра начнут стелить. Ватерклозеты ещё не совсем готовы, крыльцо, в передней пол. Верхние комнаты, старые и девичья не оклеены. Я велел всё белить. Согласна? Пол в передней архитектор советует обтянуть солдатским сукном и лестницу не красить. Площадку и лестницу, стены не оклеивать, а выкрасить белой краской. Вообще дом выходит очень хорош. А уж покой — чудо. Мне выходить не хочется из флигеля — так тихо, хорошо, деревья шумят.

Я вчера был вял, провёл день на постройке и с Серёжей <братом>, Оболенским Леонидом и <Д.А.> Дьяковым. Они и утро у меня провели, и вечер вчера я просидел с ними у Дьякова, и очень приятно. Целую тебя, душенька, будь покойна и любовна, особенно ко мне.

Детей целую.

 

НА КОНВЕРТЕ: Тула Е. С. Графин; Софье Андревне Толстой» (83, 350 - 351).

 

Вместе с отцовым своё письмо маме отправил и Л.Л. Толстой.

Мы привели данное письмо полностью не для того, чтобы утомить читателя. Во-первых, части последующих писем будут содержать примерно такие же «ремонтные» известия – и мы купируем уже их. Во-вторых, письмо показательно как образец домовитой практичности Толстого – вопреки ряду спекуляций на этот счёт, восходящих, разумеется к… не совсем правдивым записям его жены.

 

13 сентября Софья Андреевна, не дождавшись второго письма от мужа, посылает какое-то своё, нигде пока не опубликованное и, вероятно, малоинтересное. К сожалению, не опубликовано и не доступно нам в полном виде и следующее её письмо, от 14 сентября, бывшее ответом на подробное письмо Толстого о перестройке дома. В редакторских примечаниях к вышеприведённому письму Л.Н. Толстого от 12 сентября цитируется следующий отрывок:

 

«Сегодня наконец получила твоё подробное письмо, милый Лёвочка, и Лёлино обстоятельное и очень хорошее письмо. Сама не знаю — ужасаюсь я или нет, что так долго не могу поехать в Москву. Конечно, мне было бы много лучше и удобнее переехать раньше: что еще будет через шестнадцать дней!..... О краске белым лестницы и площадки и не краски полов — со всем этим я согласна. Обтянуть серым сукном (которое, кстати, есть) лестницу и переднюю — тоже, я думаю, будет хорошо. Вообще я много равнодушнее стала ко всему этому. Я рада, что всем занимаешься ты, a не я; мне от этого так легко, и я рада, что ты находишь, что там хорошо и тихо, и что Лёля одобряет» (см.: 83, 351).

 

Почта задержала в пути письма и Софьи Андреевны. Поэтому письмо Л.Н. Толстого от 13-го – только и могло, что добавить кое-какие подробности к предшествующему, но не было ответом на уже приведённые нами письма жены Толстого. С некоторыми исключениями приводим ниже его текст.

 

«Пишу тебе 3-е письмо, милый друг, не получив ещё ни одного от тебя. Верно нынче получу. Ты посылай на Козловку. Что ты — твоё здоровье телесное и душевное? Что Илюша? повинуется ли и жалеет ли тебя. — Вчера Серёжа с Лёлей пошли на выставку, а я сидел дома, читал. Приходил один проситель места — бедный; а потом я пошёл в Румянцевский музей к Николаю Фёдоровичу <Фёдорову, библиотекарю и философу, мистику и аскету, с которым в те годы сблизился Толстой. – Р. А.>, потом походил, посмотрел экипажи, и вижу, что на 1000 рублей легко собрать всё хорошее. <…>

Теперь о доме. В кухне было сделано неудобно — русская печь, и очень маленькая в нашей кухне. Мы решили переделать печь так, чтобы русская печь была больше и устье ея выходило бы в людскую. И выйдет так, что будет людская столовая, комнатка для кухарки и каморка для повара. В сторожке же, которую надо починить, будут жить кучер и дворники.

Чуланов для провизии, ламп и т. п. в доме с кладовою — четыре. Подвалы есть, но они сопрели и завалились. Я велел починить, но сделать попроще, — для кореньев и капусты. А для яблок есть место в доме.

Обедали мы вчера дома; <…> щи, каша и говядина из щей, и пирожки, и арбуз. <…> До свиданья, душенька, целую тебя и детей» (83, 351 - 352).

 

В письме Льва Николаевича упомянута не какая-нибудь, а Всероссийская промышленно-художественная выставка, проходившая в те дни в Москве. В прежние годы, до религиозного перелома, Толстой вряд ли сам обошёл бы её вниманием… теперь же, как мы видим – отнёсся к мероприятию, как к аттракциону для детишек, коих и послал развлечься. В письме от 14 сентября 13-тилетний Л. Л. Толстой так описал маме посещение выставки:


«Был на выставке, видел всё очень интересное, видел там знакомых, выиграл на аллегри с первого, двадцатипятикопеечного, проигрышного билета большой картон с куклой и со всеми принадлежностями, который я предназначил Маше» (83, 353).

 

Отсылая письмецо сына со своим, Лев Николаевич сделал на нём для жены такую приписку (поперёк страницы):


«Не ужасайся на его орфографические ошибки. — Это он от спеху. Я видел его страницу диктовки в гимназии — ни одной ошибки» (Там же).

 

В этот же день, 14-го, Толстой получил наконец сразу два письма жены – от 11 и 12 сентября. Конечно, с письмом сына он отправил и собственное. Удивительным образом его тематическая структура сближается с предшествующим письмом: дети, хозяйство, стол и обед… Приводим только значимые выдержки из письма 14 сентября:

«Илюша бессовестный, если он не покорен и мучает тебя, но надеюсь, что, получив от тебя нагоняй, он образумился и сидит дома, готовясь. Если он окреп, и погода стала теплее (нынче у нас гораздо теплее), то пришли его в пятницу, а я приеду в понедельник. <…>

   Пожалуйста, не скучай, — все будет, как Бог велит, а судя по-мирскому, — дом будет удобный и жить будет лучше, чем в Волконском.

  Я вчера утром попробовал заниматься, но холод помешал (к вечеру истопили и было тепло), и пошёл в библиотеку, снёс книги и взял книги, и читал.

  Потом обедали очень весело. <…> Обедали мы дома, Василий готовит нам щи. Сергей ушёл за ящиком и яблоками.

  [ ПРИМЕЧАНИЕ Софьи Андреевны:

«Василий — дворник при вновь купленном доме. Симпатичный, милый и честный человек, проживший у нас много, много лет» (83, 355) ].

 

Я всё это время в сонном, глуповатом и спокойном, немного меланхолическом состоянии. Никого не видаю, чему рад.

Ну, прощай, душенька, целую тебя, Таню, Машу, малышей и Илью непокорного. Только бы он не заболел. <…>» (83, 353 - 355).

В этот же день, напомним, Софья Андреевна ответила на письмо Толстого от 12 сентября (выше мы привели доступный нам отрывок из этого ответа). 15-го она пишет ещё одно, довольно обстоятельное и интересное, письмо, текст которого необходимо привести полностью:

 

«Среда вечер.

Милый Лёвочка, до сих пор писала тебе всякий день; вчера написала всё, что думаю о доме, а сегодня уже об этом говорить не буду. Как хорошо, что погода такая ясная опять установилась. Это и для нас в деревне прекрасно, и для вас хорошо, дом и краска в доме высохнут. От тебя сегодня не получу письма, завтра пошлю в Тулу. Жалею, что не уговорилась с тобой, чтоб письма ты посылал на Козловку.

Скажи Сергею, что сегодня в 10 ч. утра Ариша <жена Арбузова, домашнего слуги. – Р. А.> благополучно родила дочь. Я у ней была, там Марья Феодоровна <Гоцкина, бывшая дворовая, имела дом в Ясной Поляне. – Р. А.>, и все здоровы и благополучны. Крестить буду я с Митрофаном <Банниковым, приказчиком в Ясной Поляне. – Р. А.>, назовут, кажется, Софьей, так как в субботу св. София. Скажи Сергею, чтоб был спокоен, я буду заботиться о здоровье его жены ещё лучше его самого, — а если что случится, пришлю телеграмму.

Сегодня мы утром учились с Машей, Таня играла, потом катались в коляске на новых лошадях по дороге в Тулу. Весело на них ездить потому, что видно, что им всё легко, силы много, а это главное. Андрюша и Миша, — даже поочередно сидели на козлах, что их привело в восторг; «такие бешеные, будто, лошади, а они такие, будто, молодцы!» Илюша ничего не убил, а вальдшнепов видел опять. Здоровье его поправляется, но он всё ещё худ и по утрам бледен. Теперь он всё ест, и квас даже пьёт, и в пятницу я его в ночь отправлю. После обеда он сел учиться, а я собрала партию в крокет: Таня с Carrie, Маша и я, и мы, каждая партия, по разу выиграли.

Малыши пока бегали и играли на крокете. Теперь напишу это письмо и буду с Машей читать по-французски; сначала она мне, а потом я ей вслух. Когда все вечером спят, я иногда читаю Сенеку; мне не понравилось, что он, описывая «Colère», [«гнев»] такое обращает внимание на внешность человека. Сегодня опять намереваюсь читать.

Непременно приезжай сюда отвести душу в деревне. Сегодня опять стало так хорошо, ясно, тепло, красиво. Ты поохотишься и походишь. Мне жаль, что на твою долю пришлось хлопотать с перевозкой мёбели и вещей; да, я никак не могла бы с ребёнком это сделать. Получили ли вы квитанцию на продажные яблоки и ящик твой? Там же, где квитанция, я положила список вещей. Прощай, милый друг, скучно, что не всякий день имею от вас письма, да в Тулу посылать совестно всякий день. Мальчиков моих целую; верно им без меня не так жутко, как мне без них, и главное за них.

Соня» (ПСТ. С. 198 - 199).

 

Яблоки, ящики, «мёбель» и квитанции пустим по боку… хотя и это – часть повседневной жизни и интересов Толстых, и не должно «утечь» из представляемой нами переписки супругов. Но есть тут кое-что гораздо интереснее…
Судя по этому письму, Софья Андреевна штудирует Сенеку. Подробность интереснейшая, можно сказать – эпохальная в жизни и отношениях мужа и жены Толстых. До этого зрелое и упорное изучение мировой философии было доступно – по возрасту и по интеллекту – только Л.Н. Толстому. Соничка же, скорее, «баловалась» такой литературой – для самоутверждения перед старшим по летам мужем. Но не то в 1882-м. Смыслы сперва неожиданного для неё решения мужа о покупке дома теперь «усвоены» ею: несостоявшийся усадебный аскет вступает на иное поприще – религиозного и социально-обличительного мыслителя, проповедника, трибуна. Поприще, нежелательное для него сперва – на которое она сама, не догадываясь последствий, подтолкнула его! И она делает ответный ход – начинает своё философское самообразование, с вероятным замыслом выступать в будущем как просвещённая жена философа… но вряд ли единомышленница.

  Да, если новая Ксантиппа из Софьи Андреевны не получилась, то, скорее, вопреки её стараниям, а не благодаря им!

И обратим здесь же внимание, что за отрывок Сенеки привлёк критическое внимание супруги Льва Николаевича! Исследователями давно и совершенно точно установлено, что в отсутствие мужа С.А. Толстая читала Сенеку на французском языке по экземпляру, принадлежавшему Л. Д. Урусову (видимо, подаренному им) и сохранившемуся в яснополянской библиотеке [«Oeuvres complètes de Sènèque» trad. par J. Baillard, 1860—1861, 2 tomes. ] В тот день она читала по этому изданию трактат Сенеки «De ira» («О гневе»). В первой главе I книги трактата Сенека так описывает человека в состоянии гнева: «Глаза его — воспламеняются, сверкают, лицо становится пурпурового цвета, потому что кровь, отхлынувшая от сердца, начинает кипеть и бросается в голову; губы дрожат, зубы стиснуты, волосы вздымаются, дыхание делается затрудненным и с присвистом, суставы его начинают скручиваться и хрустеть, он стонет, рычит, речь прерывается междометиями, руки судорожно сжимаются, ноги стучат о землю» и т. д.

Конечно, это древнее описание гнева для людей даже XIX столетия, а тем более для наших современников, лучше древних знающих собственную психологию, представится либо «собирательным», либо попросту преувеличенным, утрированным – так или иначе, неточным. Толстому как писателю-психологу и наблюдателю жизни данный отрывок не был близок – о чём он и сообщит Соне в ответном письме от 18 сентября.

Так отчего же Sophie выбрала для критического отзыва в личном письме мужу именно этот отрывок? Возможно, это тоже была, как в предшествующих письмах, «ловля на живца»: Соня догадывалась или даже знала о критическом отношении мужа-писателя к данному отрывку. Ей потребно было суждение знатока – именно критическое, более полезное для мысли ученика, нежели все апологии.

Но может быть и другое… Та реакция, которая известна психиатрам: неприятие больными описания поведенческих патологий и симптомов, сходных с их собственными. Страшные признаки психического нездо-ровья Софьи Андреевны явятся значительно позже – но заставят Льва Николаевича не только вспомнить описание припадков у древних, но обратиться и к современной ему психиатрической литературе.

Пока же Софья Андреевна преисполнена удовлетворе-ния уступками мужа – и спокойна… Толстой даже особо отмечает это спокойствие, ощущаемое им в письмах жене, в своём встречном, 15 сентября, письме:

 

«Нынче получил твоё третье письмо <т. е. от 13 сентября>, — спокойное; но ещё не ответ на моё второе <с планами о доме>».

 

В целом, тематика письма схожа с предшествующими: перестройка дома и текущие проблемы; дети и родня, их дела; ответ на запросы жены о яблоках из Ясной Поляны на продажу (всё довольно плохо: «Ящики перебиты, и потаскано много яблок. Мы их перевезли к себе в сарай и тут продадим»); и, наконец… неоднозначные впечатления от нового места проживания в Москве:

 

«Какая прелесть сад: сидишь у окна в сад — весело, спокойно; выйдешь, на улице — уныло, тревожно» (83, 355 - 356).

 

На следующий день, 16 сентября, Толстой отвечает на ещё одно не доступное нам (кроме цитированного выше отрывка) письмо Софьи Андреевны от 14-го:

 

«Сейчас сидел за кофеем и думал о разном, и чувствовал лишение, что не могу тебе сказать, у тебя спросить, и почувствовал, что мне скучно и грустно без тебя; и тут же принесли твоё хорошее письмо от вторника <14 сентября>. Всё так пусть и будет, если ничто не помешает. <Это – в ответ на решение Софьи Андреевны отправить 17 сентября Илью в Москву: пора было начинать учение в гимназии… - Р. А.> Мальчики будут есть дома. У нас это налажено и без кухарки прекрасно идёт, — немного по-робинзоновски, но от этого только веселей. А вкусно и сытно. Я понимаю, что матери-кормилице должно быть особенно больно, когда дети худеют: «я выкормила сытого, а теперь испортили». Лёле не дадим похудеть, хотя он и испортил себе желудок на день <был перед этим понос от винограда. – Р. А.>, теперь опять весел и здоров. Он в гимназии, Серёжа в университете, а я сижу у открытого на сад окна и пишу…».

 

Дальше снова о доме, ремонте и родне… и – в конце:

 

«Если бы ты меня здесь видела, то ты верно бы сказала, что я в некотором отношении исправился.

Прощай, милая. Не думай, чтобы я упустил что-нибудь из возможного для того, чтобы скорее нам соединиться» (83, 357 - 358).

 

Родственнику Сони, «неудачнику» Косте Исленеву, Толстой помогает получить место на службе, а своему брату Сергею – найти подходящую квартиру в Москве… В этом и остальном следующее письмо Толстого, от 17 сентября, тематикой сходно с предшествующими, и завершается таким личным признанием Льва Николаевича:

«Я собой не недоволен, я всё это время в тихом и спокойном состоянии» (83, 360).

 

Не исключено, что это было не совсем так… Эта бравая концовка решительно возражает на высказанное Софьей Андреевной – проницательное, как обычно – мнение о выразившихся в письмах Толстого, с их пространными хозяйственными отчётами, грусти мужа и даже унынии. Мы специально процитировали письма Толстого чуть вперёд – те из них, которые не могла ещё прочитать Соня, но в которых чувства уныния и грусти выразились уже не «между строк», но и в прямых признаниях.

(Впрочем, выводы Софьи Андреевны могли быть и не во всём точны и отчасти вызваны той сугубо физиологической причиной, о которой она деликатно сообщает мужу в одном из последующих писем…)

С таких выводов она начинает и ими же заканчивает своё письмо от 16 сентября (письмо мужа от 15-го ею ещё не получено!):

 

«Четверг вечер.

Милый Лёвочка, получила сразу два твоих письма <от 13 и 14 сентября>, из которых вижу, что тебе грустно и не хорошо. А мне и жаль тебя, но и досадно немножко, что мы так плохо устроились: нам без вас дурно, вам же и без нас, но главное дурно то, что неудобно и холодно так, что даже заниматься нельзя было. Всё это оттого, что будто «ничего вперёд задумывать не надо», а вот опыт показал, что всё вперёд надо думать, а там выйдет уж как Бог велит.
С Ильёй вышла-таки неприятность, хотя, главное, здоровье его хорошо. Вчера ночью, в 12 часов, сижу в балконной гостиной одна, Таня спит в моей комнате, а я читаю Сенеку. Слышу окно хлопает внизу, в комнате Ильи. Я подумала: простудится, если окно отворилось, пойду проведаю. Надо тебе сказать, что с вечера Илья мне всегда сказывал, кто у него ночует, так как одному страшно, и вчера он сказал, что Титка <Пелагеюшкин>, а Иван <Макарычев> не ночует.

Вот я прихожу в комнату Ивана Михайловича <Ивакина, учителя>, первое впечатление — вонь и табак. Посреди комнаты собаки наделали нечистоту. Иду дальше, голоса, хихиканье. Когда я отворила дверь, Илья сделал какое-то быстрое движенье; потом вижу, Титка на полу, а этот Иван идиот на Лёлиной постели рядом с Ильёй. Я ужасно рассердилась, выгнала и разбранила Ивана и Илье сделала выговор; главное досадно, что солгал. Сегодня он мне весь день старался доказать, что папа́ нашёл бы, что спать с Иваном и Титом и на Лёлиной постели даже очень хорошо, а что это только я имею глупые, барские мысли. Предоставляю тебе это с ними обсудить, а я, признаюсь, рада, что он завтра уезжает, мне это запанибратство не с народом, а с паразитами, курящими, играющими в шашки и льстящими Илье — очень противно. Шуму и крику, слава Богу, не было, мы с Ильёй по-прежнему и говорим и всё, — но мы друг друга не убедили, а я только сказала, что пока я в доме хозяйка, я буду делать, как я хочу, а не как он, и люди будут слушаться меня.

Ездили мы нынче опять кататься, учились мало, крестины помешали, и я в дурном духе. Таня, Carrie и даже Маша поочерёдно ездили на Голубом верхом и были очень довольны. Мы ездили в Засеку, кругом около Ваныкина <дачи тульского купца Ваныкина близ Козловой Засеки>. Очень хорошо в лесу: дубы зелёные, трава тоже и тёмно-синее небо, и ярко-жёлтые листья, всё это так красиво при ясном солнце.

Приезжай поскорей, только Илью построже оставляй в Москве; жаль, что я не могу его завтра, т. е. в пятницу утром, отправить, платье не готово и придётся вечером, т. е. в ночь, отправить. В субботу утром он будет в Москве, с Малышкой. Купили ли ему кровать длинную, а то после тифа на полу спать не очень-то хорошо.

Очень рада, что ты печь велел переделать; в доме Волхонских печь была мала, и с хлебом, и с квасом, и ваннами детям было неудобно очень. И что о подвалах позаботился — спасибо. Картофель для отправки уже готов в мешках и яблоки ждут в ящиках, как приеду, так надо послать, а то всё замёрзнет не в подвале. Какая угловая вышла ярка? Я всё сокрушаюсь, что не дала вам ложек, кастрюлек. Об Алёне <кухарке> ты не пишешь ничего, присылать или нет? Илью щами да кашей после тифа кормить не приходится, да и тебе, я думаю, не очень это здорово. Отчего вы не велите кухарку прислать? Я, признаюсь, не верю, что к 1-му будет готово, и на меня нашло сегодня уныние. А уж Илья без тебя в Москве вовсе изболтается, да ещё передерутся там эти мальчики. Народ очень ненадёжный.

Завтра напишу с Ильёй. Право, лучше бы кой-какие неудобства, чем нам долго не ехать. Нельзя ли 25-го поехать?
Прощай, Лёвочка, целую детей и тебя. Твоё уныние и мне сообщилось.

 

Соня» (ПСТ. С. 200 - 201).

 

Предвидя свою обречённость Москве и гимназии, Илюшок напослед «гульнул» с деревенскими ребятами… и, зная, что отец уж точно не будет строгим его судьёй, памятуя барские проказы своих юных лет – с девицами. Как было уговорено, 17-го Илью снарядили в Москву – конечно же, не налегке, а с очередным письмом отцу и мужу; судя по нему, Софья Андреевна уж была «сыта по горло» не только ленью и проказами Ильи, но и ожиданием переезда, и бесконечными описаниями в письмах мужа бесконечных хлопот с новым домом (включая описания в уже полученном теперь письме Л.Н. Толстого от 15-го):

 

«Наконец отправляю к тебе Илью, милый друг Лёвочка. Мы с ним расстаёмся дружелюбно и он обещает в Москве вести себя прилично. Сегодня, для моих именин, у меня неприятность, а именно пришло <деликатно сообщает об очередной менструации. – Р. А.>, что всегда меня очень волнует. Да и нервы что-то так расстроены, что ни за что взяться не могу. Оттого ли, что по старой привычке, когда в именины или рожденье одиноко, то особенно грустно, или от физических причин, но сегодня так что-то, в первый раз после вашего отъезда, скучно, скучно.

Приехала вдова священника, просидела почти весь день, разбирала вещи Ильи, укладывала, немножко пошила, а теперь дети с гармонией подняли такой шум, что я заперла кругом все двери и села в свою комнату писать. Сегодня получила письмо от тебя и от тёти Тани.

[…] Хотя меня очень интересует всё, что ты подробно пишешь о постройке, но я вижу, что несмотря на твои усиленные старанья, мечта моя поехать раньше — не исполнится. И ещё сколько хлопот впереди — ужас! Не ослабей и вперёд, милый Лёвочка, и помогай мне и после, а то одной и скучно, и страшно, и трудно устроиваться. А вместе и легче и как много веселей! А я не буду зла, я так желаю не быть, — что надеюсь достичь этого. Лёлино объяденье меня неприятно смутило. Мог бы поберечься, чтоб тебе не доставлять лишнего расстройства. Вот с Ильёй грозит та же опасность, я постараюсь ему внушить. Если приедешь в понедельник, то телеграфируй во всяком случае. Во-первых, мне это будет весело, а потом лошадь выслать надо. По письму твоему вижу, что ты очень уединенно живёшь. Что ты в винт не поиграешь или не сходишь к знакомым? Сегодня и я просидела весь день дома, нездоровится. А девочки с малышами катались в катках и верхом. Маша ездит верхом и очень довольна и горда. Потом опять садилась Carrie и Таня. Кому хорошо в деревне — это малышам. Целый день на воздухе: уж зато у них вид такой цветущий. Таня благодарит Серёжу за присланные вещи, всё аккуратно и хорошо.

Лёвочка, ты мне не пишешь, что у тебя на душе и о чём ты думаешь, и что тебе хорошо и что дурно, что скучно и что радостно? Только о практических вещах мне пишешь; или ты думаешь, что я уж совсем одеревенела? Ведь не одни же паркеты и клозеты меня интересуют. Хотела я тебе из Сенеки выписать целое место, в котором ты мог бы поучиться, как относиться к тому, что противно душе, как тебе, например, город; да длинно, времени не хватит, надо ещё посмотреть, как уложили Илье вещи. Бог даст скоро увидимся, тогда покажу.

 

[ ПРИМЕЧАНИЕ.

   Вот!! Умница Софья Андреевна уже пытается возражать мужу-мыслителю, даже «поучать» его, что называется, «во всеоружии» философской и религиозной мысли! и это ещё “цветочки”… ]

 

  Сегодня вы хотели вещи перевозить. Господи, как это скучно и долго! Очень, очень мне жаль, что на твою долю досталась эта возня, да делать-то нечего. Прощай, милый друг, целую тебя, Лёлю, Серёжу.

Дяде Косте кланяюсь. Хотя бы Бог дал он устроился. Теперь с тобой скоро увижусь. Приезжай, отдохни, у нас так хорошо.

 

Соня» (ПСТ. С. 202, 205).

 

Следующее письмо С.А. Толстой, от 18 сентября, не застало Льва Николаевича в Москве. Хронологически к 20-28 сентября относится его последний, «предзимний», выезд в Ясную Поляну – главным образом, из-за невозможности ещё хоть несколько дней длить разлуку с любимыми

  Уже 19-го сентября в нижний этаж завозилась мебель, и Толстой шутя и с удовольствием лично расставлял её по назначенным местам: «Всё это делать мне скорее весело, только бы ты похвалила» — признаётся он Соне ещё в письме от 19-го (83, 362).

Вернувшись 28-го, Толстой продолжил занятия ремонтом и устройством дома — и, конечно, свою эпистолярную «вахту»: пишет письма с новостями 28, 29 сентября и письмо «натощак» (названное им так по несколько мрачному, как сам он почувствовал, настроению) 1 октября (см. 83, №№ 223 - 225).

По возвращении из Ясной уже с детьми, однако, домохозяин предсказуемо остался недоволен тем, что «наворочали» в дни его отсутствия:

 

«Я приехал <за>темно и пошёл в дом, и нашёл там хуже, чем ожидал. 1) Перегородку в девичей поставили не так, как я сказал. Она уже оклеена. Я не буду переделывать. Лучше вместе придумаем, как переде-лать, это недолго. 2) Перилы на лестницу поставили очень красивые, но так широко, что пролезть ребёнку легко. Завтра потолкую с архитектором, как это попра-вить. 3) Паркеты не кончены и могут задержать всё дело».

И ниже – очень трогательное:

«За дом я что-то робею перед тобой. Пожалуйста не будь строга» (83, 363).

 

Письмо от 29-го – откровенно малоинтересно, развивая тематику тех же хозяйственных и попутных хлопот (лестницу-убийцу, конечно, тут же решено было переделать!). Наиболее личные, «покаянные» строки — тоже о измучившем не его одного доме и переезде:

 

«Бранить меня за медленность при покупке дома излишне, потому что я сам браню себя. Пожалуйста, будь снисходительна и добра. […] Мечта моя — поразить тебя благоустройством дома — не удалась. Только о том боюсь, чтобы неурядица, которую ты застанешь, не слишком неприятно поразила тебя. Разместиться тепло и сухо будет всем — это только будет» (83, 365 - 366).

 

Софье Андреевне теперь слово! Отвыкнув от деревенской пищи, Лев Николаевич успел к моменту отъезда 28 сентября получить расстройство желудка, и, конечно, отправленное ему «вдогонку» письмо заботливой жены не обходит темы его здоровья:

 

«Вторник вечер.

Милый друг Лёвочка,

На меня без тебя нашла суета. Во-первых, меня очень мучило, что ты поехал больной и до сих пор я не успокоилась и буду ждать известий с нетерпением; потом холод страшный меня смутил, как я маленьких довезу и как твоё будет здоровье в неудобной московской обстановке. А засуетило меня окончательно то, что я хватилась разбирать свои вещи и бумаги и увидала, что билет в 10,800 р. с. у меня, а денежный билет в 12,000, который Петя положил, должен быть у тебя. Я помню, но смутно, что я тебе его в тот отъезд твой в Москву дала, что ты сунул его просто куда-то в карман, а что я вслед тебя заворчала, что ты так небрежно обращаешься с деньгами. Будь так добр, прибавь в телеграмме: «билет цел», а то я всё буду искать и волноваться. Дала же я тебе его в последнюю минуту, когда ты ехал с Лёлей и Таней, но всё это у меня смутно; речи же об этих деньгах у нас с тобой в эти дни не было. Билет именной, пропасть деньги не могут, но скучно будет хлопотать, а теперь скучно волноваться.
Как ты сел, было ли там место, куда ты так спешил, когда подходил поезд — всё это нам осталось неизвестно, ты скрылся и не показывался. Всё это до сих пор меня тревожит: пожалуйста не суетись, не делай лишних движений с перестановкой мебели и вещей, мы приедем рано и сами до ночи всё устроим, было бы маленьким куда взойти в тёплую комнату, остальное всё ничего.

Завтра напишу опять, а пока прости меня, милый друг, за моё суетливое письмо, ответь на него терпеливо и добросовестно, а главное — главнее всего на свете — береги своё здоровье, и если плохо, — не запускай, ради Бога, можно опоздать и получить воспаление в кишках. Пожалуйста, брось на время свои идеи и употребляй тёплое судно, это тебя главное простудило, и позови <доктора> Чиркова, если будет плохо. Целую тебя.


Соня.

  Тёплые клистиры крахмальные очень помогают.

Привозить ли ружьё и какое, я хорошенько не поняла» (ПСТ. С. 205 - 206).

 

Только в полдень 2 октября Толстой получил письма жены от 28, 29 и 30 сентября (см. их тексты ниже). О деньгах и сроках выезда семьи он ответил жене срочно, телеграммой:
«Сейчас получил три твои письма. Билет цел. Здоров. Вторник. Толстой» (83, 367).

«Вторник» — это всё то же 5 октября. Толстой указывает день, когда надеется вселить-таки семейство в обновлённый московский дом…

 

С датировкой следующего опубликованного письма С.А. Толстой – проблемы. Софья Андреевна подписала на нём время написания: «четверг, вечер» — т.е., получается, вечер 30 сентября. Но по содержанию (упоминание телеграммы Толстого от 2-го октября) – его можно отнести ко времени никак не ранее вечера 2-го, т.е. субботы. Оставляем решение хронологической дилеммы на суд читателя, приводя ниже полный текст этого спорного по хронологии письма С.А. Толстой.

Оно любопытно, в частности, и тем, что, кажется, в первый раз здесь эпитеты «злой» и «злобный» Софья Андреевна отнесла не к мужу (в периоды ссор), а к себе самой, своему настроению:

 

«Милый Лёвочка, представь себе, что до твоей телеграммы мы все решили, по тону твоего письма, что мы раньше вторника не уедем. Так что мы совсем не удивились, и я не очень огорчилась, потому что очень морозно, дети кашляют, Маша охрипла, а у Тани зубы болели сегодня. Авось до вторника будет теплей. У нас всё решительно уложено и даже рояль и портреты, и всё рогожами зашито. Осталось немного белья, необходимые платья и тёплые вещи. Я опять буду спокойно жить, учить, шить и делать, будто мне тут и всю зиму жить. Но ученье детей страдает, да и не скоро в Москве то устроишься с гувернанткой и учителями. Слава Богу, что ты здоров, это выкупает в телеграмме неприятность отсрочки нашего приезда.
Но что меня утром по прочтении твоего первого письма привело в тот злобный ужас, который мы оба с тобой во мне ненавидим — это редкие балясины на лестнице и перегородка, не заграждающая входную дверь в девичьей. Я всё лежала и думала, что я бы сказала злое архитектору; но теперь я немного успокоилась, а всё-таки прошу тебя настоятельно переменить балясины, это необходимее всего; всё равно, если они останутся редки, я осрамлю архитектора и на его глазах велю всё заколотить досками. Ты пойми, что ведь никогда, ни одной минуты нельзя быть спокойной; что уедешь из дому и всё будешь думать, что дети упадут. Да мне пропадай всякая красота, если я должна вечно находиться из-за балясин в нервном состоянии страха <Выделения выше в тексте – наши. – Р. А.>. Нет, прелегкомысленный твой архитектор. Пожалуй-ста, не будь слаб и не позволяй себя уговорить, а непременно вели переделать и сделать частые балясины.

Я уверена, что ты очень хлопочешь и устаёшь, и если тебе трудно, то мне тебя жаль. Строга я не буду ни к чему, что не красиво, а только то меня может огорчить, что для детей опасно или слишком неудобно. Ты пожалуйста не думай о том, что Я найду; это только затемняет тебе то, что ТЫ сам нашёл бы хорошо или дурно.

[...] А письмо твоё такое хорошее, так радостно прочесть было, что ты счастлив. Как я этого страстно желала, только этого — в прошлом году, чтоб ты счастлив был, и вот правда, что tout vient á temps á celui qui sait attendre [всё приходит вовремя для того, кто умеет ждать]. Но я не хочу это так понимать, я понимаю, что я этого у Бога просила и Он дал.

Так прощай до вторника опять, милый друг. Жаль, а делать нечего. Что же ты мне не телеграфировал, у тебя ли 12-ти тысячный билет, у меня его положительно нет. Завтра привезут верно твоё письмо. Целую тебя. Спасибо Серёже и Илье, что они хороши и милы. Их тоже целую. Дай вам Бог всем быть здоровым и счастливым. Мы здесь тоже счастливы, на сколько это можно без вас.

  А что стульчики, стульчики, стульчики?.. Таня хочет тебе писать что-то тихонько от меня.

 

Соня» (ПСТ. С. 206 - 207).

 

Таня дочь приписала к маминому письму такие строки:

«Папа́, — зажги побольше ламп и свечей, когда нам приехать, чтобы мама́ дом показался весёлым, главное, чтобы первое впечатление было приятное. Мы не очень испугались твоей телеграммы, нам и тут не очень скучно, только жалко, что не с вами. Таня» (Там же. С. 208).

 

Письма С.А. Толстой от 1, 2-3 и 3 октября (с припиской от 4-го) – деликатно припрятаны в её рукописном архиве и не публиковались. О причине можно судить по телеграмме (известной по упоминанию Л.Н. Толстого в ответном письме) и письму жены Толстого уже от 4 октября. Вот полный текст письма:

 

«Мне совестно, милый Лёвочка, что я встревожила тебя, Алёше лучше, жар прошёл и рвота прекратилась почти совсем, понемногу ещё срыгивает; понос всё продолжается, но доктор сегодня был и дал лекарства, чтоб прекратить понос; лекарства ещё плохо помогают, его слабит каждые два часа и очень водянисто. Но он сам весел довольно, и даже ползал сегодня немного. Другие дети здоровы, и если Бог даст всё будет хорошо, то доктор говорит, что можно будет ехать в четверг или лучше в пятницу. Я тогда опять телеграфирую. Таня в большом негодовании, что я тебя обеспокоила, но я не думала, что ты примешь так к сердцу именно Алёшину болезнь и потому с жестокостью писала все подробности. Теперь совсем беспокоиться не о чем и я боюсь, что ты приедешь и напрасно потревожишься.

Таня мне всё время говорит грубое и неприятное, пока я пишу, и мешает мне. А человек ждёт письма. Она даже говорит, что я налгала на Алёшину болезнь. Очень тебе должно быть приятно, что у тебя такие защитники, а мне больно; она всё время была мила, а теперь за тебя стала со мной жестока. — У нас было сегодня 9 градусов мороза утром, это просто ужас! Но в доме тепло и очень стало хорошо.
Прощай, мой милый Лёвочка, не беспокойся и жди терпеливо. Жаль, что не писал: здоровы ли вы все, что значит: благополучны, а не здоровы. Целую вас всех.

Соня» (ПСТ. С. 208).

Мы видим, что Софья Андреевна после отъезда мужа вновь пережила то болезненно-нервное, и в немалой степени эгоистическое, состояние внутреннего нежелания даже краткой разлуки с “обладаемым” ею мужем, которое и в наши дни кое-кто напрасно смешивает с искренними любовью и заботой… Снова в ход пошли преувеличенные сведения об очередном заболевании желудка у младшего ребёнка — столь неправдивые, что старшая дочь Софьи Андреевны не сдержалась от выговора матери…
«Успокоительное твоё письмо получил и очень рад. Только досадно на Таню» — ответил жене Лев Николаевич в письме от 6 октября (всё-таки ещё в Ясную Поляну, судя по надписи на конверте!) (83, 371).

  Приведённое нами выше письмо от 4 октября — последнее из опубликованных и доступных исследователям писем С.А. Толстой не только в рассматриваемом нами эпизоде переписки, но и в целом в 1882 году. То же самое касается писем Льва Николаевича от 5 октября и от 6-го (отрывок из которого мы только что привели). В целом заключительные в эпизоде письма супругов малоинтересны и касаются текущих мелких хозяйственных вопросов: например, в письме от 6 октября (не опубликованном), Софья Андреевна просит к её приезду «приготовить и согреть сена, — набить Алёше сенник» (Там же).

Впрочем… Есть очень интересное свидетельство Л.Н. Толстого в письме от 5 октября – о первом посещении его еврейским раввином:

«Да ещё утром было интересное: приходил ко мне раввин еврейский, очень умный человек. Это знакомство через одного еврея, писавшего мне и бывшего у меня в субботу. А я выразил желание познакомиться» (83, 370).

Как говорится, оперативно подсуетились! Толстой ещё и не успел обосноваться толком в недоремонтированном доме, а кто-то, издалека, но пристально наблюдавший его поведение, уже поспешил… Обстоятельства первого знакомства Льва Николаевича с представителями влиятельного еврейства — достаточно тёмны. Биограф Толстого, Н.Н. Гусев, сообщает только, что раввина звали Соломон Алексеевич Минор, а о его визите известно следующее:
«О С.А. Миноре Толстой узнал от посетившего его в Москве 2 октября еврея, фамилия которого остаётся неизвестной. Заинтересовавшись рассказом этого посети-теля о московском раввине, Толстой выразил желание с ним познакомиться, и уже на другой день в квартире Толстого состоялось его знакомство с Минором…» (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 164).

Настоящее имя и звание «Алексеевича» легко устанавливается, ибо лицо это историческое. Звали московского равви Шломо Залман (или Залкинд), и был он на 2 года старше Льва Николаевича.

«…Во время беседы < с Минором> у Толстого и родилась мысль об изучении древнееврейского языка. Он просил Минора рекомендовать ему какого-либо знатока этого языка, но Минор выразил желание сам заниматься с Толстым» (Там же).

О своих занятиях древнееврейским языком Толстой оповестил и своего давнего “революционного” друга В.И. Алексеева в письме от 10 ноября 1882 г. (см. 63, 106).

Всё это слишком напоминает сектантскую «раскрутку» лоха у него на дому — к которой умело прибегают и современные сектанты. Притесняемое в Российской Империи и жёстко ненавидевшее притеснителей еврейство, помимо сионистской деятельности, тесно общалось как с сектантством, так и с политической оппозицией господствовавшему режиму. В свою очередь, эта оппозиция (начиная с приближённых к Толстому Алексеева и Пругавина) могла сообщить заинтересованным лицам в антироссийских и сионистских кругах — о вкусах, интересах и духовных запросах Толстого в отношении евангелий и «древней мудрости» в целом. Знаменитый, обеспеченный хорошими знакомствами и влиятельной роднёй и не вовсе безденежный писатель, с его только разгоравшимся религиозным бунтарством, быстро принимавшим в городских условиях отчётливые социально-политические ориентиры – не мог не быть им полезен… Дальнейшее — дело нейролингвистических “технологий” манипуляции человеком.

Нашу гипотезу о намерении еврейства использовать труды, имя и авторитет Льва Николаевича в общественно-политической и газетно-журнально-публицистической борьбе с правительством подтверждает и его биограф-современник, Рафаил Лёвенфельд, навестивший в июле 1890 г. старика Минора-Залкинда в его доме и вызвавший на некоторые любопытные для нас откровения. В рассказе старого жидовина, кстати называется и предсказуемо еврейская фамилия первого "таинственного гостя" Толстого в новом доме:

«— Пять или шесть лет тому назад, не могу вам точнее сказать, граф Толстой пришёл ко мне. Он просил меня порекомендовать ему кого-нибудь, кто мог бы дать ему уроки еврейского языка. Мысль изучать еврейский язык возникла у него отчасти благодаря внешнему обстоятельству. Писатель Соркин, крещёный еврей, сразу после больших еврейских погромов (1881) обратился к выдающимся русским писателям с призывом поднять свой голос в защиту евреев. Наиболее уважаемыми из тех, кто мог тогда говорить в России, были Тургенев и Толстой. [...] Толстой задержался с ответом, он хотел, как он ответил, еврейский вопрос "изучить по источникам"» (Лёвенфельд, Р. Первая биография Льва Толстого. - Ростов-на-Дону, 2011. С 24).

Старый жидовин сетует далее на "ошибочность" такого подхода Толстого: изучать современное, 1880-х гг., положение еврейства в России — начиная с Писания... Но не исключено, что в этом сказалась недюжинная русская, "мужицкая" хитрость Льва Николаевича: И.С. Тургенев аристократично, изящно послал еврейскую депутацию на... И тогда все их надежды пали на Толстого... и не столь умный Соркин не сумел, вероятно, скрыть данного обстоятельства от "жертвы" своей вербовки. Для чего же сразу отказываться, а не использовать ситуацию? Толстой получил, вероятно, лучшего в Москве учителя древне-еврейского языка — и, к ужасу и унижению всего мирового еврейства, совершенно бесплатно.

Впрочем, уже довольно скоро, в 1884 г., рабби Залкинд таки слупил кое-какой дивиденд с близких отношений с Толстым. Сообщает Н.Н. Гусев:

«Отношения между Толстым и С.А. Минором не ограничивались учебными занятиями; между ними возникла и некоторая душевная близость. В письме к Н.Н. Страхову от 3 января 1884 года и к В.В. Стасову от того же числа Толстой, прося каждого из них о содействии сыну С.А. Минора в утверждении его в звании приват-доцента в Московском университете, называл С.А. Минора своим другом» (Гусев Н.Н. Указ. соч. С. 165 - 166).

 

* * * * *

 

И не во вторник, а только в пятницу, 8 октября 1882 г. семья воссоединилась в «Арнаутовке» — как успели они окрестить свой (?) хамовнический дом… Увы! Не для счастливой и гармоничной жизни, как искренне хотелось обоим супругам!

 

Отмотаем плёнку рассматриваемого нами фрагмента чуть-чуть назад… 26 августа, в один из дней последнего перед зимним отъездом в Москву пребывания Льва Николаевича в Ясной Поляне, в дневнике Софьи Андреевны появляется зловещая — пожалуй, даже страшная — запись о тяжёлой ссоре её с мужем. Снова, в подозрительно выверенном, красивом слоге, жена Толстого как будто обращается к воображаемым читателем, жалуясь, обличая мужа и оправдывая себя:

 

«20 лет тому назад, счастливая, молодая, я начала писать эту книгу, всю историю любви моей к Лёвочке. В ней почти ничего больше нет, как любовь. И вот теперь, через 20 лет, сижу всю ночь одна и читаю и оплакиваю свою любовь.

В первый раз в жизни Лёвочка убежал от меня и остался ночевать в кабинете. Мы поссорились о пустяках, я напала на него за то, что он не заботится о детях, что не помогает ходить за больным Илюшей и шить им курточки. Но дело не в курточках, дело в охлаждении его ко мне и детям. Он сегодня громко вскрикнул, что самая страстная мысль его в том, чтоб уйти от семьи. Умирать буду я — а не забуду этот искренний его возглас, но он как бы отрезал от меня сердце.

Молю Бога о смерти, мне без любви его жить ужасно, я это тогда ясно почувствовала, когда его любовь ушла от меня. Я не могу ему показывать, до какой степени я его сильно, по-старому, 20 лет люблю. Это унижает меня и надоедает ему. Он проникся христианством и мыслями о самосовершенствованье. Я ревную его… Илюша болен, лежит в гостиной в жару, у него тиф; я слежу за тем, чтобы дать ему хинин в промежуток, который очень короток, и я боюсь пропустить. Я не лягу сегодня спать на брошенную моим мужем постель. Помоги, Господи! Я хочу лишить себя жизни, у меня мысли путаются. Бьёт 4 часа.

Я загадала — если он не придёт, он любит другую. Он не пришёл. Долг, я прежде так знала, что; мой долг, а теперь?
Он пришёл, но мы помирились только через сутки. Мы оба плакали, и я с радостью увидала, что не умерла та любовь, которую я оплакивала в эту страшную ночь» (ДСАТ – 1. С. 108 - 109).

 

Воспоминания Софьи Андреевны об этом эпизоде в книге мемуаров «Моя жизнь» – тоже довольно субъектив-ны. Опять являются все эти: «злобно мучал» и подобные им негативные характеристики Толстого — имеющие, как мы уже писали характеристики зеркальности: т.е. характеризующие Софью Андреевну в год писания ей этих страниц мемуаров, но никак не Льва Николаевича в 1882 г.
Вместе с тем, с достаточной степенью объективности Софья Андреевна сама называет коренную причину своего тогдашнего срыва (спровоцировавшего на эмоциональную искренность и Льва): болезнь сына, кормление младенца и вызванное всем этим переутомление (МЖ – 1. С. 391). С долей отстранённости и неодобрения собственного поведения описывает она свой поход на реку Воронку – не первую, и, к несчастью, далеко-далеко не последнюю попытку суицида:

«Я сидела не раздеваясь и плакала. Наконец к утру, покормив Алёшу и навестив Илюшу, я ушла из дому. Чудное было ясное, солнечное утро: роса блестела на всей растительности, было холодно, но так торжественно красиво, что я пошла дальше в лес, к речке, к купальне. Я разделась и вошла в воду, которая была совсем ледяная. Я хотела простудиться и умереть и просидела в воде, я думаю, не меньше часа. Что-то было мучительное и нехорошее в этом чувстве к Льву Николаевичу…» (Там же).

С того дня она ещё более насторожилась в ожидании новых неприятностей от судьбы, и возблагодарила себя за догадливость в выборе своей позиции по отношению к подозрительным московским хлопотам мужа:

«Мне страшно было подумать о переезде и жизни в Москве, после того как Лев Николаевич так страдал от городской жизни, и я решилась ни шагу не делать сама и ни во что не входить, чтоб ни в чём не быть виноватой перед мужем и детьми. Боже мой, сколько в жизни раз я томилась этим страхом быть виноватой!..» (Там же. С. 392).
Вместе с подозрительностью и фобиями вернулось к Софье Андреевне и желчное раздражение. Его хорошо передаёт одна сентенция в письме её сестре Татьяне Кузминской от 30 января 1883 г.: муж её, Толстой, по её чувствам и пониманию — «человек передовой, идёт впереди толпы и указывает путь, по которому должны идти люди», а она, жена его — «толпа, живёт с течением толпы» и не может идти по указаниям мужа, так как её «давит толпа, и среда, и привычки» (Цит. по: ДСАТ – 1. С. 538. Комментарии).

 

Итак, взаимный самообман не удался: уступка Толстого в пользу городской жизни, возня и суета переезда ненадолго будто “замазали”, но не уничтожили ‘надрезов” и надломов в отношениях супругов. Недаром и в “хозяйственной” мелочности бытовых описаний в письмах мужа Софья Андреевна уловила наконец акцентуацию отстранения, и жаловалась в ответе на все эти «паркеты и клозеты», ящики и рубли — вместо искренних и интимных строк!
Чутьё не обманывало Софью Андреевну: разногласия её мужа с семьёй, пусть и не вылившись тогда в открытый длительный конфликт, обострились именно в год переезда в Хамовники! Высокий нравственный подъём, который Лев Николаевич пережил, разбирая по-еврейски Писание, редактируя свою «Исповедь» и работая над первой редакцией будущего христианского слова «В чём моя вера?» — оживил его давнишние мечты об уходе от семьи и перемене условий своей жизни. Ещё не поселившись в хамовническом доме, он уже формирует в своём сознании установку чужака, наблюдателя чуждой ему и не одобряемой им жизни. Ещё в марте 1882 г. он писал другу Н.Н. Страхову: «Я устал ужасно и ослабел. Целая зима прошла праздно. То, что, по-моему, нужнее всего людям, то оказывается никому не нужным. Хочется умереть иногда» (63, 94).

Выше мы выпустили в нашем презентовании переписки Толстого с женой в 1882 году почти все тягомотные подробности его хлопот для брата С.А. Толстой Петра — о месте исправника в одном из уездов Московской губернии. Весь этот эпизод с устроением блатного местечка для бедного женина родственничка — любопытен только общим впечатлением от него, сообщённым Львом Николаевичем заказчице и виновнице всех хлопот в письме от 1 октября:

«Вся эта всеобщая нищета и погоня, и забота только о деньгах, а деньги только для глупостей, — всё это тяжело видеть» (83, 367).

В упомянутом уже нами письме к В. И. Алексееву, датируемом приблизительно 7 – 15 ноября 1882 г. (том самом, где Толстой пишет о занятиях с раввином) есть следующие пронзительные интимно-исповедальные строки:
«Я довольно спокоен, но грустно часто от торжествую-щего самоуверенного безумия окружающей жизни. Не понимаешь часто, зачем мне дано так ясно видеть их безумие, и они совершенно лишены возможности понять своё безумие и свои ошибки; и мы так стоим друг против друга, не понимая друг друга и удивляясь, и осуждая друг друга. Только их легион, а я один. Им как будто весело, a мне как будто грустно» (63, 106).

И в конце письма — будто повторение грустных мартовских строк в цитированном нами выше письме Н.Н. Страхову:

«Здоровье моё слабеет и очень часто хочется умереть; но знаю, что это дурное желание — это второе искушение. Видно, я не пережил ещё его» (Там же).

Напомним читателю, что двумя «искушениями», от которых предостерегал Алексеев близкого друга, были: уход от семьи и уход из жизни. Он помнил – и выбирал жить, смиряться, работать и терпеть. Запаса выдержки, как оказалось, достало ещё на полные 28 годков…

Софью Андреевну ждали впереди непростые времена!

 

 

КОНЕЦ ОСЬМНАДЦАТОГО ЭПИЗОДА

_____________________

Эпизод Девятнадцатый

«ОДНОМУ ХОРОШО И НЕ СОВЕСТНО»

( Год 1883-й )

Фрагмент Первый.

НА ВОЛЮ, В РУССКУЮ САВАННУ –

В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ

(21 мая – 28 июня 1883 г.)

ВСТУПИТЕЛЬНЫЙ ОЧЕРК

Мы оставили Толстого с семьёй в непростой момент переживаемого им затяжного кризиса адаптации к городской жизни, усугублённого в 1882 году переездом из Денежного переулка в Долго-Хамовнический, во вновь купленный дом. Только ближе к концу 1882 г. семья сумела привести его в достойное состояние – и, конечно, не преминула компенсировать треволнения переезда вступлением в активную светскую жизнь и шумным празднованием Рождества и Нового года.

Мы обратили внимание читателя на то, как самыми хлопотами покупки нового дома, активной помощью семье с переездом и обживанием в нём Лев Николаевич компенсировал на самом-то деле весьма тяжёлые для него переживания вынужденного прозябания в отвратительном уже в ту эпоху городе… родном городе сперва очень довольной переездом Сонички Берс!

О семейной, организованной во многом именно главой семьи, московской жизни 1883 г. Софья Андреевна, в кои-то веки в основном с позитивными эмоциями, сообщает в книге мемуаров «Моя жизнь» следующее:

«Этот год и начался и прошёл в самой светской жизни выездов и удовольствий всяких для моей Тани, которая так несомненно этого желала, так всем существом требовала этого и безумно веселилась, что устоять было невозможно. <…> Весь февраль мы были в каком-то чаду выездов…» и т. д. (МЖ – 1. С. 404, 404).

С особенным удовольствием констатировала она, что с начала 1883 года Лев Николаевич «повеселел, перестал упрекать» и как будто даже по-аристократически «радовался приёму, сделанному нам <т. е. Толстым, семье> московским обществом». Для новогоднего бала у князей Щербатовых он одарил жену памятным ей и драгоценным для него подарком, фамильной реликвией: чрезвычайно редкими и дорогими алансонскими кружевами на платье, которые некогда принадлежали его маме…

Он, действительно, психологически «переломил себя»… или сломался? Навязанная ему судьбой жизнь городского популярного («публичного», как сейчас говорят) человека уже меньше отвращала его, и он готов был использовать её положительные стороны. Мы уже цитировали выше «мученические» записи его Дневника от 5 октября 1881 г. и 22 декабря 1882 г. (где он подводит итоги двум московским периодам своей жизни). Для сравнения, приведём теперь единственную, как и в 1882-м, запись его Дневника 1883 года – под 1 января:

«Когда только проснусь, часто мне приходят мысли, уяснения того, что прежде было запутано, так что я радуюсь — чувствую, что продвинулось —----------— .
Так на днях — собственность. Я всё не мог себе уяснить, чтó она. Собственность, как она теперь — зло. А собственность сама по себе — радость на то, что тем, что я сделал, добро.

И мне стало ясно. Не было ложки, было полено, я выдумал, потрудился и вырезал ложку. Какое же сомненье, что она моя? Как гнездо этой птицы
её гнездо. Она хочет им пользоваться, как хочет. Но собственность, ограждаемая насилием — городовым с пистолетом — это зло. Сделай ложку и ешь ею, но пока она другому не нужна. Это ясно. Вопрос трудный в том, что я сделал костыль для моего хромого, а пьяница берёт костыль, чтобы ломать им двери. Просить пьяницу оставить костыль. Одно. Чем больше будет людей, которые будут просить, тем вернее костыль останется у того, кому нужнее.

Нынче. <Варвара Николаевна> Гудович умерла. Умерла совсем, а я и мы все умерли на год, на день, на час. Мы живём, значит мы умираем. Хорошо жить, значит хорошо умирать.
Новый год! Желаю себе и всем хорошо умереть» (49, 60).

Не случайны, конечно, и тематики записи: ни тема смерти, ни хорошо развитая тема нравственного пользования собственностью – такого, каким стало для Толстого и семьи необходимое приобретение достаточно дорогого и покупкой, и обустройством дома… Но для нас сейчас важнее – именно настроение, выразившееся в записи, так контрастирующее со страдальчески-обличительным, в более ранней записи 5 октября 1881 г. Напомним и её читателю:

«Прошёл месяц — самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву. — Всё устраиваются. Когда же начнут жить? Всё не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные! И нет жизни. 

Вонь, камни, роскошь, нищета. Разврат. Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргию, и пируют» (Там же. С. 58).

Непримиримый, казалось бы, конфликт с «злодеями»… у которых, через год с небольшим, на прекрасном балу танцует его Танюша… Противоречие Толстого? Нет, но именно диалектика личностной адаптации к тому, что нет возможности отклонить или изменить, прошедшая в этот с небольшим год в его сознании в органическом сопряжении с иной диалектикой – более длительного посткризисного развития новой системы воззрений на мир и нового диалога с ним Льва Николаевича.

Великолепный шахматист, Толстой и в жизни делает в 1882 г. сразу несколько грамотных и успешных ходов – перехватывая инициативу у судьбы. Повторимся, что тот образ жизни Толстого, который стал содержанием последующих московских, и не только московских лет, и на который так сетовала Софья Андреевна – первоначально сделала неизбежным именно она.

Теперь же, от лета 1882-го и до начала 1883 г., она почувствовала, что хамовническое продолжение московской жизни семьи – уже не только её рук дело, и совершенно уже не её инициатива… Это хорошо выразилось в записи её дневника от 5 марта 1883 г., которую мы приводим ниже почти полностью, как важную характеристику актуального для представляемого нами фрагмента переписки супругов отношения жены к мужу и мужа с женой и детьми.

«Москва, 5 марта. Как всегда сильно действует на меня весеннее солнце. Оно так ярко светит в мой кабинетик наверху. В голове моей, теперь в тишине первой недели поста, проходит вся моя только что прошедшая зимняя жизнь. Я немного ездила в свет, забавляясь успехами Тани, успехами моей моложавости, весельем; всем, что даёт свет. Но никто не поверит, как иногда, и даже чаще чем веселье, на меня находили минуты отчаяния, и я говорила себе: «не то, не то я делаю». Но я не могла и НЕ умела остановиться. Мне так ясно, что я не по своей воле живу и действую, а по воле Бога или судьбы – как кто хочет назвать эту высшую волю, даже в мелких делах.

[…] Наша жизнь в своём доме <в Москве>, довольно отдалённом от городского шума, гораздо легче и лучше прошлогодней. Лёвочка спокоен и добр, иногда прорываются прежние упрёки и горечь, но реже и короче. Он делается всё добрее и добрее.

Но, видит Бог и больше никто не узнает, что делалось в душе моей, но я летом и осенью <1882 г.> не хотела ехать в Москву, я не чувствовала в себе сил одна нести всю тяжесть и ответственность городской жизни. А в Ясной я оставляла всё, что любила и к чему привыкла. И как я оценила всё, когда уехала, а возврат был возможен ещё в прошлом году… Но этот переезд вторичный – это дело детей с отцом, но не моё. И он был нужен, и это было Божье дело для счастья семьи… А почему? Пишет Лёвочка всё ещё в духе христианства, и эта работа нескончаемая, потому что не может быть напечатана. И это нужно, и это воля Божья, и, может быть, для великих целей» (ДСАТ – 1. С. 109 - 110).

Удивительно! Менее чем двумя годами после настойчивого, в интересах семьи, буквально затаскивания Льва Николаевича в «клоаку» городской жизни — Софья Андреевна как будто поменялась с ним настроением. Почувствовав новые перспективные возможности общения, просвещения масс и творчества — Толстой вдруг не только смирился с Москвой, но потянулся к её дарам, как тянулся ко многому необычному и новому… А вот Соничка — уже кается, что разлучила себя, пусть даже только на часть года, с милой Ясной, что навязала мужу Москву... С покорностью жертвы она чует, что инициатива в выборе между двумя домами и усадьбами, сельской и городской — теперь уж не её, и навсегда!

То «непечатное» христианское сочинение, о работе над которым мужа упоминает Софья Андреевна — конечно же, великое христианское слово Льва Николаевича современникам и потомкам, книга «В чём моя вера?» (1882 - 1884). Весь 1883 год проходит для Толстого в увлечённом и благословенном труде над этой великой книгой, логичес-ким продолжением его же «Исповеди» — продолжением его рассказа немногим, желающим выслушать, о том, как он мучительно искал неуничтожимый смертью смысл человеческого бытия и как нашёл его в первоначальной, не извращённой церковными суевериями и толками, вере Иисуса Христа.

В связи с такими экзистенциальными поисками у Толстого завязалось личное знакомство с двумя непростой судьбы людьми — бывшим учителем и литературным критиком Михаилом Степановичем Громекой (1852 - 1883), бывшим ещё с 1870-х гг. поклонником педагогических воззрений Толстого, и бывшим же судьёй Гавриилом Андреевичем Русановым (1846 - 1907). Оба они были в том году тяжело больны: Русанов получил тяжёлую травму позвоночника и инвалидность, жёстко поставив-шую перед ним вопрос о целесообразности продолжения земного бытия, Громека же — был болен психически и так же одержим мыслями о самоубийстве. К несчастью, одному из них — Громеке — Толстой помочь не сумел.

Замечательный биограф Толстого, его личный секретарь, друг и единомышленник Н.Н. Гусев, проанализировав переписку 1881 – 1883 гг. Толстого с Громекой, Русановым и рядом других лиц, пришёл к важнейшему для нас выводу о своего рода гармонизации отношений Л.Н. Толстого не только с прежде страстно, безусловно ненавистной Москвой, но и… с собственными художественными писаниями: от оценок в духе знаменитой «многословной дребедени» или, проще, «мерзости» Толстой перешёл к более сдержанным, в особенности – в отношении романа «Анна Каренина». В немалой степени такой сдержанности способствовала превосходная статья М.С. Громеки (с несколько двусмысленным, почти грозным, заглавием «Последние произведения гр. Л.Н. Толстого»), в которой, по признанию самого Льва Николаевича, автор сумел показать и объяснить читателю то, что Толстой бессознательно вложил в произведение (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 188).

Но была здесь, как нам представляется, и иная, не столь случайная, причина «смены гнева на милость». Ведь мировоззрение человека — это тоже система, развивающаяся по законам всех сложных систем. Диалектически неизбежный «бурный» этап толстовского мировоззренческого кризиса к. 1870-х – н. 1880-х гг. сменился закономерным более спокойным; радикальное неприятие едва ли не всего в окружающей жизни и собственном прошлом — приятием всего, что полезно или хоть возможно принять… Злосчастный Громека только, как нельзя кстати, ускорил этот процесс.

Сам Толстой говорил в 1900 году, вспоминая Громеку: «Мне было дорого, что человек, сочувствующий мне, мог даже в «Войне и мире» и в «Анне Карениной» увидеть многое, о чём я говорил и писал впоследствии» (Гольденвейзер А.Б. Вблизи Толстого. М., 1959. – С. 63).

Между тем то настроение «смирения» Софьи Андреевны перед «волей Божьей» и мужниной, которое она явила в процитированной нами выше записи её дневника, не было, разумеется, истинным христианским религиозным смирением — и, как следствие, не носило характера ни глубины, ни прочности и долговременности, ни искренности. Это хорошо видно и из того, что Великая Переписчица Земли Русской в это время наотрез отказывается как-то связывать себя с «еретическими» и, главное, не сулящими доходных публикаций (а сулящими только вероятные проблемы с цензурой и законом…) рукописями мужа, и тот был вынужден прибегать к услугам наёмных переписчиков. Ярко видно это и из скрытой по сей день от массового читателя, местами очень критичной в отношении мужа, уже не раз цитированной нами выше переписки Софьи Андреевны с сестрой Татьяной. Вот, для примера, отрывок из её письма сестре от 30 января:

«Лёвочка очень спокоен, работает, пишет какие-то статьи: иногда прорываются у него речи против городской и вообще барской жизни. Мне это больно бывает; но я знаю, что он иначе не может. Он человек передовой, идёт впереди толпы и указывает путь, по которому должны идти люди. А я – толпа, живу с течением толпы, вместе с толпой вижу свет фонаря, который несёт всякий передовой человек и Лёвочка, конечно, тоже, и признаю, что это свет. Но не могу идти скорее, меня давит и толпа, и среда, и мои привычки» (Цит. по: Гусев Н.Н. Указ. соч. С. 187).

Конечно, во многом здесь жена Толстого точна и права… среда и привычки, мнения и зловолие толпы — «давили» непрерывно и тяжело на всю семью Толстых… Но налицо, увы, и выплеск неких обид и иных затаённых негативных мыслей и эмоций жены Толстого. И, к несчастию, не единственный в эти первые месяцы 1883 года! Конфликтность Софьи Андреевны резко усилилась после рокового, как оказалось впоследствии, шага Толстого. 21 мая, уже живя с женою в Ясной Поляне, он выдал ей доверенность на ведение всех его имущественных дел, включая сюда и право на издание его сочинений и получение гонораров с них:

 

«Ваше сиятельство милостивая государыня и любезная супруга Софья Андреевна.

Доверяю Вам заведывать всеми моими делами и вместе с сим уполномочив Вас иметь ходатайство во всех судебных, мировых, присутственных и административ-ных местах и учреждениях и у должностных лиц всех вообще ведомств по всем моим делам: гражданским в качестве истца, ответчика и уголовным в качестве обвинителя, защитника и гражданского истца, ходатайствовать об утверждении составленных в мою пользу духовных завещаний и об утверждении меня в правах наследства к имениям, дошедшим ко мне по законному наследству, о вводе меня во владение недвижимыми имениями и вообще об укреплении прав моих на недвижимые имения всеми законными способами. <…>

Всякое моё недвижимое имение в целом составе или по частям доверяю продавать за цену и на условиях по Вашему усмотрению, совершать купчие крепости, запродажные записи с неустойками и без оных, получать задатки и выдавать задаточные росписки. Также каждое моё недвижимое имение закладывать в частные руки, в банки и общества, совершать закладные, получать залоговые свидетельства, выдавать обязательства кредитным установлениям по продаже и залогу получать все причитающиеся суммы и ссуды… Вообще получать всякие мне следующие суммы от всюду и с почты посылки, деньги и процентные бумаги, заказные письма. Полномочие это вполне или частями можете передавать другим лицам и во всём, что Вы и Ваши поверенные законно сделаете, я во всём верю, спорить и прекословить не буду» (83, 579 - 580).

 

Такое решение вполне отвечало тогдашним христиан-ским настроениям Толстого – «подогретым», почти в буквальном смысле, страшным пожаром в Ясной Поляне, свидетелем и участником которого он стал почти сразу по приезде туда 26 апреля 1883 г. Многие крестьянские семьи потеряли всё имущество — и смиренно полагались на помощь «доброго барина» и волю Божию… Великолепный христианский урок того, что жизнь человеческая никогда и ничем не может быть «обеспечена», что старания людей о земных достатках – лишь соблазн и погоня за миражом…

Процитированный нами текст, без сомнения, один из важнейших текстов, адресованных Л.Н. Толстым жене. С его страшными последствиями мы будем сталкиваться на протяжении анализа и презентования нашему читателю всех последующих эпизодов переписки Л.Н. и С.А. Толстых – вплоть до 22 июля 1910 г., когда Л.Н. Толстой подписал другой роковой в его судьбе документ – завещание, сделавшее всё его литературное наследие общечеловечес-ким достоянием. 

Выдав Соничке доверенность, в тот же день 21 мая 1883 г. Толстой уехал из Ясной Поляны в своё самарское имение – тем открыв новую страницу в истории эпистолярного своего общения с женой, к рассмотрению которой мы теперь и приступаем.

 

КОНЕЦ ВСТУПИТЕЛЬНОГО ОЧЕРКА

______________________

 

 

В работе с перепиской Толстых 1883 года мы будем руководиться тем же строго хронологическим, с незначительными отступлениями, порядком презентова-ния источников, что и в предшествующих эпизодах нашей книги. Это нам важно оговорить для читателя, потому что от него потребуется внимание и усилие памяти для удержания в ней содержания прочитанных писем: расстояние делало не всегда возможным быстрый, в несколько дней, ответ адресата, и между текстом, на который он отвечает и собственно ответом проходило немало времени, в которое могли быть написаны ещё и ещё новые письма…

 

Итак…Целей этой, последней в жизни Толстого, самарской поездки было две: как обычно – лечение кумысом и расслабление нерв, плюс – ликвидация немалого хозяйства на самарском хуторе, теперь тяготившего Толстого, изменившего свои воззрения на деньги и собственность. Была и прагматическая причина для сворачивания самарского предприятия: конезавод, как и многие прежние начинания Толстого-хозяйственника, оказался не особенно успешным – что мы увидим ниже из текста первого в этой поездке большого письма Л.Н. Толстого жене (от 25 мая).

Одно из приводимых нами ниже писем С.А. Толстой, именно от 21 июня, содержит косвенное свидетельство того, что расставание супругов перед отъездом Толстого из Ясной Поляны не было бесконфликтным. Произошёл какой-то резкий разговор, в ходе которого Толстой упрекал жену за то, что она его «никуда не пускает». Так или иначе, но на поездке мужу настоять-таки удалось.

Как заботливый супруг, Толстой посылает жене в Ясную Поляну записку уже с дороги. Текст её, датированный 23 мая – представлен в Полном собрании сочинений Л.Н. Толстого (том 83-й) в следующем виде:

 

«Мая 23. Самара.

 

Доехал благополучно до Самары. Холод и дождь; я хотел остаться в Самаре на день — переждать дождь и купить, что нужно; но теперь разгулялось, и я еду до Богатого. <Железнодорожная станция в 86 верстах от Самары, ближайшая к имению Толстого. – Р. А.>

 

Я давно не ездил, и дорога показалась скучна; от того что устаёшь и не можешь подвинтить себя. Пиши по чаще. Не желай того, чего не желают все люди. Тороплюсь ещё взять билет. Встретил <шурина> Вячеслава <В.А. Берса. – Р. А.>.

 

Целую детей и всех гостей.

Л. Т.

 

Буду пользоваться всяким случаем писать и буду телеграфировать» (83, 375 - 376).

 

Толстой ехал весь путь один – несмотря на решение старшего сына Сергея ехать в одно время с ним. Но молодой человек, вместе с компаньоном своим, уже известным читателю учителем классических языков Иваном Ивакиным, решил совершить весь путь до Самары не по железной дороге, а в лодке, по рекам Москве, Оке и Волге. (Впрочем, на лодке молодые романтики доехали только до Коломны, где благоразумно пересели на комфортабельный пароход…).

Доехав до хутора и самую малость отдохнув с дороги, на второе утро своей вольной жизни, 25 мая, Толстой посылает жене первое «полноценное», достаточно пространное письмо. Его текст интересен не столько фактами и реалиями самарской жизни Толстого, сколько передачей его нового к ним отношения – сквозь всевосстановляющую в Божьей правде-Истине призму христианского жизнепонимания… Приводим текст письма полностью.

 

«Второе утро на хуторе.

Мне совсем не весело и не приятно. Даже уныло и грустно. Видел тебя во сне, и думаю беспрестанно о всех вас; но не жалею, что приехал. Надо развязать ту путаницу, которую я же завёл здесь. Половина жеребят прошлогодних подохла, a нынешних от 80 кобыл — 24. Мне к стыду моему было очень досадно, но потом я обрадовался, и теперь очень рад, что от меня отскочила эта глупая охота, и я решил всё уничтожить <и> распродать. Это как пожар оранжереи <в Ясной Поляне, 14 марта 1867 г. – Р. А.>, который освободил меня от многих досад. Давно было пора это сделать. Что мы будем получать от 4 до 6 тысяч, в этом не может быть сомнения. — Отдача будет только под покос и под пахоту, с уплатой денег вперёд. Теперь долгов с новых — до 10 тысяч, из к[оторых] 5 — пропащи. — Пожалуйста, ты этому не досадуй, а радуйся. И так — уж так много лишнего. Продажа всего скота, лошадей, строений и посеянного хлеба должна принести больше 10 тысяч (я нарочно уменьшаю цифры), так что твоё желание выкупить дом <в Москве> — может исполниться.

Я в серьёзном и не в весёлом, но в спокойном духе, и не могу жить без работы. Вчера проболтался день, и стало стыдно и гадко, и нынче занимаюсь. Жизнь <управляющего> Бибикова и Василия Ивановича мне не нравится. Ни то, ни сё. Труда физического, нужды — нет. А умственного труда тоже нет. A отношения с мужиками, отдача земель — торгование, питие чая — ужасно тупое, одуряющее и противное занятие. — Нынче целое утро Пётр Андреич <Архангельский> (это новый управляющий) в большой комнате сдаёт луга и торгуется, и мне невольно слышно. Я в крайней — детской. Не знаю, как дальше, но мне теперь неприятно и невольное общение с Бибиковым, Василием Ивановичем, и моё положение — хозяина, и обращение бедных, которых я не могу удовлетворить.

Мне хоть и совестно, и противно думать о своём поганом теле, но кумыс, знаю, что мне будет полезен, главное тем, что справит желудок; и потому нервы и расположение духа, и я буду способен больше делать, пока жив, и потому хотелось бы попить дольше; но боюсь, что не выдержу. Может быть, перееду на Каралык. Там я буду независимее.

Серёжа что? Здесь ожидая его, я больше беспокоюсь о нём. Как он приедет, я тебе телеграфирую.

Мне интересно было себя примерять к здешней жизни. Кажется, недавно я был, а ужасно изменился, — и хоть ты и находишь, что к худшему, я знаю, что к лучшему, — потому что мне покойнее, и что мне приятнее быть с таким человеком, какой я теперь, чем какой я был прежде.

Дорогой видел много переселенцев, — очень трогательное и величественное зрелище.

При себе и то жутко за всех вас, а вдалеке стараешься или не думать, или уж думать серьёзнее, — а то, если думать о том, что может случиться, с ума сойдёшь от беспокойства.

Пожалуйста, пиши мне откровенно, и  не в минуты волненья, а в спокойную минуту, как ты смотришь на моё отсутствие; мне это нужно знать, чтобы решить, когда вернуться. Кумыс — ведь это в сущности фантазия. Я готовь сейчас вернуться и по сердцу хочется сейчас вернуться, и буду очень рад. Во всяком случае поездка моя уже имела результат, и очень важный — упрощения отношений хозяйственных. Прощай, душенька, целую тебя, детей; Таню <Кузминскую> и её детей. И всем домочадц[ам]» (83, 376 - 377).

 

Следующее письмо Толстого, писанное через четыре дня, 29 мая, как содержательно, так и своим настроением будто продолжает предшествующее:

 

«Воскресенье утро. Вчера неделя, что я уехал из дома. Первые дни — от кумыса ли, или так, была тоска — теперь веселее; но вчера ходил далеко, на Каралык, и напился молодого кумыса, и сделался нездоров. Нездоровье моё обычное: печень. И я даже рад. Как на водах, так и на кумысе бывает, что повторяется обычное нездоровье. А это нездоровье у меня как мигрень — после него делаешься здоровее.

До сих пор замыслы мои — работать — не осуществились. И кумыс отупляет, и хозяйственных хлопот много. Скот, лошадей, постройки — всё продаю, и раздаю землю в аренду, разделив её на 5 участков. За самый дальний, за Бобровской, дают 1 р. 30 к. за казённую дес[ятину] — деньги вперёд. Так что, по этому рассчёту, можно всю землю раздать за 8 тысяч. Продать Бобровский — вчера давали по 24 рубля — все деньги заплатить. Так что цена утроилась.

Неприятного было то, что я досадовал на Бибикова за непорядки, особенно в лошадях; — ему передали, и он огорчился, и мне было совестно. Так что мы несколько недовольны друг другом, так же и с Василием Ивановичем. — Я надеюсь, что теперь наш  восточный — самарский вопрос разрешается навсегда. Дети же наши, которым нужно будет имущество, будут довольны тем, что купили и не продали эту землю. Пускай они делают тогда, как хотят. Тучков продал свой участок за 28 р[ублей] за дес[ятину]. <Толстой вспоминает свою выгодную покупку первых самарских земель у помещика Н. П. Тучкова. – Р. А.>

Погода здесь прекрасная. Степь зелена и весела и ожидания урожая хорошие. — Я хожу помногу, и когда сижу дома, читаю Библию toujours avec un nouveau plaisir [фр. всегда с новым удовольствием]. Писем ещё не получал. Завтра Бибиков едет в Самару с <детьми-воспитанниками> Андреевыми, <и их родственницами> Богоявленской и Лидией, чтобы совершать раздельный акт, и он привезёт мне вероятно письма. У Бибикова здесь живут: <студент-медик Николай Ефимович> Богоявленский (он мне несимпатичен совсем) с женой, Лидия Андреева и кн[язь] <Дмитрий Александрович> Оболенский, 18-летній малый, огромный кадет, кончающий курс. Кадет этот ухаживает за Лидией, и мне говорят, что хочет жениться. […] Ещё живёт медик 5 курса, — <Трифон> Цыганков, и ещё чета Гурьян — оба евреи. Он <учится> в Москве на медицинском факультете, она в Петербурге на медиц[инских] курсах. Я их всех мало вижу. Симпатичнее всех евреи. Пётр Андреич мне нравится. Я думаю, будет очень толковый управляющий, если честен. И жалко, что его не было прежде.

 

 [ КОММЕНТАРИЙ.

Если Лев Николаевич хотел встревожить жену перечислением таких своих самарских спутников – он этого уже добился. Все названные им – те самые общественно не спокойные и «нравственно-влиятельные» люди, встречи с которыми мужа на самарских просторах так опасалась Софья Андреевна.

Для примера скажем только об одном из названных выше «евреев» — Исааке Михайловиче Гурьян (1861—1894). Учился он в гимназии в Киеве. Его репетитором был марксист Дейч; под влиянием его Гурьян работал в революционных кружках, за что подвергся отчислению из гимназии. Окончил Московский университет  по меди-цинскому факультету в 1885 г. Член «Народной воли». В 1882 г. встречался с Толстым на переписи в Москве. В 1883 г., когда Толстой приезжал в своё самарское имение, занимался с ним древнееврейским языком. ]

 

[…]

 

Мухамедша <башкирец, приготовлявший кумыс Толстому; многократно упоминался нами выше. – Р. А.> так же хорош собой, изящен и приятен; так же похож на ястреба. Лизавета Александровна <Алексеева, жена В. И. Алексеева, прежде жившая с его гуру Маликовым. О них мы тоже рассказывали в предшествующих эпизодах. – Р. А.>, кажется, в ожидании. <Дочь В. И. Алексеева> Лиза весела и хлопочет. Мальчик <Коля, сын Алексеева> вырос и перестал капризничать. Все они заняты около дома: циплятами, гусенятами и утенятами. Жизнь их, кажется, нескладна, но я думаю, и всякая жизнь кажется такою со стороны.

Теперь начинаю ждать Сережу, и очень буду рад, когда он приедет.

Что все вы? Что ты? Желаю тебе быть столь же спокойной, как я. — Когда на меня первые дни находила тоска, я не верил ей, приписывал это ненормальному состоянию здоровья, и точно это так. Теперь знаю, что вас, с которыми я связан, много, и что все случиться может, — но тоже и при мне. Главное, страшно и неприятно думать, что я ещё не знаю, спокоен, а там уже случилось. Прощай, душенька, целую тебя и всех наших. — Немножко мне противно отпаивать себя кумысом, но утешаюсь тем, что как сон нужен для того, чтобы на утро свежо встать и работать, так и мне, если предстоит жизнь и работа, надо выспаться» (83, 378 - 380).

 

И в этот же день, 29 мая, пишет своё первое ответное – и встречное, что традиционно для переписки супругов! – письмо Софья Андреевна. Начинается письмо Сонечки – так же весьма и весьма для неё традиционно: с будоражащих (как она надеялась) сердце отца подроб-ностей болезни младших детей:

 

«Милый Лёвочка, я послала уже тебе одно письмо в Самару, до востребованья, и впредь буду так писать, а это одно только посылаю через Патровское волостное правле-ние, может быть дойдёт. < Патровка — село в 20 верстах от Самарского хутора Толстого. – Р. А. >

У меня не совсем в доме покойно, потому что Алёша и Андрюша ужасно кашляют, очень похоже на коклюш. Алёшу вчера рвало несколько раз от кашля, Андрюшу ещё не рвёт, но он давится и кашляет припадками, а Миша почти здоров. Таня сестра тоже кашляет ужасно. Ночью жутко делается от детского кашля, а утром встанут, ничего как будто, весёлые, играют, едят, — ну и успокоишься.

Погода стоит чудная. Не жарко, а ясно, тихо, красиво. Вечера и ночи свежие, месяц молодой; зелень, трава, листья — всё так свежо, сильно, густо и прекрасно растет в нынешнем году. Илья с Альсидом < Alcide Seuron (1869—1891), сын гувернантки Толстых. – Р. А. > и Лёлей <Л.Л. Толстой> ездят на охоту с гончими в компании <соседского помещика> Головина и его жены, Илья убил двух зайцев. У них, видно, большая бывает жуировка: берут чай, хлеб, вчера выпросили у меня пирог с вареньем — и так и едут в лес.

Таня пишет <гувернантке> M-me Seuron по утрам, иногда возьмёт карандаш и так рисует что-нибудь. Потом она читает, иногда катаются и в крокет играют.

Я целыми днями теперь пишу — переписываю французскую эту статью. < Речь идет об «Исповеди», французский перевод которой был подготовлен самим Л.Н. Толстым для издания «Nouvelle revue» (не состоялось). – Р. А. > По вечерам с Таней в крокет играю, а сегодня у нас <Л.Д.> Урусов и был Раевский Иван Иванович <1835 – 1891; старый преданный друг Толстого; в 1891 году он отдаст все силы и всё здоровье делу помощи гибнущим от голода крестьянам – и тихо, как праведник, умрёт сам… - Р. А.>, обедал и вечер сидел. Ходила я к больной <крестьянке Ясной Поляны> Марфе Евдокимовой. У неё тиф, по-моему; я дала ей несколько советов, и хочу за неё приняться серьёзно. Единственное, что мне доставляет удовольствие настоящее — это лечить больных, особенно, когда удачно. Больных очень много, ездят издалека, сегодня привезли такого несчастного мужика, от лихорадки просто страшен был. Я ему дала вина, он весь дрожал, дала ему чаю, хинин и не знаю уж, что с ним будет, а желала бы знать, выздоровеет ли он.

Мы живём все дружно и тихо, дети учатся и ведут себя хорошо.

Мне иногда без тебя невыносимо одиноко и тоскливо, но это минутами; а разумно я желаю, чтоб ты кумыс пил подольше и отдыхал бы от нас и нашей несимпатичной тебе жизни. Но только бы не прискакала бы какая-нибудь М-а, и не смущали бы твою душу люди, которые поставили себе задачей завладеть тобою нравственно.

 

[ КОММЕНТАРИЙ.

 

Запоздалая забота Софьи Андреевны… Под такими, «нравственно завладевающими» Л.Н. Толстым людьми Софья Андреевна разумела сектантов и разного рода общественных экспериментаторов – общинников, революционеров. «М-а», упоминаемая Софьей Андреевной – это вызывавшая у неё мысли ревности и неприязни Пелагея Николаевна Метелицына, «опростившаяся» помещица, одна из первых женщин, работавших на сельскохозяйственной станции знаменитого некогда учёного-химика, агронома, писателя, публициста и общественного деятеля Александра Николаевича Энгельгардта (1832 - 1893). У себя на хуторе в Самарской губернии, где занималась рационализацией сельского хозяйства по методикам своего научного наставника.

Сердце-вещун не обмануло жену Толстого: летом 1883 г. Метелицына лично явилась в Ясную Поляну, нанялась батрачкой и впечатлила Л. Н. Толстого как неуёмным своим трудолюбием, так и внешней привлекательностью своих помещичье-сочных и пышных, молодых обнажённых телес. Следующей зимой, по воспоминаниям А.А. Бибикова, она явилась и в дом Толстых в Москве для некоего «интимного общения» с Львом Николаевичем, но была, к её и Толстого несчастью, перехвачена Софьей Андреевной и со скандалом, позором изгнана из дома.  ]

 

Серёжа верно уж с тобой; я благодарю его, что он продал лодку, и что был благоразумен, и что писал мне, я все его письма получила. А от тебя ещё только одно письмо было, хоть бы ещё скорее было письмо; мне твои письма в твоё отсутствие жить помогают, точно так же как твои речи в твоё присутствие; но речи тогда помогают, когда при этом ты любишь меня, — а это много изменилось...

  Прощай, целую тебя и Серёжу.

 

Соня» (ПСТ. С. 209 - 210).

 

    К сожалению, мы не располагаем текстом следующего по времени письма Софьи Андреевны – от 30 мая. Вероятно, главным побуждением к писанию его была у жены Толстого значительная задержка почтой писем мужа и её желание не только получить известия от него, но и самой сообщать любые новости. Зная о трудностях почты и догадываясь о таком настроении жены, Лев Николаевич при первой возможности отсылает жене телеграмму. Такой возможностью оказалась встреча 31 мая в Самаре задержавшегося в пути сына. В телеграмме значилось:

 

«Серёжа приехал мы благополучны Толстой» (83, 381).

 

31 мая телеграмма была получена в Ясной Поляне, и Софья Андреевна, так же телеграфом, отослала мужу короткий ответ:

 

«Милый Лёвочка, сегодня получила твою телеграмму и очень ей была рада, а то довольно беспокойства дома» (Там же).

 

А в следующие два дня добрались до Ясной Поляны и приведённые нами выше два письма Толстого – от 25 и 29 мая, и Софья Андреевна наконец-то смогла отписать мужу «полновесный» ответ на все сообщённые им известия. Приводим полностью её письмо от 2 июня:

 

«2 июня вечер.

Милый Лёвочка, сейчас приехали из Тулы и привезли мне два твоих письма, из которых последнее меня немного обеспокоило тем, что ты нездоров, и чем? печенью, это так неопределённо! Дай Бог, чтоб всё обошлосблагополучно и чтоб ты или Серёжа не расхворались. Мне ужасно приятны, милы и радостны были твои письма. В них я увидела, что ты не убежишь от нас, какие бы мы ни были; что ты не отдаёшься влиянию людей, которые мне так всегда чужды и даже неприятны; что в хозяйстве во многом и я, глупая, была права.

Откровенно, кладя руку на сердце, говорю тебе, что я желаю, чтоб ты пил кумыс и жил там, высыпался, как ты говоришь, как можно дольше, т. е. как выдержишь. Не стоило того расставаться, отрываться друг от друга, если не выдержать до конца кумысное питье. А кумыс для тебя очень, очень нужен и важен, это даст силы, лёгкость жить и на всё смотреть веселей. Алёшин коклюш идёт своим чередом, припадки бывают сильные, он закатывается, но только что припадок кончается, он играет, смеётся, бегает, даже поёт. Дрюша и Миша кашляют, но не коклюшем. Я их очень берегу, соблюдаю. Живём мы все — я с детьми и с Таней и с людьми — очень дружно и хорошо. Погода чудная, мы купаемся, я сегодня одна везде гуляла, нашла в Чепыже 5 белых грибов, нарвала цветов, любовалась очень старыми и новорожденными дубами и так тихо, спокойно наслаждалась природой. А мне не совестно, что я не работаю какую-то выдуманную работу: право, так много заботы и работы домашней — рада, как минута досуга есть. И так мне весело и хорошо жить летом, я только Бога благодарю, что так мне хорошо пока. Не мучься, Лёвочка, что ты не работаешь. Живи, пей, ешь, веселись и наслаждайся, как говорит Соломон в твоей исповеди, которую я эти дни, не разгибая спины, переписывала по-французски. Тебе кумыс будет не в пользу, если ты будешь работать. Тогда всё наверстаешь, когда поправишь желудок и придёшь в зимнюю аккуратность.

Лёля и Альсид <Лев Львович и сын его гувернантки. – Р. А.> всё вместе — рыбу удят, верхом ездят, Альсид хороший малый. Но сегодня Лёля сообщил Альсиду, что Таня не купается потому, что у ней р<егулы> и Альсид ничего подобного не знал, и Madame пришла в отчаяние и кричала, que Léon est pourri et il gâte mon enfant [что Лёва испорченный и развращает моего ребёнка]. Но Лёле был выговор, я снесла крик кротко, и теперь всё обошлось. Об Илье ходят неясные, но подозрительные слухи. Я в это не вхожу, ему 17 лет, дело не матери теперь, а сказала мне Madame же, что он в шалаше, в саду, с кем-то бывает, и мальчики, Лёля и Альсид, будто это знают. — А я, как девушка, у меня золотом уши завешаны, ничего никогда не знаю, а если знаю, то неловко мне, грустно, и я совсем теряюсь. Сказать — духу не хватает, и что я скажу? Когда приедешь, поговори с ним, и может быть ещё неправда, Madame всегда имеет на уме что-нибудь нечистое, я это замечала. — Таня, дочь, по утрам, пишет портрет Madame, он стал лучше; играет на фортепиано, читает и много болтается; встаёт она иногда только поздно, а большей частью рано.

Меня огорчает, что гимназист, которого я взяла Лёле, еще ни разу не был. У него заболела сестра и он ее повез в Москву, да и пропал. Обещал приехать сам, как вернется. Сама я занимаюсь Лёлей и Машей всякий день час. День по-русски, день — по-английски. Читаем Orville College по-английски < « Orville College » — роман (1867) Эллен Вуд (псевд. Mrs . Henry Wood ) (1814—1887). – Р. А. >, переводим, диктуем. Лёля сегодня сочинение писал о рыбной ловле, Маша читала русскую историю и я много ей рассказывала; оказывается, когда мою память расшевелить, я многое помню и могу быть полезна в передаче знаний, если нужно это. Ты, верно, читаешь и думаешь: «всё пустяками занимаются!» А я не умею другого ничего делать, да и не хотела бы, благо я так счастлива в своей жизни. Как иногда мне тяжело, Лёвочка, одно: знать, что ты всю мою жизнь и всю меня так не одобряешь и не считаешь серьёзной.

Разве мало хоть того, что я всей душой желаю делать хорошее и не могу.

Прощай, милый друг, целую тебя и Серёжу. Продолжай быть спокоен и счастлив. Всё будет хорошо, а не будет — на то Божья воля, и при тебе было бы тоже. Если б не коклюш, я бы, может быть, приехала, а теперь не могу, и не жди меня.

 

Твоя Соня» (ПСТ. С. 211 - 212).

 

От такого письма буквально веет той «идиллией семейной жизни» Толстых, которая в современной околонаучной, а отчасти и толстоведческой литературе связывается, почти исключительно с идеализируемой рядом авторов Софьей Андреевной, а за гибель этой идиллии – пеняют, разумеется, мужу и «новым» его религиозным убеждениям. К сожалению ли или к счастью, но это не так – и мы показали это в предыдущих 18-ти Эпизодах нашей аналитической презентации. Идиллии не было, а были – периоды сравнительно позитивного и спокойного настроения Софьи Андреевны. На материале дальнейшей переписки даже этого, 1883-го, года мы увидим, как изменялось – и не в лучшую сторону – это её настроение.

 

И снова – встречное письмо, письмо Л.Н. Толстого от 2 июня:

 

«Последнее письмо я писал тебе в тот день и даже час, когда приехал Серёжа. Они <в лодке> доехали до Коломны. Очень довольны своим путешествием и в лодке, и на пароходе. Я был ужасно рад приезду Серёжи, но, как всегда, он тотчас стал со мною строг, и его присутствие даст мне спокойствие, но не даст радости. В последнем письме я писал тебе, что мне нездоровилось; теперь всё поправилось. Пью кумыс с усердием; но нет той беззаботности, которая нужна. Всё хозяйственные хлопоты. С утра до вечера осаждают мужики, и я стараюсь сладить их. Всем хочется снять землю. И если бы выжимать всё, что можно, то можно бы сдать участок очень дорого. И теперь, надеюсь, что ты будешь довольна. Не пишу подробно потому, что ещё не всё кончено, но во всяком случае получится больше, чем ты ожидала. — Представь себе моё отчаяние. Бибиков ездил в Самару, я дал ему письмо, и так был уверен в том, что он знает, что письма мы получаем в Самаре, что ничего не сказал ему. И он был на почте и не спросил мне письма. И я  до сих пор ничего про тебя не знаю. А меня особенно мучает это — этот раз. Я так вдруг скоро уехал. Как будто что-то не договорено, и как будто что-то холодно мы простились. Думаю о тебе беспрестанно.

Живётся здесь хорошо и спокойно, коли бы не беспокойство о тебе. Одуряюсь понемногу кумысом и освежаюсь. Все свои планы работ помню, так же люблю, но как будто сплю. — С <А.А.> Бибиковым <управляющим> мы объяснились, оба поплакали и поцеловались. С Василием Ивановичем <Алексеевым> тоже по-прежнему, но я ждал бо̀льшего от их жизни. — Лошадей теперь я думаю голов 40 с жеребятами — лучших, т. е. самых интересных по породе — привести к нам и разместить часть в Ясной, часть в Никольском. Из этого можно видеть, что я окумысился.

Здесь всё дожди с тех пор, как я приехал. Нынче ездил с Василием Ивановичем в <сёла> Патровку и Гавриловну по делу сдачи земли и долго беседовал с молоканами, разумеется, о христианском законе. Пускай доносят. Я избегаю сношений с ними, но, сойдясь, не могу не говорить того, что думаю.

 

[ КОММЕНТАРИЙ.

  Дурные предчувствия Софьи Андреевны продолжали сбываться… Толстой вовсю общался в эту поездку со старыми друзьями-«нигилистами», как сам называл их полушутя, Бибиковым и Алексеевым, равно как и с сектантами, находящимися под особенно пристальным полицейским наздором. То есть он почти гарантировал неприятные последствия, как минимум, для одного себя. Известно, что тамошний некий уездный исправник Бехтерев действительно состряпал в эти дни на Толстого донос по поводу общения с «нежелательными» людьми, и 13 июля представил его с рапортом самарскому губернатору. Но никаких последствий этот донос для Льва Николаевича не имел. ]

 

Пётр Андреевич, который мне сначала понравился, теперь оказывается знакомым мне типом управляющих плачущихся, и я рад, что прекращаю хозяйство. Держусь твоего правила: не писать I hope..., [Я надеюсь...,] а хочется. Хочется знать всё, что происходит у вас, в вашей сложной и бурной, в сравнении с нашей, жизни. Сижу и пишу в своей комнате, и слышу: в большой комнате Серёжа, Иван Михайлович <Ивакин> и Пётр Андреевич с женой ужинают и тихо разговаривают. Я огорчал жену Петра Андреевича тем, что не ел приготовленные ею обеды; теперь Серёжа и Иван Михайлович едят. Я питаюсь кумысом и чаем. Вчера приехал к Мухамедше ещё кумысник, студент Казанского университета <Василий Алексеевич Шкляев>, с сестрой <Марией>.

Письмо это я посылаю с нарочным, главное, чтобы получить твоё письмо. Ты можешь видеть степень моего беспокойства по этому. Обнимаю тебя, душенька, целую всех» (83, 382 - 383).

 

До 8 июня Лев Николаевич не пишет более жене писем, ожидая со дня на день прибытия «нарочного» (специально посланного в Самару человека) с письмами от жены. А Соничка – конечно же, продолжала и продолжала писать… Известны её письма мужу от 4, 5 и 7 июня, причём только последнее было ответом на письмо Л.Н. Толстого – только что нами приведённое. С необходимыми пояснениями, сообщаем ниже содержание этих писем по их хронологическому порядку. Надеемся, что вместе с содержанием читателю сообщится и дух летней усадебной жизни, в которой Софья Андреевна была безраздельной хозяйкой и истинной чародейкой.

 

«4 июня, суббота.

Судя по письмам твоим, милый Лёвочка, мне кажется, что ты более беспокоишься о нас теперь, чем в былые времена, и потому я решила писать тебе почаще. У нас всё то же всё так же коклюшно, и подчас очень страшно закатывается Алёша, но всё так же весел и, по-видимому, в промежутки здоров; всё так же кашляют не коклюшем Андрюша и Миша, и все остальные здоровы. Погода испортилась, сегодня стало пасмурно и дождь перепадает и северный ветер; жаль, что малыши принуждены сидеть дома, и жаль, что завтрашний Троицын день испорчен для больших детей. Сегодня Илья дома, а утром был на охоте; он совсем ничем не занимается, читает «Войну и Мир» и то, представь себе, прочёл нечаянно 2-ю часть прежде первой и до конца почти не спохватился. Таня погрузилась эти два дня в швейную ручную машинку, которую я ей выписала из Москвы. Может быть её это приохотит к работе. Лёля и Альсид сейчас едут верхом в <ближние сёла> Ясенки или Колпну. Купаться всем запретили сегодня и потому все стремятся куда-нибудь. Я пишу, а Таня сейчас прибежала и зовёт Машу в Чепыж за грибами. Сегодня <англичанка-гувернантка> Carrie уехала с <учительницей детей Кузминских> m-lle Герке в Тулу, и я смотрю и забавляю малышей; тем более это трудно, что им гулять нельзя.

У Кузминских всё хорошо, все здоровы, мы очень дружны, и нам с Таней очень хорошо. Саша <А.М. Кузминская> приезжает 15-го июня, а моя madame <Сейрон> 15-го уезжает за границу. Ей адвокат писал и вызывает её поскорей, так что она не может откладывать; я, было, хотела, чтоб она до твоего приезда осталась. Но ты этим не стесняйся, непременно пей кумыс не меньше 4 и даже лучше 5 и 6 недель. Если б ты знал, как я смотрю на это — т. е. смотрю, что это крайне необходимо для тебя, что это важно не для одного тебя, но для всех нас, для семьи твоей, для работы и для духа твоего. Только ты не скучай, не тревожься и не хворай. Без тебя я почему-то и благоразумнее, и лучше, и даже кротче, чем при тебе. Верно оттого, что твоего хорошего и доброго хватает на всю семью; или, как <князь Леонид Дмитрие-вич> Урусов выразился в прошлое воскресенье, что: «вы все в его лучах живёте и не цените это!» Ну, а без тебя лучей нет и приходится самой хоть слабым светом светить.

Меня прервали — малышам пришлось строить из палочек мост, а то они перессорились, и в это время Таня пришла из <леса> Чепыжа мокрая премокрая от травы; а Альсид и Лёля лошадей не добились и поехали в таратайке удить рыбу. Погода разгулялась и солнце выглянуло. Я пущу детей немного погулять. Таня играет на фортепиано, а соловей в саду так и заливается.

Ты, верно, теперь сидишь и пытаешься заниматься, и совсем напрасно ты это делаешь, совсем бы надо мозгу отдыхать, и особенно при кумысе, который физически делает мозг тяжелее и ленивее; усилие возбудить ленивый мозг еще вреднее, чем дать работу уже возбужденному и налаженному на деятельность могу. Понял? Право, это справедливо. А теперь кончаю, и бумага вся, и писать не о чем. Целую тебя и Серёжу. Как-то вы живёте, может быть сегодня письмо будет.

Соня» (ПСТ. С. 213 - 214).

 

Письмо от 5 июня – практически дополнение к предшествующему:

 

«5 июня. Троицын день.

Вчера не успела отправить письма; пишу сегодня ещё. Алёша кашляет реже, хотя ещё довольно сильные припадки. Прелестная погода, чудесная, оживлённая (несмотря на пожар, сделавший многих несчастными). Картина большой толпы баб, мужиков, детей с венками. Всё это пело и плясало около дома. Дети все и тётя Таня были у обедни с цветами. Они веселы и оживлены очень. У нас Бестужевы — вся семья и Урусов приехал уже почти после обеда. Кучер Бестужевых и наш Лукьян в хороводе произвели фурор пляской и гармонией. Маша Кузминская и Таня дочь, Альсид и Лёля ездили купаться верхом. Как-то вы проводите сегодняшний день? Весело ли тебе, спокойно ли и здоров ли ты, милый друг? Письма вчера не было, и я опечалилась. Целую тебя. Письмо это везёт Бестужев и я спешу. Получила вчера la Nouvelle Revue с статьей de Cyon «Le Pessimiste Russe Lew Tolstoï». Меня очень интересовало, но много не понял он тебя и мне было досадно. Я сегодня утром её всю прочла. Ну, прощай, спаси тебя Бог, и нас....

Соня» (83, 215).

 

Сyon, упомянутый Софьей Андреевной – не кто иной как Илья Фаддеевич Цион, публиковавшийся за границей под именем Elie de Cyon, родом из местечка Тельши Ковенской губернии (13 марта 1842 — 4 ноября 1912) — русский и французский физиолог, доктор медицинских наук, профессор, агент Министерства финансов России во Франции, международный авантюрист и финансовый махинатор, российский и француз-ский журналист, публицист, автор полемических полити-ческих и экономических сочинений, активный еврей, один из предполагаемых авторов скандальных «Протоколов сионских мудрецов». В 1870-е гг. он, после серии скандалов, был отстранён от преподавания в Медико-хирургической академии, выброшен с государственной службы и вскоре бежал во Францию. Все дальнейшие его публикации выходили только на французском или немецком языках. Умер в 1912 году в Париже.

В 1883 году в томе XXII периодического издания «La Nouvelle Revue» Elie de Cyon разместил пасквиль, напрямую задевавший высокочтимого в России писателя. Именовалась статейка – «Русский пессимист Лев Толстой». Сохранившийся в Ясной Поляне экземпляр носит следы чтения статьи С. А. Толстой и Л. Д. Урусовым. Софья Андреевна дважды пометила на полях: «не понято»; пометы относятся к Платону Каратаеву, которого Цион характеризует, как русского бродягу-солдата, с сомнительным прошлым, нищенствовавшего по всей России. По поводу того, что Каратаев, получив подарок от французского солдата, признает с удивлением, что у него есть душа, Цион добавляет: «Такова предельная уступка Толстого в отношении к иностранцу: он признает за ним душу. Проникнуть же в эту душу Толстой органически неспособен».

 Великолепный пример того, когда автор, характеризуя негативно персоналию своего очерка – тем выдаёт и дурнейше характеризует в глазах читателей самого себя.

 

Более подробно стоит рассказать о пожаре… тем более, что эти события весны 1883 г. связаны с ещё одним – хронологически пропущенным нами намеренно – небольшим эпизодом переписки супругов Л.Н. и С.А. Толстых.

26 апреля 1883 г. Лев Николаевич уехал из Москвы, дабы погрузиться в «равеннскую ванну» -- ухватить для себя кусочек идиллии деревенской жизни сради возрождающейся весной природы, в которой ему так замечательно дышалось и работалось.

Но — хренушки! Идиллии в этот раз не вышло… Буквально на третий день после приезда «барина графа» крестьян родной его Ясной Поляны настигло одно из самых ужасающих бедствий сельской жизни – катастрофический пожар. «…Сгорела почти половина нашей деревни, — вспоминала через 20 с лишним лет в мемуарах Софья Андреевна, — сгорел весь оставшийся хлеб, и бедствие было огромное».

Это взгляд городской да усадебной барыньки — взгляд полуотчуждённый, со стороны… хотя и называет Софья Андревна Ясную своей (с мужем) деревней. Яснополянский крестьянин Алексей Титович Зябрев (? – после 1915) рассказывает о бедствии гораздо живее, да и просто информативнее:

 

«В 1883 году в апреле месяце загорелась НАША Ясная Поляна. Прибежал на пожар и Лев Николаевич в простом, обыкновенном пиджачишке. Не глядя на большое пламя и не жалея себя, он кидался в крестьянские хатёнки, вышвыривал какое ему попадалось крестьянское имущество, срывал двери, снимал ворота, а когда огонь охватывал весь дом, перебегал к соседней избе и делал то же самое. Когда наконец он увидел, что пожар больше не распространяется, то он, усталый, с ободранными до крови руками, взял пожарный кран и начал вместе с народом растаскивать обгорелые брёвна, засыпать их снегом и заливать водой.

Когда огонь был прекращён, на каждом пепелище послышался неугомонный крик и плач. Лев Николаевич, несмотря на свою усталость, весь мокрый и грязный, домой не пошёл, а обращался к крестьянам и уговаривал бедных погорельцев не унывать, а надеяться на Бога. Погорельцам не было приюта; они разместились: кто в сарае, кто по родным, и кое-как провели ночь, почти не спавши.

Но, видно, не спалось и Льву Николаевичу. Он рано-рано утром пришёл в Ясную Поляну, осмотрел сгоревшие 22 двора, обошёл сараи, где помещались погорелые крестьяне, обещая им помочь, чем сможет. В то время Лев Николаевич ещё сам распоряжался в своём имении. У кого не было хлеба, он давал хлеб; у кого не было картофеля, обещал на семена дать. Семенной овёс весь погорел, и Лев Николаевич обещал тоже овса. Также обещал дать кольев, слег, сох, кое-кому и срубы на избу.

Потом сам поехал в Пирогово к своему брату, купил у него овса и приказал крестьянам ехать за овсом в Пирогово.

Потом собрал народ, взял двуручную пилу и отправился с крестьянами в рощу. Сам резал с ними слеги кому сколько понадобилось. Сам соображал, из какой слеги что может выйти. Не один так день с раннего утра и до позднего вечера работал Лев Николаевич с мужиками.

Но этим Лев Николаевич не удовольствовался: от пожара особенно пострадали крестьяне, неспособные работать, как Осип Макаров и Прокофий Власов. И вот Лев Николаевич, не покладая рук, рубил с ними хворост, тесал колья, плел плетень, резал бревна, сам возил лес для сруба, ставил с ними дворы, помогал косить овёс, траву, возил с ними снопы, сено, сам клал в одонья хлеб, покрывал их от дождя и вообще помогал этим мужикам во всех работах» (Цит. по: Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 189 - 190).

 

С рядом ошибок памяти, тот же рассказ об отважном поведении Льва Николаевича на пожаре и щедрой помощи крестьянам мы находим в воспоминаниях других членов большого семейства Зябревых (см. Воспоминания яснополянских крестьян о Л. Н. Толстом. – Тула, 1960. – С. 187 – 188 и 232).

 

Благодаря ужасной, но и спасительной в русских деревнях привычке гореть — жертв человеческих удалось избежать. Толстой же решительно, и в немалой степени личным своим трудом и деньгами, помогал труженикам-соседям хоть как-то покрыть огромный ущерб материаль-ный… Но личные горестные переживания компенсировать ему было нечем. Уже в самый день пожара, 28 апреля, он описывает совершившееся в письме жене:

 

«Очень жалко мужиков.

Трудно представить себе всё, что они перенесли и ещё перенесут. Весь хлеб сгорел. Если на деньги счесть потерю, то это больше 10 тысяч. Страховых будет тысячи 2, а остальное всё надо вновь заводить нищим, и заводить всё то, что нужно необходимо только для того, чтобы не помереть с семьями с холоду и голоду. […] Пошли Серёжу <С. Л. Толстого> в банк государственный узнать, какую нужно бумагу или доверенность, чтобы получить билеты, если они понадобятся» (83, 373).

 

Не особенно надеясь, впрочем, растрогать сердце жены описаниями несчастий достаточно чуждого ей «тёмного народа», часть письма Толстой посвятил тем новостям, которые ждала от него Соничка:

 

«Илья <сын>, кажется, провёл хорошо время, — всё на охоте, и на болоте, и на тяге.

Я спал в спальне, и или мне нездоровилось, или ещё немножко сыро. Я все меры принимаю, чтобы не было и признаков сырости к твоему приезду; и топлю, и открываю, и уверен, что будет совсем сухо, — если теперь не сухо. Погода прекрасная. Целую всех» (Там же).

 

За этим письмом вдогонку в хамовнический московский дом Толстых отправилось ещё одно, от 29 апреля – с новыми известиями, впечатлениями от несчастия и просьбами о помощи мужикам:

 

«Сейчас ходил по погорелым. И жалко, и страшно, и величественно — эта сила, эта независимость и уверенность в свою силу, и спокойствие.

Главная нужда теперь — овёс на посев. Скажи Серёже брату, если его это не стеснит, — не может ли он мне дать записку в Пирогово <имение С.Н. Толстого. – Р. А.> на 100 четвертей овса. Цена пусть будет та, самая высокая, за какую он продаёт. Если он согласен, то пришли эту записку или привези. Даже ответь телеграммой, даёт ли Серёжа записку на овёс, потому что, если он не даст, надо распорядиться купить.

Илья ушёл на охоту, я не в духе и ходил по полям. Вечером пойду на тягу.

Боюсь я, что ты очень измучаешься укладкой <вещей к переезду в Ясную Поляну. – Р. А.>. Я знаю, что очень хлопотно; но всё-таки можно себя пожалеть и не переработать.

Целую тебя и всех. Л.» (Там же. С. 374).

 

Со спокойной совестью, исполнив всё, что было ему по силам, Толстой, дабы отвлечься от тяжёлых воспоминаний, отправляется на охоту – по примеру своего лентяя-сына… Соня исполняет все просьбы мужа. Но внутренне она – протестовала против такой заботы мужа о трудящихся соседях по Ясной Поляне. Её ответные письма весны 1883 г. в Ясную неизвестны. Но в мемуарах она совершенно выдаёт себя: ошибкой памяти одно из своих писем следующего, 1884-го, года она цитирует как ответ мужу на памятные ей письма с пожарища… и ответ достаточно недобрый, эгоистичный. В соответствующем эпизоде нашей аналитической презентации мы приведём текст этого письма в полном виде. Пока же – вслед за Софьей Андреевной, по тексту её мемуаров «Моя жизнь», процитируем те эмоциональные, злые строчки из него, которые она ошибочно, но не случайно отнесла к 1883 году – как своеобразный «антинароднический» и «антидеревен-ский» манифест городской и усадебной барыни:

 

«Да, мы на разных дорогах с детства: ты любишь деревню, народ, любишь крестьянских детей, любишь всю эту первобытную жизнь, из которой ты, женясь на мне, вышел. Я – городская, и как бы я ни рассуждала и ни стремилась любить деревню и народ, любить этого я всем своим существом не могу и не буду никогда. Я не понимаю и не пойму никогда деревенского народа. Люблю же я только природу, и с этой природой я могла бы теперь жить до конца моей жизни, и с восторгом…» (МЖ – 1. С. 406).

 

Знакомые, до отвращения знакомые рассуждения… В интернете, листая время от времени высказывания и отзывы пользователей социальной сети, мы постоянно отыскиваем очень близкие своим восприятием Ясной Поляны суждения городских «хомячих» и «хомячков»: ах! как мила усадьба Толстого, как красива природа… но не дай Бог жить круглый год среди всех этих прелестей – живой, трудовой, народной жизнью! В деревне, а не в обожаемых наших Москве, Петербурге, Томске, Туле, (тьфу!) Щёкино… таких уютных, привычных. Такое лукавое, скрыто-неприязненное отношение к Ясной Поляне — а значит и Толстому, для которого она оставалась приютом и домашнего отдыха, и трудов, и вдохновения — разделяют и современные сотрудники музея-усадьбы «Ясная Поляна», хитро-подло-лживые поганцы и поганки, дряни, предпочитающие покрывать по дороге на работу и с работы по шести дней в неделю многокилометровые расстояния по шоссе – лишь бы жить подальше от того, чем дышал Толстой, чем питался его могучий ум, любовью к чему билось его хрупкое Львиное сердце…

И – да: этот текст письма жены Толстого точно не из весны или лета 1883-го, относительно спокойных в эпистолярном диалоге супругов. Здесь уже – нескрываемая стратовая («классовая», как говорили в ту эпоху…) неприязнь, даже почти ненависть, и впервые принимающая характеристики концептуальные, укоренённые в том, что «невозможно», то есть не желательно для Sophie переменять… Отвратительно, что в период с 1884 года по 1906-й, когда писалась соответствующая страничка мемуаров, настроения Sophie не изменились — по крайней мере, точно не изменились к лучшему. Иначе ей ни к чему бы было приводить в мемуарах именно этот свой эгоистический мини-манифест – да ещё, симптоматической и позорной ошибкой, относить его годом ранее, к времени помощи мужа погорельцам-крестьянам. Ниже мы постараемся зримо обрисовать психологический путь Сонички от адекватного общения с мужем весной-летом 1883 года — к этому недоброму и нездоровому состоянию.

 

* * * * *

 

Но вернёмся к лету 1883-го и самарской поездке Л.Н. Толстого. 7 июня Софья Андреевна пишет уже шестое в этом эпизоде переписки с мужем письмо — ответ на его послание от 2 июня. Сердце любящей девы что лютня: чуть тронешь — и отзовётся. Разумеется, Sophie не могла не отозваться на известия от мужа о дикой его жизни и неразборчивом общении с «опасными» людьми. Поднялись со дна душевного «дрожжи» старых обид, прибавились новые страхи:

 

«Милый Лёвочка, сегодня получила ещё одно (четыре всего) письмо от тебя. Насчёт здоровья твоего я успокоилась, но твои разговоры с молоканами меня смутили столько же, сколько и нездоровье. Какая тебе охота, зная, что за тобой наблюдают, пускаться хотя бы в простые разговоры! Наделаешь и себе и мне хлопот и горя, а счастливее от этого никто не будет.

 

[ КОММЕНТАРИЙ.

Помимо сектантов, «крамольный» круг общения Л.Н. Толстого составляло обыкновенное «кумысное» общество – преимущественно учащаяся молодёжь, приехавшая отдохнуть и подлечиться. Помимо некоторых студентов и курсисток, бывших на подозрении у полиции, присутствовали и двое «профессиональных» революционеров – Е. Лазарев и В. Степанов. В связи с общением с ними Толстого местный уездный исправник настрочил на него донос в виде рапорта Самарскому губернатору, не имевший серьёзных последствий (см. об этом: Русская мысль. 1912. № XI. - С. 160—161). ]

 

Меня очень трогает, что ты так о нас тревожишься. Если б не коклюш, который относительно всё-таки лёгкий, всё было бы тихо и хорошо. Ты мне неприятно напомнил о твоём холодном, внезапном отъезде; я забыла уже. Но тогда, ты даже забыл проститься со мной. Ты уехал, а я заплакала; потом стряхнула с себя горькое чувство и сказала себе: «не нужна я, так и не надо, постараюсь и я также быть свободна от всяких чувств». И мне уж не так был тяжёл твой отъезд, как бывало; я стала жить спокойно и часто очень мне бывало хорошо, особенно от природы. — Если и тебе спокойно, то не спеши домой. Освежайся умом и телом. — Неприятно мне думать, что тот свежий взгляд на людей живущих там и мне чуждых, которым ты взглянул на них, когда приехал, теперь уже пропал и затемняется. Видно опять, особенно с помощью Серёжи, ты подпадаешь под их обдуманное и ненавистное мне влияние, и опять поднимается во мне утихнувшая буря.

С грустью иногда думаю: вот приедешь, будет у всех радость свиданья — и опять тебе, и следовательно и мне станет тяжело, что жизнь, кажущаяся нам нормальная и даже очень хорошая и счастливая, тебе будет тяжела. — Ведь всё тот же крокет по вечерам, катанье, гулянье, купанье, болтовня, ученье греческих, русских, немецких, французских и проч. грамматик по утрам, одеванье к обеду, ситчики и проч. и пр. Но мне всё это освещено красотой лета и природы, чувством любви и исполнения долга к детям; радостью чтения (читаю Шекспира теперь), прогулок и многим другим. А ты уж не можешь этим жить — и грустно, очень грустно. Ради Бога, не сочти это за упрёк; я так чувствую весь трагизм твоего положения и вместе так ценю и благодарю тебя, что ты трудишься и мучаешься с скучным тебе хозяйством, чтоб сделать мне и детям приятное и удобное.

Сегодня приезжал учитель Лёли, и они очень хорошо занимались 2 часа. Теперь он наладится ездить, а то болен был. Вчера мы ездили все на <деревню> Груммонт, на пикник. Таня, Маша Кузминская, Илья, Лёля и Альсид верхом, а остальные в катках <разновидность конного прогулочного экипажа типа “линейка”. – Р. А.>. Был чудный вечер, опьяняющий по красоте своей, закат солнца. Я с Андрюшей, двумя Мишами и Лёлей поймали 8 окуней; и надо было видеть восторг малышей, особенно маленького Миши, когда вытаскивались окуни на удочке!

До сих пор не послала перевод <«Исповеди» на французский> к m-me А<dam>. Делают затруднения на почте, и я опять посылаю сегодня. Дня три тому назад я только кончила переписывать.

В народе всё несчастных встречаю. Марфуша Евдокимова умерла, хоронили в Троицын день, а подруги её в это самое время пели и плясали около нашего дома. Василий Шураев <помощник садовника в Ясной Поляне; 1823 – 1890>, маленький старичёк, выколол себе глаз, подвязывая цветы, и глаз мгновенно вытек. Я хоть была в отчаянии, но сделать ничего не могла, и моя медицина была тут бессильна. Утром сегодня пришёл нищий, страшно было на него смотреть, так изнурила его двухгодовая крымская лихорадка. Дала ему хинину и денег, но у него такое жалкое и не плутовское лицо, что я хочу ему помочь, напишу Кнерцеру, нельзя ли его в больницу бесплатно положить и полечить.

Столько у меня больных, Лёвочка, что просто ужас! Стала настоящим доктором и думаю серьёзно зимой на медицинские курсы ходить. Практические, медицинские курсы, говорит m-lle Герке, есть в Петербурге и очень общедоступные, не знаю, есть ли в Москве.

Пишу письмо урывками. Больных ещё вечером трое приходило, потом в крокет играла, работала и пришла пить чай. За чаем прочла Тане и детям твоё письмо, и мы все очень рады, что ты лошадей 40 сюда хочешь привести; это очень будет весело и удобно; я сама что-то очень стала любить лошадей. Нет ли серых от Урусовского, подаренного жеребца, и от Имперьяла. Вот хороши были лошади.

Меня послали дети, чтоб я написала тебе купить побольше сукна на кафтаны. Дуничка велела пуху привезть: гусей посылали много, куда, мол, пух дели, а у нас подушек нет.

Бестужев просит непременно привезти <толковый словарь> Даля: беспрестанно нужен, говорит, и дети подросли .... А я ничего не прошу, только прошу после хорошего, настоящего, спокойного питья кумыса привезти себя снисходительного, здорового, молодого, какой был прежде, по духу молодого, чтоб не видеть во всём какой-то упрёк, а видеть счастье и благодарить за него Бога, и ничего, ничего не желать и не выдумывать и не изменять.

Деревня наша понемногу обстраивается, кое-кто просил осин, и я давала всем; но просят умеренно, даже мало.

Прощай, теперь, милый друг, постарайся не тревожиться, брось разговоры с молоканами и не порть своей спокойной жизни слишком большими хлопотами о хозяйстве. Илья и Таня собираются тебе писать, как они говорят: «донести обо всем папаше». Боюсь, что не исполнят. Как жаль, что Серёжа так себя портит. Вот так-то Таня ко мне относится часто. Когда же Серёжа сюда собирается и когда ты думаешь приехать? Хотела бы побывать у тебя, да боюсь детей оставить с коклюшем. Миша начинает тоже по коклюшному иногда кашлять; у Алёши реже стали припадки. Они весь день гуляют, очень веселы и, Бог даст, всё обойдётся легко. Кажется всё написала и теперь кончаю. Таня тебе кланяется.

 

С.» (ПСТ. С. 215 - 217).

 

Почта в Самару и от Самары к Толстому добиралась долго. Только 15 июня получил Лев Николаевич это женино письмо – успев написать к тому времени ещё два, которые нам необходимо изложить ниже, подчиняясь хронологическому порядку нашей аналитической презентации. Но нам бы хотелось, чтобы читатель не позабыл содержания этого, только что приведённого нами, письма Софьи Толстой, и уяснил себе, отчего в своём ответе 15 июня Толстой выразил своё неудовлетворение его содержанием.

 

Чтьатель! не забыл ли ты ещё, кто была одной из заочных знакомых жены Толстого и кому собиралась отослать она французский перевод «Исповеди» своего мужа?

Упоминаемая в сонином письме Жюльетта Ламбер (1836 – 1936) была некогда известна в журналистике под характеристическим и колоритным псевдонимом “madame Adam”. Как и Соня Берс, Жюльетта была дочкой врача — с достаточно несчастливым, тяжко травмировавшем её психику, детством. Как водится меж пащенков судьбы, она пребывала в общественной «оппозиции», симпатизируя «передовым» взглядам той эпохи — в частности, республиканству и феминизму; содержала салон, в котором собирались политические противники Наполеона (такие, как Гамбетта) и германского Бисмарка, сторонники республики и мирного диалога с Россией. В 1879 году она основала уже упоминавшийся нами выше журнал «Nouvelle Revue», который вела восемь следующих лет – редактировала и сама писала для него статьи. В круге её интересов и симпатия уже тогда была Россия – русская повседневная жизнь (в особенности женщин), русское искусство… Среди тематических публикаций: «La société de Saint-Petersbourg», (1886), «La Sainte Russie» (1889) и др. В 1890-е гг. madame Adam – участница радикально-феминистской организации «Avant-Courrière (Forerunner)», основанной в 1893 году Жан-Элизабет Шмалль, акушеркой (недоучилась на врача), добившейся от французских парламентариев закреплённых законом прав женщин быть свидетельницами в суде и самостоятельно контролировать свои доходы.

Без сомнения, вечно, по собственным убеждениям, «ущемлённая» мужем в правах личностной само-актуализации, Софья Андреевна тихонько почитывала феминистские материалы в получаемых в Ясной Поляне английских и французских изданиях и «заочно» симпатизировала им (а по совместительству – врачебному и акушерскому ремеслу, к которому в те годы активно восхотела быть причастной). Не случайно идеологический «поход» против Л. Н. Толстого-христианина в современной путинской России имеет по составу и идеологии своим ярко выраженную «феминистскую» составляющую, а содержательными задачами — «реабилитацию» якобы «очернённой» в общественной памяти «несчастной из-за нелюбви мужа» Софьи Андреевны и реальное очернение Толстого, «изобличаемого» едва ли не в маниакальном сексизме.

В подготовке скандальной (как они надеялись) публикации во Франции толстовской «Исповеди», помимо Ж. Ламбер, участвовал уже описанный нами выше Илья Фаддеевич Цион и его супруга, так же сотрудничавшая в журнале. Но стоит упомянуть, что труды Л.Д. Урусова и С.А. Толстой оказались не отблагодарены: ярой феминистке madam Adam не понравилось кое-что в тексте «Исповеди» Льва Николаевича, и, как ни привлекателен был соблазн раздуть во Франции религиозный скандал — пусть и во вред репутации самого Толстого — публикация её в «Nouvelle Revue» не состоялась…

Конечно, Толстой не мог не обратить внимания на подобные увлечения жены — и догадался о глубоко-личных их мотивах, так или иначе, направленных против него. К счастью, и тогда, и много лет позднее ему удавалось удерживать ситуацию под должным контролем…

 

* * * * *

 

Следующее по времени написания письмо — Л.Н. Толстого, от 8 июня. Не имея ещё на руках «напуганного» и затаённо-деспотичного письма жены от 7 июня, Толстой не просто продолжает со всею доверчивостью описывать свои сношения с революционерами, нигилистами и сектантами, но бесстрашно называет имена многих «кумысников» — будто специально для полицейского досье:

 

«Очень я о тебе соскучился, милый друг и болезнь детей, и неизвестность о них очень тревожат меня. Я получил твои три письма в один и тот же день — 2 из Самары, куда я посылал, и одно из Патровки. <Мы привели выше только два из этих писем – от 29 и 31 мая. Текст письма от 30 мая недоступен или утрачен. – Р. А.> Все дошли вовремя. Теперь прошло около недели (нынче середа, а я писал в четверг <2 июня>), — что я не писал к тебе, и мнѣ скучно. Напишу про себя — пью кумыс усердно, хотя не совсем охотно, и знаю, и чувствую, что мне полезно, но противно заботиться о своём теле, и скучно. Только шукни мне, и я сейчас приеду.

Скучно без работы; кумыс мешает и физичес[кому] труду, и ещё больше умствен[ному].

Последнюю неделю я всё возился с мужиками, и теперь эти последние дни — другое. Кроме всех жителей, здесь наехали ещё гости к Бибикову: два человека, бывшие в процессе 193-х, и вот последние дни я подолгу с ними беседую. Я знаю, что им этого хочется, и думаю, что не имею права удаляться от них. Может быть, им полезно. A мне тяжелы эти разговоры.

 

 [ ПРИМЕЧАНИЕ.

Толстой упоминает политическое «дело 193-х», обвинявшихся за участие в «противозаконном сообществе, имевшем целью ... ниспровержение и изменение порядка государственного устройства», которое разбиралось в особом присутствии Сената в 1877 г. Лазарев и Степанов, упоминаемые в письме – осуждённые по этому процессу революционеры. ]

 

Это люди, подобные Бибикову и Василию Иванови-чу, но моложе. Один особенно, крестьянин (крепостной бывший) Лазарев, очень интересен. Образован, умён, искренен, горяч и совсем мужик — говором и привычкой работать. Он живёт с двумя братьями, мужиками, пашет и жнёт, и работает на общей мельнице. Разговоры, разумеется, вечно одни — о насилии. Им хочется отстоять  право насилия, я показываю им, что это безнравственно и глупо. — Они вот все эти дни ходят табуном то к Бибикову, то к Василию Ивановичу. Я удаляюсь от них, но два раза подолгу беседовал. Всех здесь людей 21 человек […]. Гости завтра, кажется, уезжают. Серёжа, кажется, не скучает и держит себя очень хорошо, просто, добродушно…

Ах, ах, ах, только бы у тебя наши коклюшные благополучно бы откашляли, и ты не слишком бы измучалась и не заболела. А то теперь уж недолго, — половина прошла. А если живы будем, то я верну[сь] к тебе ближе к тебе, чем [когда] я уехал. Мне тут скуч[но] и пусто, и нехорошо без [тебя] и без работы — оба эти нужны мне для жизни. < Т. е. С. А. Толстая и работа. – Р. А.> Я утешаю[сь] тем, что я сплю эти 5 недель, и, выспавшись, буду лучше и с тобой жить, и работать. […]

Письмо M-me Adam мне приятно тем, что я напечатаю у неё — новое. А старое — пошли. Про Метелицыну вчера Лазарев рассказывал очень дурное, но не в том смысле, в каком ты думаешь, а в том, что она шальная и в обращении с людьми не хорошая. Ну, да Бог с ней. На дороге между мною и тобою никакие ни метелицыны, ни вениковы стать не могут. И вот, как разлучишься, видишь, как мы близки и нужны. — Я даже еврейского здесь читать не могу, — так ленив. Неприятного ничего нет, ни в каких отношениях, ни с Бибиковым, Василием Ивановичем и другими; ни с мужиками, ни с Серёжей.

Целую всех наших и тебя. — Прощай, душенька» (83, 383 - 385).

 

В примечаниях к письму в Полном собрании сочинений Л.Н. Толстого приводится в русском переводе следующий отрывок из письма от madame Adam:

 «Я только сегодня получила от княжны Урусовой ваш адрес, я опасалась среди праздников писать письмо, которое могло не дойти до вас. Прошу вас сообщить мне, как вы хотите, чтобы я направила вам предисловие, которое вы желаете пересмотреть и которое здесь со мной. Я прочла начало «Исповеди», мне его перевела мадам Цион; что касается дальнейшего, если это будет на ту же тему, то мне думается, что это составит две-три статьи размером в тридцать пять страниц «Revue». Мне необходимо сговориться с вами детально о всех вопросах, связанных с этой публикацией, так как речь идёт о серьёзном деле и крупном имени, и я хочу, чтобы это закончилось торжеством, как для одного, так и для другого. Это громадная задача — опубликовать в органе свободного направления в такой скептической стране, как Франция, исследование, касающееся преобразования христианства, — для этого нужно взвесить все малейшие обстоятельства, чтобы обеспечить это благородное и высокое дело» (83, 387).

Кажется, не без “задней” дурной мысли взялась так вдохновенно Соничка за помощь мужу в подготовке французского издания «Исповеди». Она не просто предвидела скандал – она надеялась на него. В России оскандалиться мужу помешала цензура. Но это было и опасно — скандал религиозной «окраски» в России. А вот опорочение сочинения мужа в глазах европейцев могло свести на нет саму возможность грядущего его духовного авторитета и даже вынудить — на радость Софье Андреевне и семейству — прекратить писания книг и статей «опасных» и не суливших семейству желанных денежных барышей.  

К счастью для Божьей правды-Истины, издателями «Исповеди» в европейских государствах стали люди куда более солидные и порядочные, а читательская публика оказалась достаточно религиозно свободомысленной, чтобы ни один ортодоксальный скандалист не приобрёл сравнимого с толстовским успеха.

 

Четыре дня без новых известий из Ясной… и Толстой, не выдержав, поступает так же, как и Соня в сходной ситуации — не дожидаясь ответа, шлёт вдогонку ещё письмо, а за ним, вконец заскучав — весточку любящего нетерпения — телеграмму. Письмо:

 

«Нынче пошла 4-я неделя изгнания (добровольного). Скучно, хочется скорее быть вместе; но нам здесь хорошо, спокойно, здорово и нет ничего дурного; дай Бог, чтобы и у тебя также было.

После 3-х писем, ещё не имел от тебя, остановился на том, что ты с Алсидом поехала к доктору в Тулу. <Доктора звали Кнерцер. В неопубликованном письме от 31 мая Софья Андреевна сообщала, что Альсид, сын гувернантки, сильно порезал себе руку за обедом – стеклянным графином. – Р. А.> Больше всего беспокоюсь за тебя и Алёшу. Через два дня получу известие. Бибиков едет в Самару, и я пишу с ним. Последнее моё письмо было в четверг. Гости уехали, и хотя они были очень интересны и хороши, — я рад. Со вчерашнего дня я начал мерять с мужиками землю, которую сдаю им. Работу эту можно было сдать землемеру и заплатить 300 р[ублей]. А я хочу сделать сам. Вчера сделал первый опыт, и очень хорошо. Я, Иван Михайлович, Василий Иванович и человек 8 мужиков целый день ходили по степи, меряли, вычисляли и примечали. Было жарко и устали; но было очень приятно, и дело пошло хорошо. Последнее время моего пребывания, если буду жив, посвящу этому. Серёжа вчера случайно не пошёл с нами. Он вероятно будет ходить. Погода у нас жаркая, мух бездна; но дожди частые, и хлеба обещают быть чудесные. Я дичаю всё больше и больше; — не только не пишу, но ничего не читаю, — чулок не надеваю, ни рубашки. Каждый день мы с постели идём купаться. Если жаловаться мне на что, то на сон. Долго не засыпаю и встаю поздно.

С твоим предложением <В письме от 31 мая, не опубл. – Р. А.>, чтобы мне вернуться 1-му июля, я совершенно согласен, и так и считаю дни. Ужасно тянет домой, — к тебе и к работе; но всё думается, что 5 недель кумыса совсем освободят меня от гемороидального состояния, того, с которым так трудно бороться, потому что оно действует на душу.

Кузминский верно уже приехал, кланяйся ему и Урусову. Наших целуй. Рука останавливается писать  про наших. Что, как что-нибудь не благополучно и ты одна. Жертвую ещё 75 к[оп.], чтобы телеграмой известить тебя и ещё 75 к. <на оплаченный ответ>, чтобы самому узнать. Прощай, душенька, обнимаю тебя. Как-то прервалось письмо, а выдумывать  не хочу, чем наполнить» (83, 388 - 389).

 

  И телеграмма, 13 июня:

 

  «Отв. уплоченъ. Москов. Курск. дор. Ст. Козловка Засѣка. Графинѣ Толстой.

Мы благополучны. Телеграфируйте про себя и своих <в> Богатое. Толстой» (Там же. С. 390).

 

Конечно, Софья Андреевна, получив телеграмму утром 14-го, сразу ответила мужу. «То пусто, то густо» — и вместе с телеграммой 15-го тот получил сразу три письма от жены — от 4, 5 и 7 июня — конечно, тут же не оставшиеся без ответа. А вот Софья Андреевна на вышеприведённое письмо мужа от 12-го июня смогла ответить только 15-го. Предсказуемо пожурив его за землемерный труд с мужиками… До этого, в то же воскресенье, 12 июня (последнее полученное ей от мужа письмо, напомним, было от 2-го), она написала «традиционное» для четы встречное письмо. Столь же традиционно приводим его текст в самом полном виде:

 

«Милый Лёвочка, давно нет писем от тебя и очень желала бы знать, как вы живёте, здоровы ли, и что вас интересует и радует в этой безотрадной Самарской жизни? Неужели тебе хорошо? Иногда просто не верится, а думаю с огорчением, что тебе хорошо только потому, что ты вне нашей жизни, нас, и главное вдали от меня.

Будет ли польза твоему здоровью, это самое главное и первое.

У нас стало дождливо, ветрено и неприятно. После жарких, летних дней, купанья, весёлого настроения все стали под влиянием погоды пасмурны и тихи. На днях Таня сестра ездила в Тулу с детьми, а я оставалась дома. Вот за обедом нашло на нас веселье, Ольга Ивановна Герке, которая оказалась очень милая и приятная, Лёля, Альсид и я решились ехать верхом на встречу коляске. Оседлали Голубого мне, Знакомого — Ольге Ивановне, буланую — Лёле, и променённую на Зелёного у гуртовщика белую кобылу — Альсиду. Скакали мы ужасно, смеялись, болтали, а сзади нас собирались тучи и молния наводила ужас и гремел гром, а это нас только подбодряло. Так мы доскакали почти до басовского кабака *), где и встретили удивившуюся нашу компанию.

_______________

*) Кабак на шоссе, близ дер. Басово, находился в то время в 5 верстах от заставы г. Тулы и, соответственно, в 8 верстах от Ясной Поляны. Сейчас это – в границах города Тулы, район телевизионной башни. Но и питейных заведений там нынче даже больше… – Примечание автора.

А они все пили чай у Урусова в садике и тоже очень веселились. Мне так понравилось верхом ездить, что я вчера поехала совсем одна; ездила на Лимоновскую посадку <За р. Воронкой; названа по фамилии владельца, у которого была куплена в 1868 г. Толстым. – Р. А.>, потом в <лес> Заказ на дорожку, где так глухо, и вернулась, окружив весь лес. Вообще я стала любить одиночество и иногда одна брожу, собираю цветы, грибы — всё, что попадается. Сегодня читала я всей молодой компании вслух: <рассказ> «Часы» Тургенева и это имело огромный успех. Я, кажется, хорошо читала, но слишком растрогалась под конец сама. — Пришёл ко мне нищий, несчастный какой-то, больной: так стало его жаль, что мы с Дуничкой всё о нём хлопочем. Посылала я его к Кнерцеру, он советовал его в больницу положить, что я завтра и сделаю. Бывают такие истинно несчастные.

Коклюш детей с дурной погодой ухудшился немного. Припадки стали чаще и сильнее. До сих пор хуже и жалче всех кашляет маленький Алёша. (Ты не забыл ещё, что у тебя есть сын Алёша?) Он давится и задыхается ужасно, краснеет, сгибается всем своим маленьким тельцем. А потом опять веселеет, бегает, играет и спит, и ест. — Илья стал что-то скучать и стремиться куда-нибудь ехать; просится в Самару, в Пирогово или на охоту. Таня ведёт свою полуленивую, обычную жизнь: иногда очень оживлена, иногда уныла и неприятна. Лёля и Маша учатся и очень хороши с своим невинным миром рыбы, цветов, крокета, поспевающей земляники, лошадей и проч. Знаешь ли, что осёл наш умер? А мы с Таней надеемся и страстно желаем, чтоб нам хорошую, не страшную лошадь верховую прислали из Самары. Так весело верхом ездить, а меня так мало уже что забавляет! Получил ли ты в Самаре у губернатора «Mille et une Nuit», Коран и твои часы? Я всё послала» (ПСТ. С. 219 - 220).

 

[ Конец письма утрачен. ]

 

Письмо не до конца… но это не страшно. Подобные письма исследователи предпочитают значительно сокра-щать в публикациях. Мы идём обратным путём: сугубо «бытовые» письма Сони публикуем полными текстами, дабы и читатель наш почувствовал атмосферу повседневной жизни дома Толстых и значение всякой из этих мелочей для его хозяйки.

Вот на эту сентенцию Сони обратите, пожалуйста, внимание:

 

«…Думаю с огорчением, что тебе хорошо только потому, что ты вне нашей жизни, нас, и главное вдали от меня».

Писано это без ощутимой злости… и с коннотацией ненастойчивого предположения. Но всё-таки в словах этих — в который уж раз — знак беды, ещё готовящейся разразиться стократ в доме и в жизни Льва и Сони.

Заботы о лечении крестьян, о нищих можно интерпретировать исключительно как поиск женой Толстого собственных поприщ, своих достойных смысла и содержания жизни. Но — в особенности в условиях «традиционной» барской усадьбы — к ним примешивается весьма диссонирующий с ними обертон патриархальности. А патриархальный традиционализм в воспитанных с детства привычках, внушённых суевериях, в сочетании с амбициями труднодостижимой в таких случаях личностной самостоятельности — провоцирует индивида на обвинения в адрес «заедающей среды» и окружающих людей, начиная с самых близких… даже на деспотизм в их отношении, так ярко явивший себя в поведении Софьи Андреевны, её взаимоотношениях с стареющим и слабеющим мужем, в последующие годы.

 

  Дни самарской свободы Толстого длились.. и всё больше и больше раздражали его жену. Будто назло ей, задержка почты позволила Толстому в один день, 15 июня, прочесть сразу ТРИ её письма, -- причём, так уж вышло, начиная с ПОСЛЕДНЕГО ПО ВРЕМЕНИ НАПИСАНИЯ – и заметить таким образом некоторую контрпродуктивную тенденцию… Впрочем, дадим слово мужу – лучше, добрее, но и психологически точнее всё равно не скажешь.

    

  Письмо Л.Н. Толстого от 15 июня:

 

  «Вчера ночью 15 получил и телеграму твою ответную и три письма — последнее от 7-го июня. Я уж засыпал. Иван Михайлович ещё гулял, услыхал возвращающегося Алексея Алексеевича, взял письма и телеграмму и принёс ко мне. В тот же вечер меня уже напугали телеграмой из Богатого. Это была телеграмма от Громова. <Фёдор Фёдорович Громов, сын архитектора Ф. В. Громова и Елизаветы Николаевны, рожд. Карповой, инженер; шурин Н. В. Толстого, племянника Л. Н. Толстого.> Он спрашивает адрес, где сворачивать с железной дороги. Я пишу к  тому, что по тому страху, который я испытал, распечатывая телеграму, я узнал, как сильна моя любовь к тебе и детям. И вот я получил радостную телеграму, что все здоровы и веселы, и твоё письмо; я первым распечатал твоё письмо от 7-го июня, последнее; и чем дальше я читал, тем большим холодом меня обдавало. — Хотел послать тебе это письмо, да тебе будет досадно. Ничего особенного нет в письме; но я не спал всю ночь, и мне стало ужасно грустно и тяжело. Я так тебя любил, и ты так напомнила мне всё то, чем ты старательно убиваешь мою любовь. Я писал, что мне больно то, что я слишком холодно и поспешно простился с тобой; на это ты мне пишешь, что ты стараешься жить так, чтобы я тебе был не нужен, и что очень успешно достигаешь этого. Обо мне и о том, что составляет мою жизнь, пишешь, как про слабость, от которой ты надеешься, что я исправлюсь посредством кумыса. О предстоящем нашем свидании, которое для меня радостная, светлая точка впереди, о которой я стараюсь не думать, чтобы не ускакать сейчас, ты пишешь, предвидя с моей стороны какие - то упреки и неприятности. О себе пишешь так, что ты так спокойна и довольна, что мне только остаётся желать не нарушать этого довольства и спокойствия своим присутствием. О Василии Ивановиче, жалком, добром и совершенно для меня не интересном, пишешь, как о каком-то враге и разлучнике. — Я так живо вспомнил эти ужасные твои настроения, столько измучавшие меня, про которые я совсем забыл; и я так просто и ясно люблю тебя, что мне стало ужасно больно. 

Ах, если бы не находили на тебя эти дикие минуты, я не могу представить себе, до какой степени дошла бы моя любовь к тебе. Должно быть так надо. Но если бы можно было избегать этого, как бы хорошо было!

Я утешаюсь, что это было дурное настроение, которое давно прошло, и теперь, высказав, стряхнул с себя. Но всё-таки далеко до того чувства, которое я имел к тебе до получения письма. — Да, то было слишком сильно. Ну, будет; прости меня, если я тебе сделал больно. Ведь ты знаешь, что нельзя лгать между нами.

Серёжа едет 21 с Иваном Михайловичем, а я вероятно 28-го. Я здоров, много работаю в поле, землю меряю каждый день, и очень хорошо. Пью кумыс и чувствую себя хорошо, т. е. уже теперь очень освежённым. — У нас дней 5 были ужасные холода, я дрожу за вас и за коклюшных. — У нас живётся хорошо. Если бы у меня не было работы в поле, то было бы ужасно скучно, что и требуется доказать. 

Боюсь за это письмо, как бы оно не огорчило тебя. По себе знаю, когда любишь (но это я про себя говорю), то так затянуто сердце в разлуке, что каждое неловкое, грубое прикосновение отзывается очень больно. 

Обнимаю тебя, душенька, целую детей. Хочешь, не хочешь, а должен признаться — радостнее всех вспоминать о Мише» (83, 390 - 392).

     

Простое, честное письмо любящего человека, мужа и отца. Справедливое и доброе — даже в «критической» своей части. Его содержание, как свидетельство действительного положения дел, следует знать и помнить как тем, кто в наши дни желает совершенно «реабилитировать» якобы «несправедливо оговорённую» кем-то когда-то Софью Толстую, так и тем, кто поддерживают более “либеральный” миф о её отношениях с мужем: о жизни десятки лет «душа в душу», прерванной якобы только радикальной сменой религиозных убеждений Льва Николаевича. В реальности «идиллии» не было НИКОГДА, и через более чем 20-ть лет после свадьбы у Толстого накопилось немало негативных впечатлений и воспоминаний о поведении супруги. 

     

Следующее по хронологии письмо Софья Андреевна писала два дня – 15 и 16 июня:

 

«Вот ещё одно <от 8 июня> письмо получила сегодня, милый друг Лёвочка, и это первое, которое доставило мне больше радости, чем все другие. Хотя приходит в голову, что причины твоей большей нежности от причин, которые не люблю я; но потом я сейчас же не хочу себе портить радости, и утешаюсь и говорю себе: «от каких бы то ни было причин, но он меня любит, и слава Богу». Ах, кабы могло быть опять всё по-старому, по-прежнему! Тогда мы были вместе во всём, жили одной жизнью; и теперь — всякую жизнь легко будет несть, но никакой не вынесу легко, если врозь. Мне беспрестанно хочется (особенно последнее время) кликнуть тебя — иногда это чувство доходит до болезненного желания — сейчас, сейчас хочу тебя видеть, а потом вспомню, как ты относишься к нашей жизни, и думаю: «нет, не надо»; как камень на всю мою лёгкую, счастливую жизнь ложится то критическое, неодобрительное отношение твоё к нам; и я думаю ещё, что когда самому тебе захочется и затоскуешься о нас, тогда не так строг будешь, и потому приезжай, когда хочешь и делай всё, всё, что хочешь, но не будь строг ко мне и нам.

 

16-го. Письмо начала вчера и не кончила: мне казалось, что всякое слово не то выражает, что я хочу и потому я и не дописала. Мне очень радостно думать, что ты здоровьем поправишься и жаль, что тебе как будто скучно; но я рада, что скучно без меня, и рада, что ты просто, по человечески опять употребляешь понятные слова, как с к у ч н о.

 Дня три назад вдруг стало очень холодно, северный ветер, до 7½ градусов доходило ночью. И сделался у Алёши жар сильный, он стонал, задыхался. Какой я ад пережила в эту ночь! Я думала, очень обычное при коклюше, воспаление в легких. Но к утру (спал он у меня на постели), часам к семи вдруг к моему восторгу он весь спотел, даже волосики прилипли мокрые к лицу, и я ожила. После этого коклюш стал хуже, затяжки страшнее, но жар не возобновлялся. Сегодня опять стало жарко, ясно и всем детям немного легче стало. Они опять с утра до вечера на воздухе, а это главное при коклюше. Я не особенно тревожна, лишь бы опять холода не было, и лишь бы ничего не усложняло коклюша.

Саша Кузминский ещё не приехал, его деньги задержали до 20-го. Танин кашель теперь лучше, уже не коклюш, а простой кашель. Madame уехала 14-го за границу. Лёля и Альсид всё с змеем возятся, пускают его, клеят, украшают, и рыбу ловят; я им бредень купила, сегодня карасей наловили. Они ведут себя хорошо, но вчера я их побранила: до 12 часов ночи всё болтали. Илья ничем уж не стал заниматься, сегодня об охоте всё говорил и поехал к Головину за тем же. Накупил рожков медных, пороху, дроби.

Третьего дня я наладила, было, Таню свою писать тётю Таню; принесла твою статью <«В чём моя вера?»> снизу и предложила им читать вслух. Вот два часа Таня позировала, моя Таня писала, а я читала. Их всё очень интересовало, но с тех пор не могу никак их опять собрать читать, такая досада. То спать хочется им, то шить шляпы дурацкие, то ещё что-нибудь. Видно, одной придётся прочесть. А мне очень интересно, хотя много вслух замечаний делаю, и так хотелось бы поговорить с кем-нибудь.

Явился третьего дня вечером Михайла Фомич <Крюков, бывший лакей>, кланяется, просит Илью и Таню крестить у него. Я, было, отказала, но дети взбунтовались, и я вчера с ними и ещё с моей Машей и Верой ездила в Тулу. Были крестины у князя на квартире и пирог, и чай, и угощение. Немного совестно это было, но дети были в восторге, особенно моя Таня и Вера. Побыли мы там от трёх до пяти и домой вернулись. Вечером опять почитали вслух, но у Тань двух совсем глаза закрывались, так и разошлись рано. Сейчас приехал учитель Лёлин, и он учится; кажется идёт хорошо и малый симпатичный, хотя иногда ненатурально развязен, как часто молодые. Все остальные играют в крокет. Таня моя шьёт на своей новой машинке. Мы вечером пойдём всей компанией за васильками. Как красиво, как хорошо везде! Сады скосили, сегодня перетрясли сено; ягоды только что поспели; сегодня мне дети три пучка принесли. Ясно, но синева в воздухе и не жарко, не холодно. У нас верно лучше, чем у вас в мерзкой степи.

Ну, теперь кончаю своё письмо, кажется, больше нечего писать, всё и интересное, и неинтересное сообщила. […] Прощай, милый, обнимаю тебя за милое письмо. Целую Серёжу.

 

Соня» (ПСТ. С. 220, 223 - 224).

 

  Как видим, письмо несчастливейшим образом подтверждает всё, о чём мы сказали прежде. Настроение Софьи Андреевны не становится лучше, смиреннее, добрее… Начинается письмо с плохо скрываемых недовольства и желания упрекать, винить, и тут же – выражена опять всё та же, некогда очень неприятно поразившая Толстого idée fixe жены о том, что ему якобы «лучше» вне семьи, в отъезде, и не следует спешить возвращаться… но рядом — всё тот же, из письма в письмо отработанный приём Софьи Андреевны: преувеличенные, утрированные или просто выдуманные “страшилки” о бесконечных болезнях детей, долженствующие создавать отцу постоянный эмоциональ-ный дискомфорт и «вытягивать» его до срока из «мерзкой степи» назад, назад, назад… к единой деспотической обладательнице, не желавшей ни с кем делиться «любимым» мужем.

Получено мужнино письмо от 12-го – и ответ Софьи Андреевны от 19 июня выразил, хоть и в меньшей степени, прежние негативные настроения:

 

«Сегодня получила ещё письмо от тебя, милый Лёвочка, то, которое ты послал в Самару с Бибиковым, письмо вялое, не весёлое, и тем мне не понравившееся, что ты на себя взял этот землемерческий труд, который кроме вреда ничего не принесёт. На солнце, на жаре, нагибаться, отходить далеко от кумыса — и всё это из 300 рублей! Стоит ли того! Я понимаю, что тебе приятно думать, что ты заработал как будто, — но ведь ты теперь лечишься, и это главное надо было помнить.

У нас всё то же. Т. е. Миша и Дрюша сильно кашляют; у Алёши всё делаются (но немного реже по случаю жары) коклюшные припадки. И всё так же они все продолжают весь день гулять, кататься, есть и веселиться. Так что пока они вне опасности и веселы, и я живу своей жизнью, и только изредка мучаюсь, волнуюсь, не сплю и воображаю опасность.

Читаю я из стола твою рукопись <книги «В чём моя вера?»> с большим интересом. Её только теперь привез Урусов, он её переписывал. Урусов благодарит тебя за память и кланяется тебе; теперь он на этой неделе уедет с братом к матери. Саша Кузминский ещё не приезжал. Он, по случаю безденежья, не может до 20-го выехать из Петербурга, хотя отпуск его начался, так его жаль.

Таня что-то не в духе, не знаю уж почему. Кашель её лучше и она купается, хотя не совсем бы следовало. Сегодня после жаркого дня, опять такая холодная ночь, и я слышу, что мои мальчики хуже кашляют. Хоть бы вы с Серёжей здорово и благополучно дожили свой срок! Что-то и я начинаю тревожиться. Вызывать тебя скорей считаю неблагоразумным и потому не вызываю. Я замечала, что после четырёх недель только начиналось самое благодетельное влияние кумыса. И до 1-го июля, и то не совсем довольно.

Вчера, с колокольчиками, прилетел в первый раз Коля Кисленский. < Николай Андреевич Кислинский (1864—1900), сын председателя Тульской губернской земской управы, юноша редкой красоты. – Р. А. > Приезд его имел магическое действие. Девицы все мгновенно оживились, порхали и пели два дня.

 Сегодня вечером за чаем у нас с Таней сестрой вышла история. Весь день дети возбуждены, и два вечера сряду все дети сидят до 11-го часу. Я и сказала, что сегодня в последний раз позволяю это и даю им чаю так поздно, а надо раньше ложиться. Таня обиделась за своих девочек, начала кричать, что она и так дрожит, когда они кусок хлеба или цыплёнка возьмут и проч. неприятности. Я не сердилась за это, и так и кончилось. Потом сидели вместе, и всё обошлось.

Лёля и Альсид и Илья живут по-старому: охотой, рыбой, крокетом и игрой в бабки. Лёля учится, но немного. Он правда тебя любит. Всегда первый прочтёт твоё письмо. Потом Таня дочь и сестра тоже прочтут, а Илья и Маша совсем равнодушны. У Лёли что-то живот болит, верно ягод наелся. Право, и то слава Богу, что пока всё так. Я сама каждую минуту в страхе. И без тебя, да ещё без Madame вдвое чувствуешь больше ответственность на себе. Сама я здорова, даже слишком. Дела у меня всякого много и не вижу как время идёт и это иногда слава Богу.

Моё письмо тоже вяло, но половина третьего ночи; мы все засиделись, и я ещё писать села, так устала. Прощай, милый друг, иду спать в свою одинокую спальню. Я тоже часто до четырёх часов не сплю и поздно встаю. Целую тебя и Серёжу.

 

Соня» (ПСТ. С. 224 - 226).

 

Она побарывает себя — и в письме нет прежних эмотивных атак на тему «тебе лучше там, чем со мной». Образ «одинокой спальни» в завершении письма — более чем красноречив… И перманентно больные дети — в одном абзаце с намёком о желании скорейшего окончания «лечения кумысом» — которое, как сама она понимала, было поводом, но не главной причиной отъезда мужа…

 

Искренности, непринуждённости в эпистолярном общении супругов — больше нет как нет. Следующее письмо с самарского хутора Л.Н. Толстого, от 20 июня, заставило исследователей поломать голову, ответом на какое из писем Софьи Андреевны оно может быть — настолько оно сдержанно, деликатно, нейтрально в отношении всех Сониных нападок. Толстой даже раскаивается за своё предшествующее, искреннее, но несколько жёсткое письмо:

 

«Понедельник — вечер.

  Серёжа завтра едет и свезёт это письмо, в Самару. Сам он едет на пароходе с четой Богоявленских и с Иваном Михайловичем.

Последнее письмо моё к тебе у меня на сердце. Может быть, я был в дурном расположении духа, когда писал. Во всяком случае не сердись на меня и не скучай, если только у тебя всё хорошо. Совсем хорошо с такой большой семьей не может быть всегда; но если нет особенно дурного.

Последние письма твои успокоили меня насчёт коклюша. Но справедливо ли? 

Я всё время был очень здоров; но вчера расстроился желудком, и нынче опять поправился — без всяких лекарств. Скучно мне без тебя и всех наших — мочи нет; но потратив уже столько времени, надо кончить, и потому пробуду все 5 недель, т. е. выеду, если буду жив, во вторник, т. е. 28, если не ошибаюсь. Сокращает мне здесь время — работа землемерства и хозяйство; и как раз к этому же времени и дела все кончу. Работа землемерства немного отрывала меня от правильного питья кумыса, и уж очень я изжёгся на солнце, так что весь луплюсь; но эту последнюю неделю хочу себя беречь. — Несмотря на скуку, впечатлений я получил пропасть; но именно впечатлений, а не мыслей. Мыслей нет. И не скажу, чтобы без них было хорошо. Чувствуешь себя глупым и дрянным. — Желаешь себе всего получше и боишься смерти и болезни. А это всё дурно. 

Письмо это вероятно ты получишь незадолго до моего приезда и вместе с Серёжей. Он хоть плохой рассказчик, всё-таки расскажет всё про меня и наших жителей, которые, я знаю, тебя тревожат — напрасно. Народ всё добрый, но для меня совсем неинтересный. Всё их миросозерцание мне давно знакомо.

Хотел я с Серёжей послать в Москву деньги, чтобы заплатить проценты за дом. Да не помню срок, количество и боюсь ему поручить.

Денег я привезу, вероятно около 1000 рублей с собою. Тогда пошлём.

Посылаю с Серёжей человека до Самары, чтобы он привёз мне твои письма, и с большим волнением буду ждать их в четверг.

Лошадей сухотинских и своих несколько всё не успеваю отправить. Должно быть, отправлю на этой неделе.

Прощай, душенька. Слишком много хочется сказать, от этого не пишу. Целую всех. Напишу ещё по получении твоих. — Обнимаю те[бя]» (83, 393 - 394).

 

Это последнее из писем Л.Н. Толстого, написанных им жене в самарской поездке 1883 года. Софья Андреевна получила его уже накануне отъезда мужа с хутора. Два её заключительных в данном хронологическом фрагменте письма – от 21 и 25 июня – не содержат в себе ни указаний, ни текстовых признаков ответа жены именно на письмо мужа от 20-го.

Письмо от 21-го было писано женой Толстого два раза – и понятно, почему... Оно было ответом Софьи Андреевны на то самое, искреннее, честное, интимное письмо Л.Н. Толстого — с жёсткой, но справедливой критикой её настроений. Тёмной бессонной ночью она написала ответ… и сама испугалась того, что написала… собственноручно уничтожила (или, что вероятнее, припрятала) злую пакость собственного изготовления и постаралась изложить свои чувства помягче… как только возможно мягче. Похоже, что получилось… хоть под конец она едва не перестала сдерживаться:

 

«Написала тебе письмо и в первый раз в жизни — не посылаю его, а пишу другое. Сегодня ровно месяц, что ты уехал, сегодня же приехал Саша Кузминский. Супруги очень мило встретились и, надеюсь, будут продолжать быть дружны и хороши. Писем от тебя опять нет, какие редкие сообщения!

У нас всё то же. Упорный коклюш всё не проходит, особенно у Алёши. И всё так же все малыши помимо коклюша, здоровы и веселы. Сегодня они весь день гуляли; ягоды собирали, грибы; мы ездили купаться. Дни жаркие с ветром, ночи свежие, сено везде почти даже свезли уж, клубнику я сегодня варила, липа зацветает. Жаль, что ты не переживаешь тут этой красоты лучшего времени года. Вчера вечером мы с Таней сестрой очень трогательно вдвоём ходили за грибами, и всю дорогу весело болтали и смеялись.

У нас всё ещё Коля Кисленский: сегодня все девочки, и Саша с дороги, и я, и мальчики танцовали весь вечер. Завтра он уезжает и везёт в Тулу это письмо. В пятницу приезжает Борис Шидловский дня на два. <Б. В. Шидловский – двоюродный брат Софьи Андреевны.> — Что Серёжа? Не собирается он ещё домой? Ему повестка какая-то, а получить нельзя, на его имя.

Хочу писать тебе события, а событий никаких нет. Лучше всех живёт Лёля. Он два раза в неделю учится с гимназистом; то пускает змей, то рыбу ловит, то в бабки или крокет играет; а теперь его главный интерес, — это он мула выезжает. Такое красивое вышло животное и очень Лёлю веселит его выезжать. Таня и Маша уж вовсе ничего не делают; а Илья или на охоте (сегодня 2 утки убил), или у Головина, или так таскается и ровно ничего не делает, даже читать перестал. Таня, Маша и Лёля музыкой занимаются, но прошлогоднего усердия ни с чьей стороны нет.

Я всё читаю твою статью, или лучше твоё сочинение. Конечно ничего нельзя сказать против того, что хорошо бы людям быть совершенными и непременно надо напомнить людям, как надо быть совершенными и какими путями достигнуть этого. — Но всё-таки не могу не сказать, что трудно отбросить все игрушки в жизни, которыми играешь, и всякий, и я больше других, держу эти игрушки крепко и радуюсь, как они блестят, и шумят, и забавляют.

А если не отбросим, не будем совершенны, не будем христиане, не отдадим кафтан и не будем любить всю жизнь одну жену, и не бросим ружья, потому что за это нас запрут.

Почему ты пишешь мне <в письме от 8 июня>, что вернёшься ко мне ближе, чем уехал? Что же ты не пишешь, почему? Хорошо бы это было; неужели это опять возможно? В письме, которое я не посылаю, я тебе все свои чувства написала, а потом решила, что не нужны тебе мои искренние чувства; ты так неосторожно стал обращаться с ними, что лучше никогда тебе их не знать. Разве будешь опять такой, какой был в старые годы. Но буду ли я такая? Всё на свете меняется. Одного желаю от души: чтоб ты здоров был и спокоен. Если тебе лучше там — живи сколько поживётся, пока хочется. Затрудне-ний в жизни без тебя, слава Богу, пока ни с детьми, ни с делами не было. Никогда уже я не буду удерживать тебя при себе, как имела неосторожность, любя тебя, это делать прежде. Свобода обоюдная — вот и счастье по-новому. Ни упрёков тогда, ни ссор, но за то и ни той тесной связи, которая тянет за сердце, как только один дёрнет другого.

Если ты вернёшься 1-го, то это значит через 9 дней ещё. Но ты, пожалуйста, не думай и не считай, что это я назначила этот срок. Я ничего не назначаю, — я прошу делать по своему чувству и по своему здоровью. Господи, только бы не быть опять виноватой, что я никуда не пускаю, отняла все твои радости и забила всю твою жизнь. — Какая я, правда, была неловкая!

Ещё напишу тебе одно письмо. А теперь кончаю, потому что во мне закипает что-то странное и я, кажется, начинаю писать опять не то, что бы хотела. Ты не думай, что я зла или не в духе; право ни разу ни с кем не поссорилась и была очень весела. Так многое наболело в последнюю весну, что когда вспомню, — такую чувствую невыносимую, сердечную боль, что думаю: всё — только не то, что было. Не знаю, отчего именно сегодня нахлынули разные воспоминания и в первый раз в этот месяц стало невыносимо тоскливо. Прощай, милый друг, не сердись за письмо; не могу, хотя и начала, было, писать только про погоду, когда бродят всякие другие мысли. Целую тебя, Серёжу тоже. Что же он ни разу ещё не написал.

 

Соня» (ПСТ. С. 226 - 228).

 

О письме от мужа, вызвавшем эмоции и воспоминания – ни слова… Но в данном случае получение его – вне сомнений, и неотправленная Соней первая версия ответного письма была откликом именно на него. Во второй версии – почти тишина… Возражения свои мужу Софья строит, опираясь на дурно, поверхностно понятое ей содержание прочитанной рукописи «В чём моя вера?» Важна здесь не правота или ложность её, а сама уверенность и своего рода концептуальность её позиции.

 

Как и обещала, Софья Андреевна отправила в Самару ещё одно, заключительное в этом фрагменте переписки, своё письмо – от 25-го:

 

«Уж никак не думала, что не будет сегодня письма от тебя, милый Лёвочка. Так давно нет известий и всё страшней и страшней делается жить врозь. Дети уверяют, что значит, ты сам скоро приедешь; а я этого не думаю, и всегда одного прошу: не оставляй долго без известий. Сегодня мне нездоровится, спина и под ложкой так болит, что я до 12 часов в постели лежала. Теперь разошлось, но всё ноет. Это в первый раз после твоего отъезда. Коклюш у Алёши не лучше, не хуже. Что за упорная болезнь! И дрожишь всякую минуту, что во что-нибудь хуже перейдёт. У Андрюши и Миши в роде коклюша, сильнейший кашель, особенно по ночам. Все прочие здоровы. Илья и Альсид стреляли нынче в Заказе два раза в зайца из под гончих. Лёля приладил маленькое седло на мула и всё на нём катается. Едем сегодня вечером кататься на встречу Борису Шидловскому. Он на несколько дней [приезжает]. За Таней буду смотреть в оба: будь покоен. Саша Кузминский очень доволен, что в деревне, и очень любезничает с женой. Господи, как с годами дешево ценишь эти любезности! А потом пресыщение и ссоры. Лучше бы и без любезничанья и без ссор.

Чтоб отношения хорошие были основаны на идеальном, на нравственном, — вот тогда были бы прочнее.

У нас стало очень свежо, купаться перестали; за то гуляют и в крокет играют. Пошлю это письмо и больше писать не буду. Вероятно, ты сам приедешь. А я взяла себе в голову, что ты приедешь сюрпризом и часто прислушиваюсь и забавляюсь тем, что жду тебя всякий день. Но, видно, в наши года́ уж сюрпризов не делают.

Получила письмо от Страхова, он у Фета и ждёт тебя, чтоб приехать в Ясную Поляну. Еще есть письмо от Ягна.

Как-то ты поправишься от кумыса? Не заболели бы вы там с Серёжей. Уж покойнее будет, когда вы вернетесь. А как хорошо у нас в Ясной, чудо! Я всякий день восхищаюсь.

 

Вечером.

Письмо прервала, ездили кататься в катках, на трех гнедых, тройкой; Лёля на муле, Маша Кузминская верхом на Голубом, Илья, Альсид тоже верхами. Шидловский не приехал.

Сегодня так не хочется писать, — а думаю, во всякое слово моё будешь вникать; хочется ужасно тебя самого видеть и думаю, что ещё целую неделю не увижу и переживу столько разных мыслей и чувств до того времени; духом я стала страшно неровна и стараюсь себя держать строже, но плохо удаётся. Прощай, милый друг, это моё последнее письмо, и то, пожалуй, не дойдёт. Надеюсь, что и Серёжа приедет с тобой. 12 дней тому назад ты писал последнее письмо, ведь это ужасно давно! Целую вас обоих; пора домой вам.

 

С<оня>» (ПСТ. С. 228 - 229).

 

Итак, общий счёт посланий этих дней у супругов, включая телеграммы – 13 от Сони против 10 от Льва. Только это и можно констатировать в пользу жены Толстого. В характеристике же развития их отношений – «счёт» можно признать равным. Но победили – увы! – не любовь и не дружба. Победили – обоих – неискренность и осторожность. Впервые за все проанализированные нами годы в переписке четы Толстых лета 1883 г. мы видим положительную невозможность для них бесконфликтного диалога – при обоюдном страхе конфликта. 

 

 Последнее из писем жены, вероятнее всего, уже не застало Толстого, который 28 июня 1883 года навсегда покинул милую его сердцу русскую саванну, с милого юга отправившись в сторону северную — в Ясную Поляну, а позднее – опять в ненавистную Москву… В эти же дни и тоже с юга, но из далёкой Франции, на встречу с адресатом летело последнее, предсмертное, знаменитое письмо старика Ивана Тургенева, заклинавшее Толстого «вернуться к литературной деятельности», посвятить именно и только художественному творчеству свой дар. Он и сам хотел, но уже не мог ответить на этот призыв.

 


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 114; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!