Окраинная улица с высокими деревьями. 11 страница



Но он не желал слушать, не желал слушать , он перекатывался с одного бока на другой и кричал:

‑ Даже плакать ‑ это удовольствие! И неправда, что женщины испытывают радость в момент зачатия ‑ нет, только при родах...

Но мысли его опять отклонились в сторону. Он снова заговорил об Иисусе. Я не хотел допустить, чтобы мысли его кружили вокруг ужасов казни на кресте. Я перебил его и еще раз упомянул наслаждение, которое получают женщины в первую брачную ночь. Он, казалось, поразмышлял немного и быстро ответил:

‑ Да, я забыл: из них тоже сочится клейкая жидкость...

После я уже не мог отвлечь его от мыслей об Иисусе. Я это чувствовал по поту, промочившему ему сорочку под мышками, и по тому холоду, который ощущал, когда его ступни соприкасались с моими. Он молчал; но сам облик этого человека вызывал все более неотступную и недвусмысленную ассоциацию. Актер напоминал теперь труп утопленника: с выступающей задницей, утолщенным бесцветным членом и раздувшимся животом... По такому трупу не угадаешь его внутреннее устройство; но когда‑нибудь брюхо лопнет и кишки вывалятся наружу. ‑ ‑

Наконец он заговорил. Думаю, он сознавал, как выглядит его лицо: бледное и уродливое. Он сказал:

‑ Иисус все же умер и истлел... А то, что рассказывают о Его воскрешении, ‑ результат ошибки....

Я знал, что он постарается обосновать свои слова, и промолчал; его же мое молчание не устраивало, он сердито спросил, не хочу ли я что‑либо возразить.

Да, упрямо ответил я, для начала ‑ что остаюсь при своем мнении, поступая так же произвольно , как он, и с тем же правом.

‑ Хорошо, ‑ сказал он; и я почувствовал, что стал для него врагом. ‑ Я расскажу тебе одну историю, которую пережил сам. Это случилось назавтра или еще через день после того, как Его распяли: друзья и родственники повалили деревянный крест, на котором Он висел. Сперва они думали, что смогут просто выдернуть гвозди. Но поскольку Он висел уже долго, получилось так, что сухожилия и мышцы одной руки порвались ‑ они ведь стали трухлявыми от нагрузки и из‑за жаркой погоды... А еще, может быть, потому, что гвозди были забиты слишком близко к пальцам... Порвавшаяся плоть выглядела настолько отвратительно, что люди, чтобы не смотреть больше на такие ужасы, предпочли опрокинуть крест... Я стоял в некотором отдалении и все это видел. Мои глаза почернели изнутри, а сердце колотилось так, будто перекачивало кипяток. Я должен был то и дело опускать веки, ибо стоило мне увидеть хотя бы часть Его тела, как во мне набухали ужаснейшие картины ‑ и я уже никакими силами не мог от них избавиться. Разумеется, Его пригвоздили к кресту голым, без набедренной повязки; и после того, как первые крики истязуемых смолкли, толпа начала непристойно веселиться, ибо на крестах висели трое и их можно было сравнить... А ближе к вечеру, когда в голове у каждого из распятых стало легко и все ощущения притупились, только в кишечнике и в промежности они чувствовали давящую тяжесть и сам излом этих тел был последним криком тоски, девушки стали подходить и ощупывать то, что висело у троих между ляжками, ‑ и мечтали завладеть самым крупным членом. ‑ ‑

Я хотел перебить его; но он упорно продолжал:

‑ Да‑да ‑ Его муку потом опоэтизировали, но подобная поэтичность есть гнуснейшая ложь... Все было по‑другому. Он разделил судьбу всех распятых. Стал развлечением для толпы ‑ выставленной напоказ непристойностью. Небо не обрушилось, и солнце не померкло, и завеса в храме не раздралась надвое... Не случилось ничего, ничего ‑ Бог, как всегда, оставался нем! Когда же Его понесли прочь, я шел следом за ними до самой гробницы... Во мне творились ужасные вещи... Это я не могу описать, ни единым словом. – Но после я выкрал труп, разрезал на куски, расчленил, а ошметки мяса и внутренности сбросил в пропасть. И такое оказалось возможным, возможным! Так и должно было быть, а иначе как могли бы гвозди пробить Его руки, и копье ‑ пронзить ребра?!

Теперь он кричал:

‑ Бог, Бог... Да, с той поры Он уже не мог быть помощью для моей души, а только внушал мне ужас, потому что все мои сомнения подтвердились и всякий страх оказался оправданным.

Я приподнялся на постели, хотел о чем‑то подумать. Но лишь спросил себя, существует ли в мире хоть что‑то, что еще может меня увлечь , и услышал в себе ответ: «Строить очень высокие своды, готические своды из серого камня, стрельчатые... Опирающиеся на такие стены... такие толстые стены... что они никогда не обрушатся».

Это было как зрительный образ, который тут же растаял.

Тут я сказал, что мой собеседник не мог быть тем человеком.

Он усмехнулся и крикнул:

‑ Не я, а мой страх!

Я тогда сказал, что то не мог быть Иисус. И в подтверждение такого мнения рассказал ему, как однажды ночью я забыл черты дорогого мне мальчика, потому что в мыслях своих спутал его качества с качествами другого человека, так что ничто уже не согласовывалось... Я объяснил, что таким же образом во мне расплылись воспоминания обо всех вещах и всех людях: ничто больше не остается на месте, не соответствует своему назначению... И тот Иисус... был, вероятно, кем‑то другим.

Актер ответил, что повсюду вошло в обычай не обращать внимания на муки и прозрения души; но ведь гвозди пробили ладони Иисуса, и копье порвало Его бок, и уже в тот миг выступили наружу первые кишечные петли... Уже исходя из этого последующее расчленение тела должно признать возможным. А раз так, то любое сомнение в том, что Иисус истлел, есть ложь ‑ перед красной каплей собственной сердечной крови.

Я снова сел в кровати, я слышал сдержанные завывания бури и видел ее ритм в колеблющемся пламени очага.

Внезапно два горящих зеленых глаза нависли над нами. Я испугался, хотел заговорить; но они снова исчезли. Я тоже медленно и безвольно откинулся ‑ головой и телом ‑ назад. Чуть позже мне почудилось, будто Актер выпростал из‑под одеяла руку, а потом и всю верхнюю часть туловища ‑ но, может, я уже спал. Огненные глаза, бодрствующие, стояли над нами, словно звезды... Ах, как патетически начинался мой сон... Актер же тем временем наверняка согревался, прижимаясь всем телом к шкуре львицы ‑ и она это допускала.

Я проснулся на следующее утро, как просыпается любая домохозяйка, или человек, живущий в Сапожном либо Пекарском переулке, или старый пастор, который отправился в путешествие... и утром удивляется своему гостиничному номеру, потому что не помнит, как туда попал.

Но потом я почувствовал неописуемую пустоту рядом с собой... И на меня уставились резные человеческие головы со спинки кровати, и в меня проникли значения всех великих вещей, и иной мир, и неудовлетворенность, неудовлетворенность... Место рядом со мной этой ночью опустело.

Если бы только в тот миг я не должен был ничего начинать, не имел никаких обязательств ‑ ни в отношении мыслей, ни в отношении дел... Сознание того, что существуют великие и вечные вещи, просто‑таки раздавливало меня, потому что сам я был столь несказанно пустым ‑ лишенным даже желаний.

Я разворошил в себе вот что: если бы сейчас был вечер, и красные облака, и золотой свет, чтобы я мог меланхолично подойти к окну и смотреть на все это... Но тут же я отругал себя: как можно быть настолько бессовестным, чтобы, вопреки всему светлому, не чувствовать никаких обязательств!

Снаружи были ветер и дождь...

А если я в самом деле не несу никаких обязательств, если могу просто бродить по улицам, могу позволить себе промокнуть до нитки, и идти все дальше, все дальше... пока не наступит ночь... То что будет после? ‑

Этого я не знал... Обязательства у меня определенно имелись. Потому и не возникало никаких мыслей.

Или если бы у меня хотя бы был дом, где я мог бы жить, и собака, которую я гладил бы в такие пустые мгновения, которая по утрам ложилась бы у кровати и радовалась мне...

Или если бы у меня были вещи, старые вещи и картины и образы, на которые я мог бы смотреть, долго и задумчиво...

Я все думал о покое вещей, этой окутывающей их форме, этой скорлупе вокруг них: потому что начал испытывать страх ‑ страх, который ничем не заглушить... Пустота вокруг цепляла меня ужасными вопросами: «Где те, кого ты любишь? Каковы твои стремления?»

Кто же вырезал эти человеческие головы? Такие головы я не мог использовать для рассматривания. Они меня мучили.

Снаружи были дождь и ветер.

Головы же выглядели как черепа, и как мозговая масса, и как глазные яблоки на черенках ‑ будто возможен взгляд насквозь.

Они меня вытесняли из постели, потому что я ничего не мог им противопоставить, ничего, ничего.

Я никого не любил... Все же во мне билась какая‑то жизнь, которую я не умел истолковать: я хотел бы ловить зверей, ради мягких шкурок: зайцев и белок и косуль и лисиц; но я испытывал отвращение к их внутренностям, и потому мои новые стремления не были приняты .

Я умылся, распахнул окно. Снаружи были дождь и ветер.

Потолочные балки тяжело и надежно лежали на толстых стенах. В спальный отсек вела стрельчатая арка, закрытая занавесом. Я чувствовал, что мог бы здесь жить долго, долгое время, что черепа каждый день пугали бы меня, пока я не познал бы свое стремление... А тогда... тогда... я уже чуть было не возликовал... тогда я оценю надежность этих стен, и арок, и потолочных балок... И огонь в камине станет моим другом, как и все другие вещи, которые сейчас меня только мучают.

Вскоре я вышел в прихожую, откуда по винтовой лестнице можно спуститься в библиотеку, а через дверь ‑ попасть в покои мальчиков и девочек.

...Но даже если бы кто‑то изобрел новые звуковые ряды и новые аккорды и нашлись бы руки, умеющие такое играть, все равно бы осталось невысказанным, насколько я неспокоен. И если бы кто‑то создал мраморные изображения, претворяющие все мои ощущения в жесты, ‑ я бы остался непонятым.

И если бы я крикнул с такой пронзительностью, какую только способен из себя выжать, ‑ вы бы лишь посмеялись. И если бы даже сам Бог раскрыл передо мной свои раны и предложил мне их в дар, я бы этот дал отверг: потому что я все равно должен плакать... потому что я неспокоен и одинок... и не могу догадаться, что еще могло бы помочь мне...

Слезы хлынули у меня из глаз, я не находил утешения... Мне дана душа. И это ужасно... Нет для меня помощи, нет пути... Даже если я попробую говорить и привлеку все вещи в качестве зримых образов, чтобы они помогли мне... Все будет тщетно, тщетно... Я ведь ничего не знаю, ничего ‑ ни о Боге, ни обо всем прочем.

Мне пришло в голову, что Георг Бюхнер постоянно кричал и думал и думал и кричал; но не находил в себе уверенности ‑ ни в чем. Он тоже мучился, как все святые, как Иисус... как Бог.

Неужели я настолько значим и избран, что отношусь к их числу?!

‑ Помогите, помогите!

Но едва я выкрикнул это, как устыдился и пожелал, чтобы никто меня не услышал... Ноги у меня подкосились, я громко сказал себе, что сошел с ума, постучал ногтями по лбу, прошепелявил:

‑ Спокойней, спокойней, очнись, сосредоточься! Ничего особенного не произошло. Земля по‑прежнему ходит на своих петлях, или крутится вокруг собственной оси, или стоит, стоит... стоит. Звезды существуют, и все вещи существуют, существуют... существуют... существуют! Опомнись, сейчас день, встряхнись только, чтобы сны с тебя осыпались... Спустись по лестнице, почувствуй движение и силу притяжения Земли! .. .Пойми, сейчас день, у тебя есть желудок и кишки, ты всего лишь бренная плоть!..

Но я не мог спуститься. Я присел на какую‑то скамью и ждал... Я смотрел на дверь, ведущую к покоям мальчиков и девочек... И по прошествии довольно долгого времени открыл ее и вошел, чтобы посмотреть, как они спят. Вырезаны ли и на их кроватях черепа.

Но когда я медленно закрыл за собой дверь и постепенно взгляду моему открылось занавешенное темное помещение с потолочными балками и стрельчатыми арочными проходами, страх снова втиснулся между составными частями плоти и тем, что мы называем душой. Это значит: мы можем стоять под деревом и мочиться, как любой кобель, и одновременно от внутреннего страха пребывать на грани смерти; можем брюхатить баб и вместе с тем испытывать адские муки ‑ ‑.

Но на сей раз мною овладел жуткий, потусторонний страх ‑страх перед событием, которому мы не можем противопоставить никакие доводы, никакую жизнь, никакое право, никакую молитву; перед которым мы беззащитны, как свинья перед забойщиком скота, только что вонзившим крюк в ее ухо.

Кого в своей беде могу я позвать на помощь? Никого, никого. У меня нет возлюбленной, я одинок.

И снова мелькнула догадка, что я ушел от кого‑то , и я не понимал, как такое вообще возможно ‑ найти в себе мужество, чтобы от кого‑то уйти.

Но потом я все‑таки сделал шаг, отделявший мой страх от его разрешения: откинул занавес, спустился на несколько ступеней и оказался в просторной комнате с большим окном‑витражом, к которой с одной стороны примыкала спальня. Занавес, отделявший и это второе помещение, отодвинула худенькая девочка, а когда я заглянул внутрь, она что‑то сказала кому‑то, кто, видимо, еще лежал в постели.

И тогда случилось то немногое, что послужило переходом к чему‑то новому, и вскоре я уже стоял у кровати, на которой лежал ‑в горячке ‑ мальчик, прошлым вечером хотевший помочь Актеру.

Девочка целовала его, часто и подолгу.

Я уже собрался уйти, потому что не знал, что сказать. Кажется, положил ладонь на лоб лежащего... Но внезапно девочка сорвала с него одеяло, стянула сорочку и пальцем показала мне большую кровавую рану чуть пониже пупка, неперевязанную, а потом наклонилась, и стала лизать рану языком, и целовала ее, и крикнула оттуда изнутри:

‑ Это моя кровь и моя плоть...

‑ Да, ‑ сказал мальчик спокойно и надавил на рану руками, чтобы выступило еще больше темной крови, которую она пила.

Я хотел помешать ему, хотел сказать, что надо перевязать рану, и о прочих таких вещах; но мне сразу же стало очень стыдно, потому что я бы тогда пренебрег непреложностью других законов... Как будто при том или ином происшествии всегда нужно делать что‑то определенное! Как будто из одинаковых предпосылок всегда вытекают одни и те же следствия!

‑ Как вам удалось построить свой мир!

После того, как я осознал это, мне, конечно, захотелось сказать и что‑то другое; но я также чувствовал, что говорить ничего не надо, что все мои привычки и привычки других людей перед такими вечными сценами оказываются фальшью. Мне подобало лишь смотреть.

Через какое‑то время случилось так, что дверь комнаты отворилась и в спальню внесли портативный орган. Герхард вошел вслед за людьми, которые доставили инструмент, и остался, когда они удалились. Он полистал маленькую нотную тетрадь и быстро поставил ее, раскрытую, на пульт органа.

Он подошел потом к кровати мальчика. Подал мне руку, поцеловал девочку и больного. И сказал:

‑ Я нашел в библиотеке несколько нотных записей, которые стоило бы проиграть для тебя... Это мелодии, написанные людьми, которые обращались со своим сердцем, как ты: сразу раскрывали его перед другим человеком, не опасаясь, что тот может нанести рану... Они тоже предпочли бы истечь кровью, лишь бы не принуждать себя к умеренности в чувствах.

После он присел на край кровати, напротив меня, и сказал:

‑ Я тут кое‑кому доставил много забот и мучений; но не в моих силах было предотвратить это. Когда сегодня утром я проснулся и лежал на полу между брюхом львицы и ее лапами, прегрешений моих скопилось так много, что я терпеть не мог самого себя... Я спустился в библиотеку и листал разные книги, чтобы онеметь и оглохнуть. Но потом нашел пару книг, доказывающих мою правоту. Это и плохо, и вместе с тем хорошо. Но так ведь обстоит дело с поведением и свойствами всех вообще вещей. То же допустимо сказать о солнце, и звездах, и о цветах ‑ засохших, ‑ и о животных, и о людях, которых ты любишь и все‑таки не можешь любить...

Он сказал еще:

‑ Мы сталкиваемся с величайшими затруднениями, когда начинаем что‑то говорить и делаем вид, будто можем высказать то, что на самом деле имеем в виду. Ведь у нас есть далеко не все нужные слова... Я, во всяком случае, постоянно и всюду натыкаюсь на вещи, которые вынужден оставлять невысказанными...

Я почувствовал, что у него опять жаркий комок в горле, и заметил, как мышцы под его подбородком нервно и алчно дернулись, так что этот их жест был виден...

‑ Мне в руки попали анатомические рисунки Леонардо да Винчи. Я пролистывал их не особенно внимательно. Но они кричали, обращаясь ко мне, кричали о правоте моей жизни, и я не мог их не слышать.

Эти листы будто обрели надо мной власть. Я переворачивал их поспешно; но все‑таки я их видел. Ко мне подступили все эти мрачные вечера, которые он проводил наедине с расчлененными трупами ‑ испуганный и одновременно уставший от жизни.

Он еще верил, что существует путь к познанию понятий, и потому еще мог любить математику и прочие науки.

Иногда, глубокой ночью, он начинал с таких последних вещей . Записывал себе: 1 2 3 4 5 6 7 8 9. Тогда к сложности понятия добавлялась еще закономерность иного рода. Он думал и думал, портил подобными записями пару рисунков. Потом дописывал в конце числового ряда: о. Но он все равно не понимал чисел. Он не сдавался сразу. Шел резать трупы, которые жутко воняли, хватался за тысячу новых дел. Однако на следующий вечер возвращался к числам. Теперь он начинал по‑другому: 1 10 100 1000. Он думал так напряженно, что доходил до отчаянья; и все же в конце концов ему удавалось представить, что значит 1000. Он немножко обманывал себя, ибо мысленно видел перед собой тысячу трупов... Тысячекратно ‑ все те же кишечные петли... И столько же женщин... в совокупности это будет 2000... И столько же зародышей в женских телах; всего, значит, 3000... Но это его отвлекало. Так мыслить он не хотел.

1000 ‑ 10000 ‑ ‑ 100000. Для него едва ли было возможно осилить представление о таких числах. И все же он справился. Один миллион... Он охнул. Миллион . Он вернулся к образам мужчин и беременных женщин... Но тут представление об этом числе от него ускользнуло... Он бессильно откинулся на спинку кресла... В крови ‑ душная тревога. Больше ничего... Все же он начал сначала. 1 10 100 1000 10000 100000 1 миллион 10 миллионов 100 миллионов 1 миллиард 10 миллиардов 100 миллиардов 1000 миллиардов. ‑ ‑

Потом числа вновь от него ускользнули. Он заламывал руки, призывал Бога... Он провел с числами всю ночь; но они оказались более неисчерпаемыми, чем он сам.

Это было одно; а еще его интересовали земля, и небо, и звери, и люди.

Он расчленял человеческие трупы. Ибо хотел знать, как обстоит дело с ними и всем прочим. Он цеплялся за простые законы, которые, как ему казалось, усвоил, ‑ чтобы не сбиться с пути. Целыми днями, неделями чувствовал себя уверенно. Шел по следу новых феноменов и причин. Вонь и отвратительный вид трупов ему уже не мешали. Его руки привыкли рыться в гнилых кишках и мышечных тканях, вскрывать мужские и женские половые органы, чтобы узнать скрывающуюся за ними тайну.

И все же он лгал.

Он совокуплялся ради удовольствия с одной женщиной из дома мессира Джакомо Алфео... И потом эта женщина умерла. Леонардо притащил ее труп к себе, вскрыл тело, расчленил чрево, рисовал, копался во внутренностях... Никакой зацепки, чтобы определить источник удовольствия, он не нашел. Это тело он прежде обрабатывал своим телом, ради удовольствия, ‑ но в нем не было ничего .


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 159; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!