Окраинная улица с высокими деревьями. 13 страница



Снаружи были дождь и буря. Но глаза мои горели, обращенные к бескрайней пустыне, и меня мучил голод. Глаза мне запорашивал песок. Нёбо высохло, и меня мучила жажда. Но глаза мои ослепли. Но меня мучила жажда, и тягостные потребности плоти одолевали меня. Тут‑то все меня и покинули, я теперь был один. Я отправился в путь, и никто за мной не последовал. Двери людей остались у меня за спиной. Их дни и ночи остались для меня в про‑

шлом. Тогда мои руки упали из воздуха вниз и обхватили голову; голова склонилась так низко, что упала на колени; колени же и промежность вопияли о женщине. Тут появилась женщина и сказала: «Вот я». Но я закричал: «Ты не тот человек, которого я любил и потом покинул. Ты вообще не человек, подобный мне. Ты не черная и белая. Ты не добрая и злая, ты не расщеплена на темное и светлое, ты не прошла насквозь ту долину, ты не плавала по морям, ты не проклинала пашню, ты не проклинала посев, ты не проклинала жизнь ради смерти. Ты пришла, чтобы родить. Я тебя знать не знаю. Я тебя не хочу». И тотчас слезы хлынули на мои стопы. Она же сказала: «Чего ты хочешь? Ты звал служанку. Это я. Зачем ты поносишь поле, дающее нам зерно, зачем ты поносишь праздники, которые мы справляем? Мы благодарим Бога за то, что Он даровал нам зерно, что позволил ему созреть, что сделал наш скот тучным, что наделил силой жеребцов, что дал крестьянину сына и тем благословил его дом. Мы с молодыми парнями этой ночью будем бродить, обнаженные, по полям. И на каждом поле со сладострастием зачинать ребенка, ибо когда трава увидит, как мы зачинаем, она тоже зачнет, и когда бык увидит, как мы зачинаем, он тоже зачнет, а вот если звезда упадет с неба , то дьявол зачнет зло . Нас тогда всех убьют, и кровь наша брызнет на пашню. Ну а если звезда не упадет с неба, то наутро мы забьем хряка».

Она исчезла. Исчезла. Хряка же притащили сюда на веревке, вбив в его рыло крюк. Значит, ни одна звезда не упала с неба, чтобы спасти жизнь хряку. Да и зачем спасать его жизнь, никому не ведомую? Зачем жалеть того, кого никто не знает, чья речь ‑ хрюканье, чей хлев ‑ вонючая грязная дыра? Зачем бы стала падать звезда, которую он даже не видит, и спасать ему жизнь, чтоб он мог и дальше существовать в грязи и во тьме, непонятый? Зачем звезде падать и убивать разом двадцать юных парней и девушек? Потому‑то и порвали только его морду , а парни и девушки танцевали, танцуют и будут танцевать. Глядя на умирание хряка, на то, как уничтожают его внутренности, как ему раскалывают череп.

Куда же спрятаться мне , коли я такого не понимаю? Куда меня денешь, Господи, коли мне такого не вынести? Дай мне утешение, дай мне ложь, дай сон, дай лишенную картин тишину...

И я ходил вдоль стен квадратного помещения, пока не почувствовал дрожь в ступнях. Я ударял ступнями по плиткам пола. Я прислонялся затылком к книжным шкафам. Я взял одну книгу, большую книгу, и начал ее листать. В книгу вмещались ложь и правда, мýка и легкомыслие. Там говорилось о всех страданиях и о всяком забвении. Но место, которое я должен был найти, звучало гак:

«Изменения сердца в процессе умирания сравнимы с теми изменениями, которым подвергается живое сердце, когда разгоняет кровь по сосудам, ‑ и даже чуть менее значительны. В этом легко убедиться, наблюдая за забоем свиней в Тоскане, где принято прокалывать свинье сердце особым инструментом, именуемым бочковой штопор , так как вообще он предназначен для извлечения вина из бочек. Итак, свинью переворачивают на спину, предварительно крепко связав, и прокалывают ей правый бок вместе с сердцем таким штопором, вводя его под прямым углом; и если штопор прошел через сердце, когда оно было расширено, сердце сокращается, разгоняя кровь, и тянет рану вместе с острием штопора вверх; и насколько внутри оно поднимает это острие, настолько же снаружи рукоятка штопора опускается; а потом, когда сердце опять расширяется и гонит свою рану вниз, находящаяся снаружи часть штопора совершает движение, противоположное по направленности движению его внутренней части, которая движется вместе с сердцем; и все это повторяется много раз, так что когда жизнь свиньи заканчивается, внешняя часть штопора замирает посередине ‑ между двумя крайними точками, отмечающими последние противонаправленные движения сердца, когда оно еще жило. Когда же сердце полностью остывает, оно еще чуть‑чуть стягивается и сокращается соответственно пространству, которое прежде в нем занимало тепло, ‑ потому что теплота, входя в тело или выходя из него, всегда это тело увеличивает или уменьшает; и такое я наблюдал много раз, и следил за такими замерами, и такой инструмент оставался в сердце, пока животному не вспарывали брюхо».

 

Сон

 

Когда эти наблюдения Леонардо через глаза проникли в меня с бессмысленной целью ‑ подвергнуть пытке, только чтобы измерить мою отстраненность ото всего, что связано с культом и магией, чтобы потрясти меня настолько глубоко, насколько я вообще способен испытать потрясение, ‑ мною овладело состояние бессилия и усталости. Я нетвердо держался на ногах, потерял представление о почве и о нагрузках, ради правильного распределения которых как раз и возводятся стены и своды, колонны и плоскость пола, расположенная вровень с землей. Голова моя перестала снабжаться кровью, которая теперь вся, как казалось, изливалась в желудок. Глаза через слипшиеся ресницы различали только свечение. Руки вели меня , ощупывая предметы. Это они помогли найти просторное кресло. Я в него рухнул, безвольным сделалось тело, а жесты терялись в вялости мышц, притворявшихся, будто они уже почти разложились. И к новому бытию их вернул только приснившийся мне сон.

Я видел во сне, будто мне присвоили имя. То было имя чужака. Но имя чужака стало моим именем, и имя это бодрствовало между кирпичными стенами Вавилона, вокруг Этеменанки: оттиснутое на кирпичах клинописными знаками. Я теперь носил гордое имя великого Гильгамеша. У меня не было никаких заслуг, достойных такого имени: я не возводил стены гордого Урука, не изобрел способ покрывать рельефными изображениями кирпичные поверхности... Я получил это имя только ради боли , которую претерпел Гильгамеш, ради величайшей боли, какую когда‑либо претерпевал человек, ради глубочайших страданий, с тех пор не превзойденных; я получил это имя ради друга Гильгамеша ‑ Энкиду. Ради Энкиду, который пришел от богов и никогда не обрабатывал землю; который жил на полях со зверьми, а потом, потеряв невинность из‑за женщины, стал моим другом: другом, которого я любил, ради которого оскорбил саму богиню любви, тем Энкиду, без которого не бывает ни горя, ни радости... Энкиду же шагал рядом со мной, и я знал его. Я называл его по имени, и он откликался. И он присутствовал в моей памяти каждодневно, и я знал прошлое, и разные моменты времени соединялись друг с другом, как жемчужины в ожерелье. И вот, когда мы шагали рядом, начало смеркаться. И сказал мой друг, которого я знал и любил, благодаря которому только и возникали горе и радость:

‑ Смеркается, мой Гильгамеш. Мы устали, нам нужно поспать.

Он тотчас лег и превратился в древесный ствол, стал шершавой древесиной, лишенной листьев. И я испугался так, что сердце мое расширилось, а дыхание застряло в горле. Но спасительная усталость принудила меня упасть на землю и заснуть рядом с этим стволом. Когда же наутро солнце поднялось над горизонтом, я привстал и обратился к древесному стволу:

‑ Энкиду, друг мой, солнце уже взошло над песками; Энкиду, друг мой, пора тебе подниматься.

Ствол тотчас застонал, задрожал. И ‑ преобразился. На земле теперь лежал Энкиду, мой друг, протирая себе глаза... Так оно и продолжалось, год за годом. И каждое утро и каждый вечер сердце мое коченело от страха, имени для которого я не знал. И каждый вечер и каждое утро я видел превращение . Радость моя была велика, и страх был велик. Но однажды страх превзошел все радости, вместе взятые. Однажды, когда я проснулся на песке, древесного ствола рядом со мной не было. Дерева не было, и не было Энкиду, моего друга: мой друг Энкиду исчез. Я вскочил и стал звать его через всю пустыню:

‑ Энкиду, Энкиду, мой друг, мой Единственный, Энкиду, Энкиду, которого я люблю, который возвел над моим телом свод мýки, Энкиду; ты, что прекраснее, чем прекрасный Урук, нежнее дочери Ану ‑ Иштар, богини совокупления; ты, бросивший ей в лицо корень небесного быка, ‑ Энкиду, мой друг, я не нахожу тебя!

Но ответа не было. Я плакал и звал, я звал и падал без сил, я пробежал всю пустыню до границы владений Солнца. Только ближе к вечеру я нашел тот кусок дерева, ближе к вечеру нашел деревяшку, прятавшую в себе Единственного. И я закричал:

‑ Энкиду, Энкиду!

Но превращения не произошло. Я крикнул снова:

‑ Энкиду, Энкиду!

Но превращения не произошло. Я крикнул еще раз:

‑ Энкиду, Энкиду!

И упал, обняв кусок дерева, но превращения не произошло. Энкиду был мертв. Я тогда стал рвать на себе волосы, сыпать в глаза песок. И кулаками ударял себя по зубам, и выбил их все, и деснами стиснул язык, чтобы издать крик, какого не было никогда, и позвал так громко, как только мог:

‑ Энкиду, Энкиду!

Тут я услышал, как древесный ствол захрипел. Он хрипел и стонал, он дрожал; но превращения не происходило. Ни единого слова, ни знака, только хрип... Тут я заплакал сильнее, чем прежде:

‑ Он жив, он жив, но я его не узнаю. Он говорит, но я его не понимаю. С ним происходит превращение ‑ но я не знаю, где, и не знаю, какое обличье он примет. Стерлась моя память. Я не знаю, приближаюсь ли к нему, или уже его потерял. Энкиду, Энкиду потерян для меня, Энкиду возвел надо мной свод мýки, Энкиду мертв.

Однако кульминация боли запечатлена на глиняных табличках. Там значится:

«Как не впасть моим щекам, голове не поникнуть,

Не быть сердцу печальным, лицу не увянуть,

Тоске в утробу мою не проникнуть,

Идущему дальним путем мне не быть подобным,

Жаре и стуже не спалить чело мне,

Не искать мне марева, не бежать по степи?

Младший мой брат, гонитель онагров горных, пантер пустыни,

Энкиду, младший мой брат, гонитель онагров горных, пантер пустыни,

С кем мы всё побеждали, поднимались в горы,

Схвативши вместе, быка убили,

Погубили Хумбабу, что жил в лесу кедрóвом,

На перевалах горных львов убивали,

Друг мой, которого так любил я,

С которым мы все труды делили,

Энкиду, друг мой, которого так любил я,

С которым мы все труды делили, ‑

Его постигла судьба человека!

Дни и ночи над ним я плакал,

Не предавая его могиле, ‑

Не встанет ли друг мой в ответ на мой голос?

Шесть дней миновало, семь ночей миновало,

Пока в его нос не проникли черви.

Устрашился я смерти, не найти мне жизни.

Словно разбойник, брожу в пустыне:

Мысль о герое не дает мне покоя ‑

Дальней дорогой бегу в пустыне;

Мысль об Энкиду, герое, не дает мне покоя ‑Дальним путем скитаюсь в пустыне!

Как же смолчу я, как успокоюсь?

Друг мой любимый стал землею,

Энкиду, друг мой любимый, стал землею!

Так же, как он, и я не лягу ль,

Чтоб не встать во веки веков?»

Я кричал, а кто бы не кричал при такой боли? Я проснулся и помнил свой сон. Я помнил эти слова и плакал. Но воплощения Энкиду больше не было в моей памяти. Того, кого я любил, больше не было в моей памяти ‑ того, кого я покинул, от кого ушел, с кем случилось превращение, кто вместе со своей жизнью пребывал теперь далеко от меня, кто взял себе чужое имя, чужое имя из чужого языка. Энкиду, Энкиду ‑ произнося это имя, губы мои кривились для горчайшего плача. Перед деревянным стулом опустился я на колени и молил:

‑ Будь ты им, будь ты им!

Но это дерево не хрипело. И мне пришлось вкусить горчайшую горечь моей покинутости, горчайшую горечь моей невольной неверности, горчайшую горечь этого места и разлуки с любимым. Лицо мое избороздил морщинами страх.

 

Первая прогулка

 

Дом и его обитатели, казалось, забыли, что я приехал только вчера. Они встроили меня в свой распорядок. Считались с моей безалаберностью; и воздерживались от каких‑либо наставлений. Я опоздал к трапезе и сидел за столом один. Я потом беспрепятственно покинул столовую залу, никто со мной не заговорил. В коридорах мне тоже никто не встретился. Все живые будто вымерли или спали. Меня, собственно, это не касается, подумал я. Но облегчения не почувствовал. Апатия и страх все еще уравновешивали друг друга. Рано или поздно я бы взорвался от такой неопределенности. Невыносимое состояние: я созревал для смерти, опьянения и сна, для безумия как следствия краха. Я решил поскорее отсюда выбраться. Вниз по лестнице... Обрамленный колоннами двор, еще один... Колонны невесомой тяжести, таинственная тьма. Мне все это было знакомо. Ворота, и они мне знакомы; глубокий арочный проход ‑как бы из моей крови. Камни ударялись об меня. Они знали мой язык. Серо‑белый гранит, черный базальт... Мои ноги ускорили шаг в мучительной попытке спастись.

Наконец ‑ открытое пространство, каменистая почва, слегка выпуклые глыбы гранита. Между ними ‑ мох, бурый и зеленый, скудная тундровая растительность. Скользящая под уклон вода, в одном месте ‑ вокруг острова ‑ образующая кольцо. А по ту сторону ‑ опять гранитные глыбы, буро‑зеленые пятна, редкие кусты. Небо без солнца, без облаков. Воздух холодный и безжизненный. Дорога по широкой дуге спускается вниз. Округлые бледные гранитные вершины слева и справа, в их трещинах ‑ молочно‑белый кварц, похожий на снег глетчеров. Бесплодная земля, однообразный ландшафт, кустарник, растущий тысячелетиями. Зелень ‑ какая‑то сверхзеленая, будто сквозь нее просвечивает дополнительный красный цвет; все листья ‑ жесткие и окоченевшие на ветру. Короче, земля, какой ее создал Бог, который пребывает в камне, нерас‑щепленном; который оставил всем плотским созданиям тление, чтобы самому затаиться среди сухой пустоши, над бледными полями руин. Я мог бы упасть на колени, плакать и молиться, целовать землю ради укрытого в Боге Духа: не поддающегося расшифровке, бесплодно‑знающего, терпеливого, определяющего судьбу; который всё предопределил заранее ‑ и потом всё предопределенно‑выстроенное вновь разломал, чтобы оставить человеку свободу выбора... Но ноги сами повлекли меня вниз, к берегу.

Последний каменный каскад, образуя внизу закругленную линию, изливался в море. Сверху лежал обломок скалы, готовый к падению. Мои руки сдвинули его. Сперва с грохотом, потом ‑ подрагивая и ускоряясь, он покатился вниз, подпрыгнул, притормозил, подпрыгнул еще раз, оторвался от земли и упал, разбрызгивая пену, в воду. Еще долго из прозрачной сине‑зеленой глуби всплывали пузыри. Потом со всех сторон стали собираться, привлеченные падением камня, толстые рыбы ‑ треска: чтобы разузнать, нельзя ли здесь чем поживиться. Среди них затесалось и несколько форелей. Рыбы пересекли колеблющийся участок воды. Потом сделали поворот и еще один, обогнув это место по широкой дуге. А потом исчезли, как исчезли и круги на воде.

Тогда я заметил по ту сторону пролива второй остров ‑ голый, как и этот, ‑ увенчанный стенами, башнями, куполами... Город. Туда вел мост со многими арками и мощными опорами. Я хотел посчитать пролеты; но я заранее знал число: тридцать пять! Я все же посчитал. Так и есть. Я направился к мосту. Он казался построенным из белого алебастра. Но то был светлый, богатый кварцем, сравнительно недавно добытый, еще не подвергшийся выветриванию гранит. Город ‑ тоже почти белый, зеленовато‑белый . Как вечернее небо в северных странах. По широкому мосту могли бы проехать рядом десять экипажей. Но я не увидел на нем ни единого человека, ни следа какого‑нибудь транспортного средства. Я пошел по этому прямому пути. С обеих сторон ‑ стены. А подо мной, как я знал, ‑ своды тридцати пяти арок, опоры, похожие на корпуса гигантских кораблей, и море. Я шел путем дальнего сновидения. Я шел по гигантской дороге безмерного желания. Я шел путем моих грез, в город моих грез, я шагал целый час, прежде чем добрался туда. Улицы и площади. Вот он, город. Улицы пусты, и пусты белые дома. Почти ни звука кругом. Почти ни звука. Разве здесь нет детей, нет занятых работой взрослых? Есть, есть конечно, просто они научились тишине у квадров, у этих громадных циклопических камней. Я ничего не хотел здесь найти ‑ и, тем не менее, нашел всё . Я ничего не хотел знать ‑ и, тем не менее, узнал всё . Передо мной строение ‑ без окон, как мне показалось, а стены размечены глубокими бороздами каменной кладки и треугольными прорезями. Все масштабы бесконечно увеличены. Сверху жесткие купола ‑ как горы. А между куполами ‑ каменные террасы, ступенчато восходящие к небу. Зеленовато‑белое и серое. Сбоку в стене ‑ маленькие ворота. За ними двор, мощенный белыми каменными плитами. Медленно и задумчиво страж храма мерил шагами обнесенное стенами пространство, которое на заднем плане темно и неопределенно заканчивалось глубокой аркой. Страж поприветствовал меня. Почтительно склонившись в поклоне. Дорогу показывать не стал, но и не помешал мне пройти.

Я почувствовал, что мои ноги стремятся вверх по ступеням, что двор за моей спиной замкнулся, а передо мной раскрылась, встречая меня теплом, полутьма круглого помещения. Сверху, через отверстие в неглубоком куполе, проникал скудный свет. Но стены этого помещения проникали в сознание , проталкивали свои квадры к самому сердцу ‑ чтобы поспешить навстречу куполу, приковать его к земле. Сердце мое трепетало от восторга. Я трогал руками стены, которые хотели обнять меня, как возлюбленного. Я ходил по этому кругу, забыв обо всем. Место покоя, которое больше не даст тебе заблудиться в мирской суете... Из этого состояния блаженной стесненности меня вырвала только вторая дверь, расположенная напротив входа. Как часто меня порабощали незнакомые помещения! Но я и на этот раз поддался своей судьбе, поднял бронзовый затвор. Вниз вел проход, тесный и пестрый и светлый. Пестрые камни складывались в мозаичный свод. А внизу оказалось просторно и светло. Круглые колонны перекрыты каменными потолочными балками. Ниши над самым полом, в них ‑ закутанные черные тела. Тела из черного блестящего гранита или базальта. Обнаженные тела, высеченные из черной скальной породы. Безжизненные и полные жизни, немые и все же красноречивые, неприступные, но подобные музыке. Я осмотрел одного, другого, третьего ‑ и заплакал, как отверженный, который познал все наслаждения и потом всё потерял из‑за одного греха. Может ли быть такое печальное наслаждение, какое я испытал, такое кровоточащее блаженство, такое обморочное бессилие перед совершенным ? О, я прекрасно понимал, что одно из этих черных тел ‑ Энкиду. Одно или другое. Но я его не распознал.

О, Энкиду! Почему я забыл, куда поместил твой образ? О Энкиду, почему я забыл собственное творение? Разве это не мое творение? Разве это место великого сладостно‑кровавого спасения ‑ не мое творение, разве это творение другого? Почему же тогда я не бегу от творения другого человека, от его возлюбленного? Почему столь безоглядно ему предаюсь? Ты, Энкиду, ‑ среди этих черных тел. Только я не узнаю тебя... И я наклонился и коснулся губами стопы Одного, и спины Другого, и пупка Третьего, и руки Четвертого... Как это вышло и как сумел я дотянуться до них? Утешенный, зашагал я дальше. Я знал, что поцеловал и его , его тоже: того, кого любил, и от кого давно ушел, и чья плоть росла с тех пор без моего участия, без моего знания о ней.


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 165; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!