Окраинная улица с высокими деревьями. 10 страница



‑ Вот как... ‑ протянул Герхард. ‑ А я думал, Кантор должен играть, когда бы его ни попросили...

Похоже, Актер всерьез рассердился. Он расхаживал по зале, натыкался на стулья и другие предметы, иногда останавливался перед кем‑то, пристально взглядывал ему в лицо... и шел дальше.

Я заметил еще, что львица следит глазами за каждым его движением.

Я не мог понять, почему этот вечер получился таким: почему никто из присутствующих не произносит ни слова, почему каждый обращается со своими конечностями так беспомощно ‑ словно кукла, висящая на проволочках.

В другие моменты я задумывался о том, кто же хозяин замка и не придется ли мне еще нынешним вечером ехать куда‑то дальше; но всё сводилось к ощущению, что я ‑ беспомощная марионетка. Или: что мы играем на сцене, и кто‑то забыл свою реплику, а другие ее тоже не знают... И теперь никакое дальнейшее действие невозможно ‑ потому что никто не знает, чья очередь говорить.

‑ Вы, значит, не можете играть? ‑ спросил Актер снова.

‑ Нет.

‑ Тогда я поищу другого исполнителя.

Сказав это, он действительно вышел. Львица встала.

Мы тоже вскоре оказались в коридоре, и Скульптор привел нас в другое темное помещение. Я стоял рядом с опечаленным Кантором, когда кто‑то начал зажигать свечи. Я спросил у Кантора, что здесь вообще происходит.

‑ Ах, ‑ сказал он, ‑ от меня потребовали, чтобы я сыграл десятую прелюдию и десятую фугу из «Хорошо темперированного клавира» Баха. Но руки способны на такое не во всякое время.

Я еще немного поговорил с ним, среди прочего и о том, что я здесь чужой ‑ чужой настолько, что все происходящее представляется мне результатом воздействия некоего рока. Он взглянул на меня:

‑ Но ведь вы и раньше бывали на острове Инграбания, да и этот замок построен по вашим чертежам...

Я почувствовал, как от страха волосы у меня на голове встают дыбом. Теперь я больше не сомневался: меня с кем‑то спутали.

Я спросил, напрягшимся голосом, кому принадлежит замок. Он сказал ‑ человеку, который ехал со мной в экипаже.

Я твердо решил еще до конца вечера разъяснить случившееся недоразумение.

Тут вошел Герхард; на руках он нес мальчика, которого недавно поцеловал за столом. Мальчик был в длинной ночной рубашке, из‑под нее свисали босые ступни, бледные и усталые. Актер поставил мальчика на ковер, подвел к роялю, раскрыл ноты, которые кто‑то уже приготовил, а сам потом лег под инструмент ‑ так, чтобы мог целовать стопы играющего. Мы же расселись в зале: кто‑то на подоконниках, другие ‑ на высоких стульях, стоявших повсюду. Когда мальчик заиграл, я увидел, что львица вышла из темного дальнего угла и улеглась рядом с Герхардом.

Потом остались лишь звуки.

Не помню, как началась прелюдия. Были глаза львицы, пронизывающие тьму; еще был ритм, этот: мы все его знали, ибо он был делом нашей юности, неизменным, которому предстояло свершиться... Этот ритм, вырванный у звезд и сохраненный... Он, словно страх перед привидениями, рождался из звуков... Мальчик играл, зная, что никакой другой мелодии больше не будет... Таким должно быть Возвещение Страшного суда, ибо это было возвещением всех великих вещей. Но в том месте, где ритм ‑ обнаженный и немилосердный ‑ отрывается от всего прочего; там, где адажио становится еще настойчивее и упорнее, и где Бетховен переставал что‑либо понимать, судя по тому, что играл престо ... В том месте голова перекатилась на стопы мальчика и зубы впились в их плоть... А звуки скользили дальше, ведь ритм должен быть, должен, пусть даже рухнет весь мир...

Дрожали ли у мальчика руки, когда он заиграл фугу? Нет, нет, ибо она была сильнее всего, эта фуга, уже и в звуках‑то почти не нуждавшаяся; это суждение обо всех, кто не верует в Бога... Кто мог бы вынести ее?! Разве у всех не прихлынула кровь к глазам? Кто мог бы еще молиться, кто мог бы любить, чья любовь пересилила бы такое? Я перерыл внутри себя всё в поисках любви... И не нашел ничего, ничего! Это суждение, значит, касалось и меня!

Человек, лежавший под роялем, поднялся... Мальчик был бледен... Человек просунул голову под рубаху мальчика, опустившись перед ним на колени. Что он делает?!

Между тем, я претерпевал ужасные муки, ибо не нашел в себе любви. Во мне что‑то кричало, взывая о помощи, кричало... Боже, Ьоже, я бы тоже стерпел укусы того человека...

Потом фуга закончилась.

Человек отстранился от мальчика, который медленно, тяжело поднялся и направился к двери. Его рубаха была пропитана темной кровью, стекавшей на ноги, ‑ теплой и красной... Львица подошла и стала слизывать кровь с пола.

По прошествии долгого времени Актер, все еще лежавший на полу, сказал:

‑ Я хотел бы быть хищным зверем, ибо внутренности мальчика несравненно вкусны; даже вкус кожи, покрывающей его тело, затмевает Бога...

Я чувствовал себя так, будто сейчас тоже должен раздеться, оставив одну рубаху, сесть к роялю и начать играть.

Но я не мог сделать это так же естественно, как мальчик. Я вспомнил один пасмурный вечер, когда, совершив побег из дома, очутился в Штральзунде. Было последнее воскресенье перед Страстной пятницей. Я, мучимый страхом, из одной церкви угодил в другую. Сперва я через боковой вход вломился в Мариенкирхе, чтобы посмотреть ее нефы; потом, во второй церкви, присутствовал на богослужении. Под конец я через открытые двери вошел в Николаикирхе.

Вверху на хорах кто‑то играл на виолончели, а кантор аккомпанировал. Это была ария Баха.

 

В проходе две женщины болтали, и кантор через некоторое время спросил у них, правильно ли подобран регистр органного сопровождения. Они ответили: «Да». Я же сказал: «Нет».

Я потом сам вскарабкался на хоры, и те двое заиграли снова. Мне в тот момент казалось, что я могу сыграть что угодно, и я попросил у старого кантора разрешения сесть за клавиатурный стол. Он мне позволил. Но как только я выбрал регистр, сила моя улетучилась ‑ вся; я пытался вспомнить мелодию, но она в моей голове полностью стерлась. Растерявшись, я нечаянно потянул не за тот рычажок, и воздух из труб вышел; я этого не заметил, ударил по клавишам ‑ никакого звука.

Тут я услышал за спиной звонкий смех, это смеялась девушка в пурпурно‑красном платье. Смеялась надо мной... Мне стало бесконечно стыдно, и я бросился вниз по винтовой лестнице... С тех пор я никогда больше не отваживался играть... Да наверняка уже бы и не сумел.

Хозяин замка подошел ко мне... Глаза мои не были устремлены на него, а смотрели дальше, поверх его головы; но он все‑таки подошел. Я очень смутился и хотел сказать, что меня с кем‑то перепутали; но страх внутри меня не допустил этого... Страх, кажется, постепенно проникал и в хозяина замка ‑ мой страх, то ощущение неуверенности, что витало в воздухе.

Я опомнился: осознал, что два моих глаза смотрят на разные вещи... Но к тому моменту, когда я полностью сосредоточился, хозяин замка уже прошел мимо и спрашивал Кантора, не хочет ли тот сыграть еще что‑нибудь. Тот, всплеснув руками, ответил:

‑ Кто ж захочет играть после этого мальчугана, да еще в тот же вечер...

Герхард, по‑прежнему лежа на полу, стал рассуждать о том, почему все великие и удивительные личности время от времени проявляли жестокость. Ссылался он в основном на Марло и Рембрандта. Он говорил:

‑ Пылкий Марло, у которого кровь бурлила в жилах, когда он описывал тайное бракосочетание Геро и Леандра, и который потом не смог изобразить их смерть, потому что счел это безответственным ‑ позволить двум любящим умереть в разлуке, а не в объятиях друг у друга... Так вот: у него, конечно, не было доводов, показывающих, что предание в данном пункте не правдиво... Но он боялся сделать предание еще более правдоподобным, если ему удастся изобразить эту не достойную Бога ситуацию... Однако по сути он уже давно обращался с собственной душой еще ужаснее... Он мог быть отвратительным, потому что не желал замалчивать правду. Он писал свои кровавые пьесы, где буйствуют насилие и несправедливость, где трупы подвергаются расчленению и осквернению, ‑ сам же не говорил ни единого слова наперекор .

Такое слово‑наперекор было бы доказательством собственной его силы... И того, что он уже миновал бездну ужаса... Он должен был пройти сквозь нее. Он потом наверняка мучил животных, расчленял их живьем, чтобы узнать, способен ли вообще человек на такое, вмешается ли Бог ‑ но Бог не вмешался, не вмешивался . Кристофер давно знал и о вскрытиях трупов ‑ он должен был напиваться, потому как не мог ничего поделать с тем, что короли обладают властью осуществлять насилие, что они убивают людей, и расчленяют их, и бросают в тюрьмы.

Знание этой ужасной правды было в нем настолько всеобъемлющим, что Марло дал свою трактовку предания о докторе Фаусте и сделал Бога судьей ‑ или, скорее, равнодушным флегматиком.

В периоды наибольших душевных терзаний Марло, может быть, пробовал молиться; но все чувства под его черепной коробкой засыхали из‑за страха, что он молится недостаточно истово... В такие моменты он похотливо бросался на девок. Часто даже полдюжины шлюх не хватало, чтобы его остудить, отрезвить... Тогда, вероятно, в нем просыпалась тоска по любви; но для этого давно было слишком поздно. Правдивость его писаний почуяли уже сами короли...

Актер холодно продолжал:

‑ Его и мои опасения подтвердились... Кто‑то из власть имущих приказал убить Марло... Что‑то похожее происходило и с Рембрандтом. Он запечатлел на своих полотнах истлевшие препарированные трупы, с раздувшимся от гниения животом или с распиленным черепом и выпотрошенным телом. Такое существовало ‑ существовали люди, делавшие такое. Против этого нечего было возразить, даже если у тебя разрывалось сердце или лопались вены, ‑ возразить было нечего, а присутствующие на подобных действах в результате становились подлецами. Нужно было написать распятого Спасителя и разбойников рядом с ним. Мука существует, существует... Если нас заставят хоть раз увидеть правду, какие рожи мы скорчим, вспомнив о всех известных нам муках мира: о войнах, не перестающих бушевать по всей земле, в которых люди гибнут тысячами и получают все увечья, какие только можно измыслить... Почему же мы не превратим каждую часть собственного тела в напоминание о такой муке, почему продолжаем делать вид, будто ничего такого не знаем?! Или, может, мы сами готовы стать устроителями резни ‑лишь бы благополучно пережить трудные времена...

Моя голова повернулась к Францу. Он сидел и сжимал обеими руками виски ‑ я подумал, он хочет сломать свой череп...

‑ Все в мире преходяще, ‑ сказал он вдруг. ‑ Я чувствую, что в мочевом пузыре у меня скопилась моча, и потребность освободиться от нее затмевает сейчас все другие чувства.

Мне вспомнилось мое ужасное переживание в подземном склепе.

Он продолжал:

‑ Может, и есть люди, которые полагают, будто станут героями, если позволят своему мочевому пузырю лопнуть, а кишкам ‑ взорваться от переизбытка кала, лишь бы не быть рабами сих низменных потребностей. Но это геройство фальшивое. Они готовы терпеть физическую боль, зато душу себе не ранят. Я же лучше справлю сперва телесную нужду, а уж после вернусь к душевным мукам...

И еще он сказал:

‑ Бывают опьяненные художники, которые в угоду особому сладострастию рисуют ужасные вещи, но сами не понимают их смысла; тогда как другие ‑ успевшие отрезветь ‑ об такие вещи в кровь рвут свои души.

С этими словами он вышел.

‑ Да, ‑ добавил Актер. ‑ Марло говорил о человеческой муке, вернувшись от шлюх, а Рембрандт ‑ когда, покинув постель служанки, писал Распятого... Или ‑ забитого быка... Рубенс же всегда был похотливым и грязным...

Темя иссякла. Насколько помню, мы больше ничем себя не обременяли.

Франц вскоре вернулся. Вместе с ним пришло осознание того, что уже ночь, ‑ и все вспомнили об определенных неизменных вещах.

А дальше были: обмен пожеланиями доброй ночи, отступление в привычное , рассредоточение человеческой группы, ощущение дежавю , покашливание в тишине, завершение некоего временного отрезка, его превращение в прошлое . ‑ ‑ Почему же все мы не улеглись прямо в этом зале? ‑ ‑ Я увидел: в Актера что‑то проскользнуло ‑ как проникает в человека крик, раздавшийся снаружи, или как рукопожатие заканчивается сжатием сердца... Или как падающие с деревьев листья увлекают тебя за собой, все дальше, все дальше... Или как те глаза позади собственных глаз, которые ты выкалываешь себе, чтобы не ослепнуть.

Тогда я дернул его за рукав и сказал, что хочу пойти с ним, хочу спать рядом с ним, чтобы он не чувствовал себя одиноким, ‑ я ведь лишь по ошибке стал гостем в этом доме. И потом я обернулся к хозяину замка, рассказал ему о недоразумении, случившемся из‑за моего невезения и какой‑то путаницы. Хозяин замка закрыл лицо руками и простонал:

‑ Не повторяйте это снова и снова. Мне трудно такое вынести... Кем бы вы ни были ‑ понимаете? ‑ кем бы ни были, вы должны здесь остаться...

Я возразил, что нынешней ночью не расстанусь вон с тем человеком. Он ответил: никто от меня этого и не требует, тот человек ведь тоже остается на Угрино. ‑ ‑

Мы поднялись по винтовой лестнице, примыкавшей к библиотеке: я шел впереди, Актер следовал за мной. Наверху должна быть моя спальня. Дверь оттуда ведет к покоям мальчиков и девочек, над чьими сновидениями я могу бодрствовать... В камине еще тлела зола от торфяного брикета. Я машинально отдернул полог, отделявший спальный отсек. И заглянул внутрь. Там стояла большая кровать с резными человеческими головами; но головы эти больше напоминали черепа... Я подумал о своей голове. Ее поставили передо мной, и чья‑то могучая рука пальцами впилась в щеки, между челюстными костями. Потом пальцы начали медленно раздвигаться, и шейные сухожилия, устрашающе узнаваемые, обозначились под кожным покровом. Пальцы все больше растягивали плоть по обеим сторонам рта, пока и здесь не проступили сухожилия, прикрепленные к костям. ‑ ‑

Тут Актер обхватил меня за шею и крикнул:

‑ Я люблю тебя, люблю!

Но над его жарким дыханием было изображение моей головы. Я знал: нынешней ночью я, может, и буду любить его ‑ а завтра уже нет... Я подумал о другой возлюбленной, которую забыл... Но она послала свою руку через весь этот мир ко мне, чтобы рука коснулась моего тела ‑ и тело стало холодным, как лед.

Я опомнился и увидел, что держу в руке подсвечник с горящими свечами.

Актер на шаг отступил от меня и сказал:

‑ Бывают мгновения, когда человек видит других людей насквозь: распознает их кровеносные сосуды и кишечные петли. Такое уже никогда не забудется, никогда... А иначе как бы могло быть, что кто‑то, глядя на человеческие лица, видит вместо них черепа... Губы не скрывают от него вклинившихся в челюсти зубов, а глазные яблоки ‑ провалов глазниц. Для такого человека может наступить время, когда он почувствует потребность вспарывать чужую плоть, чтобы узнать, в самом ли деле все обстоит так, как ему виделось... И если он видел правильно... тогда может наступить время, когда он начнет расчленять великолепные человеческие тела, желая понять, что же представляет собой красота в человеке. ‑ ‑

Он смотрел на мою ладонь, и я чувствовал, что нет никакой возможности скрыть от него ее истинный вид. По счастью, я вспомнил, что и сам сегодня смотрел на свою ладонь, просвеченную огнем камина, и что она показалась мне красивой.

Он между тем продолжал:

‑ Леонардо да Винчи делал то и другое: он разрезал, распиливал и уродливое, и благородное... Но его прозрения были чем‑то настолько новым, что он не находил для них слов... Не знаю, что при этом случалось с его душой...

Я почувствовал, что он снова впал в беспокойство и ищет внутри себя какие‑то опоры; но их там нет. Я хотел что‑то ему ответить; однако подавил в себе такое желание. И сказал только, что нам надо бы раздеться.

Он сказал «Да» и начал снимать с себя одежду. Я же тем временем подкладывал в огонь торфяные брикеты.

Мне предстояло спать в одной постели с другим человеком... Я думал об этом, думал. ‑ ‑

‑ Супруги совершают серьезный взаимный обман, если в первую брачную ночь гасят свет, ‑ снова заговорил Актер. ‑ Ибо если бы в такой момент они увидали друг друга обнаженными, то могли бы друг в друга заглянуть и разглядеть кал в кишках и целостный образ их сладострастия ‑ а им следовало бы все это узнать, как раз в это время, чтобы научиться любить друг друга, испытывать друг к другу настоящее чувство. Но они предпочитают обман; и к тому времени, как они умрут и будут лежать в могиле, где света нет, они не научатся, как проникать в тела друг друга, чтобы обнаружить там то, чего ждешь... Рядом с каждым из них можно было бы положить другого, а они этого и не поняли бы...

Он медленно стянул со своего тела рубашку.

‑ Дай руку и пощупай меня, ‑ сказал.

Я услышал кровь во мне и порывы ураганного ветра снаружи; перед ним же опустился на колени и попросил:

‑ Только не руку, не руку ‑ ‑

Я теперь понял, что такое супружеская измена: когда два разных человека знают о ком‑то третьем всё...

Он надел ночную сорочку и забрался в постель... Я должен был теперь лечь с ним рядом. Я потушил все огни.

Он уцепился за меня и непрерывно всхлипывал. Потом снова начал рассказывать об Иисусе и Его смерти... Как они забили Ему в ладони гвозди, как острия соскользнули с костей и порвали кровеносные сосуды. ‑ ‑

Ждал ли он, что я возражу? Я силился держать глаза широко открытыми, смотрел в потолок... И видел лишь темноту, темноту, но из‑за ударов пульса перед глазами роились крошечные звездочки. Все свое сознание я тратил на то, чтобы пробудить в себе хоть слабое чувство жизни. Но ничего не мог поделать ‑ все чувства растворялись в осознании присутствия некоего бесконечного пространства. Даже ощущение, что в мою грудь вкогтились две чужие руки, давно угасло.

В какой‑то момент мне удалось приподняться и сесть в кровати. Я увидел два окна и жар тлеющего торфа. Когда я снова рухнул навзничь и закрыл глаза, на меня снизошло что‑то наподобие лишенного желаний покоя... Лишенного желаний покоя ...

Рядом же со мной человек снова начал выговаривать свою муку... Возможно ли? Рядом со мной! Он был занят совсем другим. Он говорил мне:

‑ О, как ужасен мир! Есть только одно удовольствие ‑ состоящее в том, что нечто выходит из чего‑то другого... Разве не отвратительно, что мы лишились бы всех удовольствий, если бы не могли выпускать какие‑то субстанции из себя, если бы не было возможностей испражнения и мочеиспускания и семяизвержения и родов и кормления грудью? Мне это только что пришло в голову, и я сразу же нашел подтверждения такой мысли. Я припоминаю, что в детстве не знал большего удовольствия, чем когда другой мальчик выдавливал мне гнойник... И еще помню блаженные ощущения, возникавшие, когда я справлял нужду. Из этого также следует, как я понимаю, что мы, мужчины, обмануты по сравнению с женщинами: те могут рожать из себя детей и выкармливать их своим молоком.

Я принялся ‑ медленно и пространно ‑ что‑то ему возражать. Упомянул о тех радостях, которые проникают в нас через глаза и уши, и о том наслаждении, которое получают женщины в первую брачную ночь, когда именно принимают в себя семя мужчины. ‑ ‑


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 181; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!