Окраинная улица с высокими деревьями. 7 страница



‑ Ну как же! ‑ крикнул я в бешенстве. ‑ Человек упал со строительных лесов и раскроил себе череп! И такое случилось на моей стройке! Да будь оно все проклято, трижды проклято!

‑ Но этот человек избивал своих детей!

‑ Что?! Детей?! Нет, у него не было детей. Я его никогда не видел, но все это ложь, в этом мире есть только ложь! Я не тот, кто вам нужен, я ничего не знаю, я никого не люблю, повсюду ‑ одна только ложь. Кроме того, я умер.

Юнга заплакал. Это меня тронуло, как если бы кто‑то начал играть на арфе и повторял вновь и вновь всё то же: «Был когда‑то мил‑друг у меня ‑ но он стал другом другого». Я очень отчетливо вспомнил эту мелодию. Я определенно однажды уже слышал ее и тогда тоже плакал... тогда, тогда‑‑!

Когда? Я положил руку на голову юнге и сказал:

‑ Видишь, я в самом деле совсем ничего не помню...

Он спросил:

‑ Даже того, как взяли меня на руки и поцеловали в губы?! Отец тогда избил меня. Я был в такой ярости ‑ ибо он причинил мне несправедливость, ‑ что понял, почему он должен был сорваться с лесов. Я знал причину; один я... А вы могли бы догадаться; но нам с вами так и не представился случай, чтобы понять друг друга.

‑ Я помню только кровь, ничего больше; кровь и ошметки мозгов!

Я почувствовал, что ухватил краешек воспоминаний; но я не мог больше ничего вытащить , мне и его пришлось выпустить из рук.

Зубы у меня стучали, и чувствовал я себя так, будто с меня заживо сдирают кожу, чтобы использовать ее для какого‑то кожаного изделия. Состояние мое было ужасающим.

Юнге я сказал, что должен лечь спать, и пошел прочь. Он последовал за мной и, когда мы уже были в коридоре, тронул за плечо и попросил:

‑ Не сердитесь.

Я сказал ему, что погорячился ненамеренно и что топиться из‑за этого не собираюсь...

Мы добрались до моей каюты. Я вошел. Юнга ‑ за мной. Я повторил, что собираюсь лечь спать; он ответил, что хочет остаться со мной, чтобы мне не было так одиноко .

Я очень обрадовался, что он это сказал. Он зажег две свечи.

Я сразу почувствовал, что я у себя дома. Я не помнил, чтобы когда‑либо у меня был родной дом; поэтому ничто не мешало мне признать своим домом это очень просторное помещение с дубовыми потолочными балками, с пологом из темно‑коричневой ткани, который отгораживал кровать. Я никогда и не представлял себе иначе жилую комнату. Там был еще письменный стол, на котором лежало несколько книг в пергаментных переплетах.

Они меня не интересовали, но все же я был рад, что кто‑то положил мне в каюту такие вещи. Я, честно говоря, не мог вспомнить ни одной книги из тех, что когда‑то читал. У меня сохранилось от них только общее впечатление: большие, нарисованные тушью ноты; синие и черные буквы.

Я начал медленно раздеваться. И между тем спросил юнгу, как его зовут, а он ответил:

‑ Пауль.

Прежде чем лечь, я подошел к столу и раскрыл одну книгу. На ее титульном листе значилось: «Страсти нашего возлюбленного Господа Иисуса Христа». Имя состояло лишь из заглавных букв, кроваво‑красного цвета, но весь заголовок был перечеркнут, а ниже написан другой:

«История того, кого люди, чтобы доказать свою правоту, прибили к кресту, или затащили на плаху, или, кастрировав и ослепив, бросили в темницу».

Я вздрогнул. Не содержится ли правда в этих жестких словах, а вовсе не в сладеньком печатном заголовке?

Разумеется, книга и внутри оказалась сплошь вымаранной и написанной заново. Я почувствовал головокружение и отложил ее в сторону.

Потом поспешно лег и натянул на голову одеяло. Пауль, кажется, еще раньше сел на стул.

Я сказал ему, что он может уйти, как только я засну; пусть только не гасит свет, потому что я боюсь просыпаться в темноте.

Меня очень мучило, что он сидит рядом. Он хотел сделать мне добро; но он сделал добро напрасно ‑ я ведь, в сущности, не мог воздать ему ответной любовью. Я был неблагодарным, как море, даже еще неблагодарнее. Умение любить подразумевает, среди прочего, и страсть, а я уже не мог пробудить в себе какие бы то ни было страсти. Я почувствовал это снова, с болью. Я думал также о том, что все разговоры о любви бессмысленны. Обрести счастье в любви ‑ и выдерживать ее на протяжении вечности – способны лишь те, кто еще раньше был счастлив; малоимущих же и терзающихся любовь делает еще более малоимущими, истерзанными. Я понял, что такие люди не созданы для любви. Откуда бы они могли черпать силу, чтобы вечно раздаривать себя и свое имущество? Того немногого, что у них есть, хватает лишь на обеспечение себе пропитания.

Мысли о подобных несправедливостях преследовали меня все настойчивее. Бедный человек, если у него сохранилась хоть капля совести, вообще не должен жениться и заводить детей! Его любовь должна распространяться только на шлюх.

Я начал лучше понимать себя и безнадежность своей жизненной ситуации. Я родился несчастным, и никакая любовь не принесет мне успокоения ‑ разве только такая, что сделает меня мучеником. Осознание этого факта наверняка и подтолкнуло меня ‑ когда‑то ‑ к сумасшествию.

Разве не несчастно в конечном счете и море, потому что не может испытывать любовь, а лишь время от времени ‑ бессмысленно и не находя в этом удовлетворения ‑ совершает убийство на почве сладострастия? Разве не так же обстоит дело и с Богом? Может ли Он вообще любить, может ли дарить ответную любовь, которая удовлетворяла бы Его? Нет‑нет, только такую, которая сделает Его страдания еще более мучительными. Потому‑то Он и попирал нас ногами ‑ чтобы нам не пришло в голову излить на Него свою любовь. И чем старше и серьезнее мы становились, тем более жестоко Он с нами обращался.

Ужасно, ужасно: существуют, выходит, счастливые и несчастливые натуры. Люди, по натуре счастливые, обретают рай и здесь, на земле, и в потустороннем мире; а те, что привыкли терзать себя, прокляты навеки, потому что лишены легкости и умения радоваться ‑ и, значит, не способны любить. Нет ничего, что могло бы закрыть этому юнге, сидящему рядом со мной, доступ к вечному небу: ничто, ничто, никакой его поступок, ни сомнение, ни безумие, ни смерть ‑ ничто, ничто; он не опустился бы до уровня проклятых, потому что рожден для большего. Другие же, зачатые под не звездой‑‑‑Все мое тело покрылось холодной испариной. ‑ ‑ Нет способа, чтобы раскрыть во мне веер настоящих стремлений и помочь им осуществиться. Нет для меня никакого пути жизни .

Моя возлюбленная стала нетленной, ибо ее любовь ко мне была безмерна; я же забыл о ней!

Мне хотелось кричать; но рядом не было никого, кто мог бы помочь. Тогда я притворился, будто сплю. Я почувствовал, что Пауль тихо вышел из каюты. И когда он притворил за собой дверь, слезы хлынули у меня из глаз, я от отчаяния вцепился зубами в по‑душку.

Будь рядом со мной хотя бы толстая шлюха, она помогла бы мне отрезветь! Но нет ничего, ничего... Нет для меня возможности спасения... Когда‑то я хотел от жизни чего‑то большого; но то желание разбилось о мою не звезду. Я имел когда‑то любимую женщину; но моя злая тень принудила меня ее утопить. Я когда‑то владел лошадью; но загнал ее до смерти. У меня когда‑то была собака, но я забил ее насмерть, потому что она лизала мою ладонь. А кошку я сжег, потому что кошачья мягкая шкурка оставляла меня неудовлетворенным, когда я гладил ее.

Внезапно мелькнула мысль: не кастрирован ли я? Я ощупал себя: нет . Значит, это упущение нужно исправить. Я соскочил с кровати и стал искать нож; не нашел. Тогда я решил размозжить мошонку каким‑нибудь тяжелым предметом. Я заметил, что в письменном столе имеется выдвижной ящик. Я перевернул стол и хотел зажать член между столом и краем ящика. Но когда я выдвинул ящик и прижался к отверстию промежностью, задвинуть ящик обратно никак не получалось. Я старался изо всех сил, стукнул по ящику кулаком ‑ но когда он наконец, с большим шумом, задвинулся, мое тело осталось целым и невредимым, ибо оказалось вне пределов его досягаемости.

Повторять попытку не захотелось: ведь в том‑то и дело, что мне ничто не удается ‑ не удается даже причинить себе боль...

Я обречен ждать, ждать, хотя ждать мне нечего. Ничего радостного, ничего грустного случиться может, разве что ‑ всякого рода недоразумения; я заперт внутри себя: как человек, которого заперли в темнице.

Навечно, навечно...

Я принуждал себя думать о том, не мог бы ли я ‑ все‑таки ‑кого‑нибудь полюбить. И пришел к выводу, что, приложи я величайшие усилия, я, может, и любил бы кого‑то тысячу лет, но потом к моей любви все равно примешалось бы что‑то тревожное, безнадежно печальное и трагичное...

Итак, я напрасно тщусь предпринять что‑то против моего несчастья. Тем более, что мне дано большое облегчение: все муки я претерпеваю в себе не долее одного дня. Потом они забываются.

И во мне остается пустота, пока не приходит черед новых ужасов.

Далее я прояснил для себя то обстоятельство, что плыву сейчас в открытом море и что любой человек, кроме меня, был бы рад такой возможности узнать новые земли и прочее. Я же отравлен и испорчен своими муками в этом мире.

Я не могу ничему радоваться и не могу вспомнить ничего радостного...

Тут я поднялся на палубу, накинув на себя только рубашку, и встал на носу, чтобы посмотреть, красива ли еще волна; поскольку же она осталась такой, как была, и лишь нашла себе любовника по имени Месяц, одаривающего ее золотом и прочими драгоценностями, я с судна помочился на ее гладкое тело, так что все его линии исказились, уподобившись гримасам. Я издевательски засмеялся и, когда моя водичка закончилась, сплюнул вниз. И еще крикнул:

‑ Баба, баба, я бы хотел проучить тебя, подвергнуть пыткам, чтобы хоть раз внести в этот хаос толику справедливости. Вас, звезды, я бы сошвырнул в море, чтобы на небе хоть ненадолго воцарилось уродство и чтобы нам не всегда лгали о неисчерпаемых тайнах... Но я, увы, не Бог, который стоит перед муравейником, именуемым миром... Я всего лишь‑ ‑ ‑

Как же меня зовут?!

Я бросился в каюту. Неужели я безымянен?! У всего, что ни возьми, есть имя, даже у Господа!‑ ‑ ‑

Мне никто не помог. Пришлось лечь со своей мукой, и сосать ее, как медведь сосет лапу, и, насосавшись, заснуть.

И мне приснилось, что волна перед судном ‑ шлюха, из пор которой постоянно сочится жир; а жир этот ‑ семя мужчин, гнилое, порочное, непризнанное; и никаких детей Бог из него не произведет.

Шлюха же ‑ моя возлюбленная, и она нетленна, ибо в ней постоянно истлевает гнилая кровь многих миллионов мужчин.

Следующий день выдался солнечным, и был он совсем другим. Почему бы и не наступить однажды другому дню?! Дней ведь так много! Я ничего не ждал, не подступал к новому дню ни с какими желаниями, надеждами и предположениями. Потому он ‑ такой, каким был ‑ показался мне самодостаточным .

Итак, светило солнце ‑ теплое, пылкое весеннее солнце, ‑ и мы плыли. Перед носом судна располагалась волна. Днем я разглядел, что было, собственно, две волны. Из‑за этого они в моих глазах что‑то утратили, я больше не принимал их за демоническое развратное существо. Но я воздавал им должное, как паре крыльев переливчатого мотылька.

В некоторые часы день казался скучноватым, если ты отвлекался от созерцания моря. Если бродил по коридорам, вверху и внизу, и тебе не о чем было думать. Ты тогда останавливался перед каким‑нибудь полезным или невзрачным предметом, рассматривал его, пытался определить, из какого материала он сделан; и, если он был подвижным, двигал его на шарнирах; если блестящим ‑ улыбался ему; если равномерно‑гладким ‑ гладил его; такой предмет в принципе всегда приносит удовлетворение, потому что, чтобы судить о нем, не требуется никаких предпосылок. Чтобы получить более увлекательные впечатления, достаточно было заставить себя спуститься в машинное отделение. Там работали несколько человек, перепачканных маслом, ‑ с обнаженной грудью и благодушными, нежными лицами. Их руки были красивыми, глаза и губы ‑ тоже. И хотелось превратиться в женщину, чтобы с детской невинностью позволить себе по отношению к ним какую‑нибудь непристойность. Представлялось, в сущности, так много возможностей для подобных простых и целительных мыслей...

А еще ты мог рассматривать машины: как они поднимают и опускают руки; какие они сверкающие, благодаря внутренней чистоте; как спокойно и безошибочно выполняют свою работу. В них не было ничего злокозненного; а таинственные подрагивания, более или менее сильные, были лишь зримыми проявлениями их жаркого дыхания.

Ты всякий раз возвращался на палубу с новым чувством удовлетворения. И потом заново узнавал море, заново привыкал к скорости скольжения судна.

В промежутках случались трапезы. Я ел за тем же столом, что и члены экипажа. В моем присутствии они не произносили ни слова. Мне могло бы показаться, что я здесь нежеланный гость, но такого неприятного ощущения не возникало. Потому что лица моих сотрапезников были спокойными и красивыми. Я их рассматривал, одно за другим; но стоило перейти к созерцанию следующего лица, как черты предыдущего изглаживались из памяти. Я тогда попробовал сосредотачиваться ‑ в течении нескольких минут ‑ только на чьих‑нибудь губах и надеялся, что их форма отпечатается в моем сознании; но и это не получилось. Мне удавалось во время совместных трапез не привлекать к себе внимания. Правда, я иногда забывал, что должен прожевать попавший мне в рот кусок, но зато умело скрывал смущение, которое испытывал, когда осознавал эту странность.

Потом солнце зашло. По сути, я не воспринял это с таким тягостным ощущением, какое могло бы у меня возникнуть. Я не чувствовал, что должен непременно представлять себе солнце, и небо, и море пространственно ‑ ведь уже за столом, сегодня, такого рода представления оказались для меня невозможными. Я просто видел перед собой очень красивую картину, но краски были преувеличенно‑яркими во всех оттенках, и потому чувствовался холод, принесенный вечерним ветром. Потом появились звезды. Они были, в принципе, дружелюбнее. Я легко мог вообразить, что они увеличатся до гигантских размеров и обретут лица, которые покажутся мне знакомыми.

Вернувшись поздно вечером к себе в каюту, я заметил, что месяц проникает лучами через иллюминаторы, внутрь. Он изливал себя на предметы и на пол. Я внезапно понял, что когда‑то провел много вечеров при таком сиянии: может, что‑то рассказывал, может, мне что‑то рассказывали, может, это было красиво или печально. Во всяком случае, я не смеялся; и была рука, и была еще чья‑то рука, и была тишина ночи, и сквозь эту тишину вдруг прозвучали слова, как если бы заиграли сразу на многих арфах: «Была когда‑то любовь у меня, но теперь одинок я снова...» И тут все мы заплакали. Это определенно произошло очень давно. Я взглянул на месяц и ужаснулся. Так давно, что месяц с тех пор истлел, превратившись в мертвый череп. Я поспешно зажег свечу и, когда свеча загорелась, понял, что еще раньше часто сидел при такой свече и рассказывал что‑то или мне что‑то рассказывали. Пока длился рассказ, свеча догорала, а на это требуется много времени. Ах, если б я мог это вспомнить!

Но я не мог привести никакого довода, который оправдывал бы мое желание вернуть забытое.

Я сказал себе: месяц сияет и сегодня... Правда, блестит он по‑другому, но это его свет, хоть и с зеленоватым оттенком тления; однако все вещи истлевают, только моя любимая ‑ нет: ведь она слишком холодна для тления ‑ как лед и даже еще холоднее. Мир вокруг нее от холода коченеет и... превращается в красивые ледяные узоры, напоминающие животных, и растения, и порождения рая. Львы ломятся сквозь чащу: каждый из них желает бросить на эти узоры взгляд, принадлежащий его львице; но взгляд не возвращается обратно, поскольку созерцание растянулось на вечность, и получается, что львица обманута.

Тем временем свечи, стоящие вокруг, догорают, и, когда они оплывают до самого низу, их пламя начинает проникать внутрь земли ‑ глубже, все глубже. Ты видишь огонь в земле и видишь, как поднимается пламя; оно озаряет ледяные узоры, и те становятся красными, словно кровь.

Земля же смерзается в изумрудные кристаллы. Кожа моей возлюбленной становится черной; но это не ужас тления и не блеск черного мрамора, это лишь цвет ее плоти ‑ бархатисто‑мягкой, приглашающей меня на свадьбу...

Но я не могу прийти!

Не могу!

Я плыву в открытом море, одинокий и всеми покинутый, и нет у меня никакой цели. Я вновь поддамся усталости своего бренного тела, тогда как моя душа, обитающая в запустении такой жизни, все еще не нашла дорогу!

Тут я вскакиваю, я хочу писать, хочу записать то, что сейчас переживаю и думаю, чтобы все это не забылось, как уже случалось не раз.

Я размышляю: «В начале было Слово...»

Ложь, ложь! В начале было: Тело, Любовь, Бог, Похоть, Свадьба, Скульптор, Мрамор, Бронза.

В начале определенно было лишь что‑то одно; но Слово нуждалось бы в смысле, Любовь ‑ в предмете любви, Бог ‑ в могуществе, похоть ‑ в чьем‑то теле... Все напрасно!

В начале были двое‑эти Двое есть и сейчас; но теперь им приходится искать друг друга, потому что они размножились.

Я хочу это записать, хватаю перо; но ручка у него такая холодная, что обжигает пальцы. Что понадобилось моей возлюбленной в этом куске дерева?! Неужели она все же истлела, и дерево, из которого сделана ручка, выросло на ее могиле? Плоть истлела и стала деревяшкой?!

Что если и потолочные балки ‑ трупы?! Они воняют, а я все еще нахожусь в хранилище для костей?..

Меня охватил безысходный ужас, какой иногда испытываешь, присутствуя на чьем‑то погребении или увидев волов, которых гонит перед собой забойщик скота.

Я взял одну из книг, чтобы почитать ее и отвлечься; но мне попалась история человека, который из‑за своего страха не мог умереть, и страх, не давая ему покоя, вечно гонял его по всем землям. Люди рассказывали, что человек этот согрешил против Иисуса; но на самом деле его страх сконцентрировался в оскорбительные слова, ибо человек увидел, что Бог нашел в себе мужество, чтобы умереть такой ужасной смертью. В тот миг человек усомнился в Боге, и Бог потом уже никогда не мог даровать ему уверенность в чем‑либо. Стоило человеку удостовериться в подлинности той или иной вещи, как уверенность снова пропадала. Только он сам и его страх сохранялись вечно; но и себя он не мог считать доподлинно существующим, поскольку носил в себе страх...

Книга только усилила мое беспокойство. А вдруг я и есть этот Вечный Жид?! Аргументов в пользу такого предположения не было; с другой стороны, ничто и не опровергало его.

Я мог быть кем угодно, даже Богом и дьяволом, ибо опровержений этому нет. Как ужасно, что все явления столь неопределенны! Зеленое может оказаться красным, вневременное сновидение ‑ вечным; а сам я могу вообще не существовать ‑ быть, скажем, персонажем сновидения.

Я вплотную приблизился к новым безднам:

Что если образы наших сновидений где‑то живут или жили раньше... все эти чудища и скелетообразные существа, эти глыбы смердящей пышной плоти! Может, так дело и обстоит; или ‑ как‑нибудь по‑другому...


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 176; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!