Окраинная улица с высокими деревьями. 3 страница



Новорожденный был очевидно уродлив. Опытные повитухи, на следующий день навестившие Марию и вполне разделявшие ее разочарование, уверяли, правда, что все малыши сразу после рождения бывают уродливыми, но им хватило бесстыдства, чтобы оставить в своих заверениях пустоты, так что преобладало над всем сомнение ‑ не следует ли пожалеть малыша за то, что он появился на свет.

Иосиф, разумеется, очень скоро услышал, что сын его некрасив, и те неприятные вещи, о которых он почти целый год не думал, вновь замелькали у него в голове. Он был человеком совестливым и при всей своей неотесанности ничего плохого о ребенке не говорил, не настроился на равнодушие, а наоборот, казался особенно нежным. Но всякий раз, как он смотрел на ребенка, ему становилось грустно и тяжело на душе, а поскольку он знал об уродстве мальчика, он это уродство и видел. Иосиф думал, что сам он ‑ статный и сильный мужчина, что до свадьбы ни разу не спал со шлюхой или другой женщиной. Припомнились ему, правда, кое‑какие сомнительные мальчишеские шалости; но он счел себя вправе не принимать их в расчет. Сколько ни размышлял, он вновь и вновь приходил к заключению, что вступил в брак, будучи сильным и здоровым мужчиной.

Однажды, когда Иосиф весь день терзал себя подобными мыслями, а ближе к вечеру явился в спальню Марии, он не сумел сдержаться и, хотя по щекам у него текли слезы ‑ а почему, он и сам не знал, ‑ устроил жене неприятный сюрприз: выложил ей разом все свои подозрения. Может, именно из‑за горячих слез он говорил с горечью и безжалостностью ‑ жестче, чем ощущал все это внутри себя... Он сказал, что не верит в непорочность жены ‑ потому что откуда же тогда взялись золотые сосуды; да и король Силерий не просто так послал гонцов на розыски Марии, когда та уехала из города с ним, Иосифом... А напоследок добавил: ребенок, дескать, слаб и уродлив, каким может быть только сын развратного короля.

Случилось так, что Мария в ответ не стала кричать, а приподнялась на кровати, притянула к себе разгневанного мужчину и погладила по волосам ‑ и сказала ему, что отныне они снова могут проводить ночи вместе, пусть только, дескать, он приблизится к ней. Ей не пришлось повторять свое предложение дважды, а когда Иосиф лег рядом с женой, она ему солгала: «Он твой сын, это так же верно, как и то, что твоим будет ребенок, которого ты зачнешь сейчас...» И в миг блаженства, которое он испытал, насладившись Марией, Иосиф не мог не поверить ей.

За этой ночью последовали дни, недели и месяцы, наполненные домашними заботами; но их распорядок несколько изменился по сравнению с первым годом, потому что в доме теперь появился младенец, которого нужно было кормить (а у матери, соответственно, налились молоком полновесные груди). Все же такие новшества приятно обогатили чувственную сторону жизни, потому что и в них присутствовала толика сладострастия. Можно было улыбаться, пока ребенок сосал грудь: женщина забывала о нем и о себе и просто улыбалась. Раздражало, что мальчик (как, впрочем, и все люди) какает и испускает струйки жидкости. У него это получалось, по мнению родителей, особенно некрасиво. Он совершал неуловимое движение ‑ и возникала грязь; Марии это напоминало движение его тельца в момент рождения, из‑за чего она сердилась еще больше.

Но случались вечера, которые были прекрасны: ранние осенние вечера с теплым ветром и горящей свечой на пустом столе ‑вечера, отмеченные безграничным покоем. Мне хотелось бы рассказать, какими были эти вечерние часы, чтобы самому отдохнуть вблизи своих слов, чтобы упиваться ими, как легким вином, ‑ но я не могу. Зажгите сами свечу перед тем, как лечь спать, и смотрите в пламя; расчленяйте тишину ежесекундным тиканьем ваших часов ‑ и погружайтесь, погружайтесь во все это как камень, брошенный в море. Я не способен найти слова, которые были бы безмятежны, как тишина на линии горизонта или как безмолвие звездных орбит; я бы сломался от одного жеста, бесшумного движения рук уродливого мальчика ‑ движения навстречу материнской груди (случавшегося и в такие вечера), которое было отчаянным требованием любви и ищущей выражения чувственностью... Но Мария отстраняла мальчика от себя ‑ а он даже не пытался что‑то пробормотать, потому что чувствовал непреодолимость такого отчуждения. И все‑таки вечера эти были прекрасны, ибо ребенок не протестовал, вообще не издавал ни звука; он не использовал отчаявшуюся волю, чтобы сформировать язык для выражения своих желаний, которые с самого начала оставались непонятыми. Он тоже неотрывно смотрел в огонь расширенными удивленными глазами. Ему вдруг казалось, будто он нашел, что искал: то, что скрывает в себе все тайны, и загадки, и познания; но тут он внезапно уступал потребности мочевого пузыря, когда же влага была выпущена, а брань и недовольство матери иссякали, наступало время справить другую нужду, и все повторялось сначала.

То, что стулья и стол всегда стоят на своих местах, было по‑истине чудом; мальчик чувствовал, что они могут располагаться и как‑то иначе; но, с другой стороны, признавался себе, что сам ничего с ними поделать не может... Размышляя таким образом, он погружался в сны, которые были в его душе. В душе мальчика пребывали все вещи, но они настолько подавляли его, что, когда всплывали хотя бы некоторые, он быстро уставал и уже не мог бороться со сном.

К некоторым вещам он возвращался снова и снова. Он любил материнские груди. По сути, причин для столь пылкой привязанности не было; но в том‑то и выражалось величие этой любви.

Он догадывался, что его преданность не находит отклика, и боялся, что почки грудей хотят от его губ ускользнуть. Под влиянием страха он однажды укусил их; но Возлюбленные его не поняли, после такого насилия они от него отстранились. Он испугался еще больше, хотел что‑то объяснить и решил говорить гласными, которые недавно узнал; ему казалось, что все искусство речи сводится к нюансировке, ‑ и он стал курлыкать, пищать, смеяться, плакать; но его не поняли... В тот день он довольно быстро сдался: по сути, слишком устал, чтобы быть настойчивее. Но он еще верил в непосредственное общение и всю вину за то, что общение не состоялось, возлагал на себя ‑ по крайней мере, в некоторые мгновения, когда его грусть не была безнадежной, устремленной исключительно к смерти. Он вновь и вновь брал на себя работу по налаживанию взаимопонимания, и чем старше становился, тем отчаяннее были его попытки, ибо ему все больше хотелось вынимать из себя образы и мысли. Он даже стал равнодушен к таким явлениям, как столы и стулья... Свет и огонь, конечно, еще сохраняли для него новизну. Но следует сказать, что на первый план все более выступали вещи существенные: он понял теперь свою любовь к грудям. Он рисовал себе вкус молока, причмокивал губами ‑ и нежданно‑негаданно открыл для себя новый язык. Раньше он принимал во внимание только гласные, но это ни к чему не привело; теперь он отдался во власть шипящих звуков и согласных вообще. С подлинным неистовством начал он теперь свое объяснение в любви ‑ на новом языке. Он шипел и кричал, наверное, целую неделю... а потом почувствовал себя побежденным; он еще пробовал время от времени предпринять то или другое; но теперь все такие попытки с самого начала сопровождались ощущением безнадежности... Мать однажды его побила. Он воспринял это (как когда‑то ‑ выталкивающее давление внутри материнского тела) как ужасное, отрезвляющее пробуждение от сладкого сна... Мальчик начал осознавать, что он ‑ тело, и думал, что от тела и происходит вся боль. Он, по сути, еще не верил, что в этом виновата мать. Он, как ему казалось, понял, почему должен носить одежду ‑ именно чтобы прикрыть это тело. Одновременно пришло желание рассмотреть себя; но желание это быстро исчезло, только он никогда уже не мог совсем забыть о неприятном давлении одежды.

Однажды случилось ужасное: матери наскучило его кормить. Она посоветовалась с опытными женщинами, и те подсказали ей, что пора отлучить ребенка от груди. Те же женщины принесли Марии горький сок, которым она натерла груди, и как только мальчик захотел пить, он почувствовал этот гадкий вкус.

Он понял тогда, что его любовь была напрасной и ложной. Он кричал ‑ как все, кому приходится отказаться от предмета своей любви. Он заполз в себя и оставался там долгое время. После он никогда больше не целовал и не кусал груди. Его мать смеялась над этим, сам же он плакал.

Примерно тогда же он впервые заметил, что вокруг матери постоянно крутится другой человек, и какое‑то время был склонен считать его своим соперником; но ревность улеглась, когда он осознал, что тот человек тоже иногда берет его на руки и целует. Все же мальчик не мог решиться обратить теперь всю любовь на него ‑ и хорошо, что не мог.

Мальчик получил имя Петр, так к нему и обращались; но сам он воспринимал это как неоправданное вмешательство извне; он делал вид, будто имя к нему никакого отношения не имеет; теперь ему хватало упрямства, чтобы проборматывать звуки, соответствующие его чувствам. Но в результате он стал очень одиноким.

Он теперь смотрел на многие вещи по‑другому; давление одежды стало для него нестерпимым ‑ с тех пор, как ему пришлось отказаться от материнской груди. И о своем теле он думал теперь по‑другому, а мать нарочно старался разозлить. «Она меня запирает, ‑ думал он, ‑ и бьет; а когда я был у нее в животе, она давила меня своей одеждой». В такие моменты ему казалось, что лицо его кровоточит, что оно ободрано, ‑ и он кричал.

То было время, когда он начал безобразничать: раздирал на себе одежду, чтобы освободиться от нее, сосал пальцы, пачкал себя калом. Мать его била, а он хотел умереть, он хотел задохнуться, хотел заползти под одеяло и умереть, потому что чувствовал, что сама одежда его убивает, только медленно.

У его матери между тем появился толстый живот, и когда она брала сына на руки, тот топал по нему ножками и по‑своему наслаждался материнской беременностью. В такие мгновения он забывал о себе, шел даже на некоторые уступки: откликался на свое имя... и пытался пользоваться языком, на котором говорили другие.

Он не догадывался, что именно теперь потерял все права; он был как человек, который домогается шлюхи, надеясь, что она избавит его от душевных страданий; он нашел объяснение для своей усталости и последующего ощущения пустоты, но объяснение ложное: он втайне испытывал угрызения совести и этим бичом хлестал себя до крови. Мальчик выходил из своего одиночества, чтобы участвовать во времяпрепровождении взрослых, ‑ и они его к этому принуждали... Но когда сладострастные мгновения заканчивались, он снова погружался в пучину неразрешимых проблем. Ему казалось, будто он замурован и не может дышать; он чувствовал, что отдал какую‑то часть себя; хотел вернуть ее, потому что думал, что, если она пропадет, должен будет умереть от тревоги. Но никакого выхода не видел. Тогда он предался безнадежной тоске и чувству покинутости. Его новое одиночество было настолько ужасным, что все вещи от него отодвинулись и он их видел как бы сквозь дымку тумана <на этом фрагмент обрывается >...

 

 

Комментарии

 

Перевод печатается по изданию: Frühe Schriften , S. 1161‑1185.

 

Стр. 3. История того... Фрагмент романа . 1915. В 1933 году, в разговорах с Вальтером Мушгом, Янн утверждал, что написал этот роман в 1911 году, в семнадцать лет. Он, в частности, сказал: «Я перечитываю свой роман о Христе и удивляюсь. Он написан на отличном немецком языке, только иногда в него попадает что‑то от школьного немецкого, и в нем высказаны невероятные вещи. Я написал это в семнадцать лет. Если сравнить текст с моими школьными сочинениями того же времени, невозможно поверить, что за тем и другим стоит один и тот же человек» (Gespräche, S. 31). Тем не менее, издатель ранних текстов Янна Ульрих Битц уверен (Frühe Schriften , S. 1429), что роман мог возникнуть только в Норвегии, в 1915(‑ начале 1916?) года, поскольку в письме Янна Юргенсену от 5.12.1915 говорится: «...на днях я начал писать роман», а в письме тому же адресату от 30.12.1915 сказано: «Начало романа готово».

 

Стр. 5. ...исполнение горячего желания, которое кто‑то обратил к Богу. Ср. дневниковую запись от 11.10.1915.

 

Стр. 6. ...но не нашла ничего, что, по ее мнению, стоило бы подвесить к небу. См. дневниковую запись от 22.01.1916: «Тут я увидел трех играющих котят и рухнул в себя, заплакал, заговорил сам с собой: они совершали такие движения, которые стоило бы подвесить к небу, чтобы каждый их видел и знал, что Бог существует».

 

Стр. 7. ...взяв на себя роль дурака, подслушавшего его Не быть. То есть ‑ роль Полония, подслушавшего монолог Гамлета «Быть или не быть...». В той же сцене Гамлет говорит о Полонии: «Пусть за ним запирают двери, чтобы он разыгрывал дурака только у себя» («Гамлет», III, I, пер. М.Л. Лозинского).

 

Стр. 24. ...ранние осенние вечера с теплым ветром и горящей свечой на пустом столе ‑ вечера, отмеченные безграничным покоем. Рассказ о детстве Петра отчасти перекликается с дневниковыми записями от 3.10.1913 и 6.10.1915 (стр.328, 357‑358).

 

Угрино и Инграбания

 

(Фрагмент романа )

[1916/1921]

 

 

Переправа

 

На дне моей души лежит особый мир; но он как будто разрушен и разбит, ибо упал с высоты. Я даже не помню последовательность помещений в крепостях и замках, которые имею в виду; они ‑ как распавшиеся части целого. И деяния, которые там совершались, подобны тысячам прочих деяний, друг с другом они не соотносятся. Сколько бы я ни пытался думать о прошлом, никаких воспоминаний у меня нет. Порой в штормовые вечера возникает чувство, что они еще вернутся, как сон, который снова и снова повторяется; я тогда прислоняюсь лбом к оконному стеклу и смотрю на серо‑зеленый иссеченный ветром фьорд, и во тьму низко нависших туч, и на исполинские горы; я слушаю голоса стихий, они цепляются ко мне, заставляют с дрожью исторгнуть из себя бытовые томительные желания. В голове мелькает какая‑то мысль, совершенно чуждая, я беру шляпу и старый дождевик и стучу в дверь той комнаты, что расположена напротив моей; никто не отвечает; я стучу еще раз, и тогда наконец доносится тихий ответ. Я захожу, с разгоряченным запыхавшимся сердцем, и вижу, что у окна стоит женщина, одетая во что‑то благоуханное, розовое. Я догадываюсь, что, по сути, она ни во что не одета, а благоуханный красочный аромат исходит от самого тела.

Я спрашиваю, можно ли мне пойти поискать ее мальчика, который отправился куда‑то вдоль берега реки, вверх по течению.

Она отвечает, что не стоит: мальчик, мол, скоро вернется. Потом снова смотрит через окно на фьорд. Я еще говорю:

‑ Не правда ли, погода сегодня редкостная?

Она кивает. Тогда я неуклюже выхожу, возвращаюсь к себе, встаю у своего окна и думаю: сейчас она тоже прислушивается к иному миру... Потом я о ней забываю, в душе словно сгущаются сумерки... Я слышу, как шумит буря. Я чувствую: вы не знаете, откуда Он и куда идет...

Как плыли вы через воды, чувствую я в себе, и ветер был вокруг вас, и рвал корабельные снасти, и волны рассыпались в зеленую пену, и очень далеко, на горизонте, стояло разноцветье радуги... На мгновение я вспоминаю о лиловой завесе. Но потом возвращаюсь обратно... Мы плыли.

Я вспоминаю толстые дубовые балки, несущие палубу, но всё снова исчезает. Это несущественно, чувствую я. Вот если бы можно было подплыть вплотную к радуге, дотронуться до нее руками, ощутить ее цвета как нечто, мягко прогибающееся под пальцами...

Но я и радугу забываю, передо мной теперь снова высокая готическая арка с лиловой завесой.

Но ведь ты должен суметь начертить и построить такое, если однажды видел! На мгновение я задумываюсь о готическом окне с бронзовой решеткой. Я знаю, что оно мне однажды приснилось; но орнаменты я вспомнить не мог. Я только зря ломал голову и по прошествии долгого времени сказал себе: подобной красоты вообще не бывает. ‑ Но ведь я видел ее! ‑ Я еще подумал о маленькой двери в сакристию... И вдруг весь храм явился передо мной; но ничего существенного я удержать в памяти не мог. Я, чуть не плача, отошел от окна. ‑ Но должен же ты суметь начертить это! ‑ Я шагнул к столу, который был покрыт пришпиленным листом бумаги и казался неаккуратным из‑за раскиданных по нему инструментов. Вокруг лежали рулоны белого ватмана; нельзя было разглядеть, есть ли там внутри какие‑то чертежи. Это всё делалось вчера, и позавчера, и неделю, и месяц назад. Я подумал, что много ночей напролет делал чертеж при свете двух свечей.

‑ Ты дурак, ‑ крикнуло что‑то во мне, ‑ как ты собираешься справиться с такой задачей? Она намного превосходит твои силы. Ты даже один орнамент не в состоянии исчерпать, а замахиваешься на крепости и города...

‑ Но я же их видел...

‑ Дурак, в тебе они разбиты...

Еще я подумал о муках, которые испытывал мальчиком, когда во мне вставали картины, превосходящие мои силы. Я знал: это были полувоспоминания , как и то, что мучает меня теперь.

Когда же ты это пережил? ‑ терзал я себя. Я определенно знал, что еще маленьким мальчиком искал эту чуждую жизнь. Я помнил, как притягивали меня старые дома и церкви. Мне пришло в голову, что я в то время заглядывал в семейные склепы и бездонные

колодцы, что смотрел на луну, пока все перед глазами не расплывалось; но ничто из того, что я видел, не было тем миром. ‑ Когда, когда же он разбился во мне? ‑ В момент твоего рождения, сказало что‑то. Я задумался: в материнской утробе было так хорошо, что только безумцы могут избавляться от памяти о том времени ‑ избавляться только ради того, чтобы потом проживать свою жизнь, обходясь без таинств. ‑ Почему же тогда я не умер? ‑ И внезапно: а тот мир возникнет снова, когда я умру? Ответа я не знал.

Но все же ты должен уметь это начертить, повторил я себе, ‑если однажды видел. Другие такого не видели никогда.

Я сделал несколько штрихов на бумаге и измерил отрезки циркулем. Тот храм существовал вне времени, смутно подумалось мне. Горело много свечей, не сгоравших до конца; была, как будто, ночь.

Мною в ту ночь овладели лихорадочные видения и сны. Так это было. Я это выговорил. И еще я подумал: стены были такими толстыми, что высунуться из окна ты не мог; ты видел только кусочек ночного неба, величиной с окно. Кусочек неба со звездами.

Внезапно на меня напал жуткий страх, из‑за того, что я никогда не видел склепа своих предков в церкви Святого Духа в Ростоке. ‑ А вдруг это был он! ‑ Вдруг ростокская церковь и дом священника как раз и были тем храмом, что я имел в виду. На лбу у меня выступил холодный пот. Нет, сказал я себе с облегчением, все началось с переправы ; и я сумел вызвать в памяти подробности того путешествия.

И опять я подумал: когда же ты успеешь сделать многие сотни необходимых чертежей! Но, спрашивая себя об этом, я уже чувствовал, что пол подо мной качается, словно палуба корабля.

Ну не чудовищно ли, кричало что‑то во мне, что ты не можешь всегда этим наслаждаться, а должен внутренне стареть, как всё, что тебе отвратительно, ‑ и потом, в миг безумия, зримые образы снова уходят на дно.


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 156; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!