И сказал Ему диавол: если Ты сын Божий, то вели этому камню сделаться хлебом. 17 страница



 

                                               2.

 

 «Некуда». Название романа слишком красноречивое. Мечутся, мечутся, тычутся во все тупики слепые беспокойные человечки, жаждущие стать поводырями таких же слепых, как и они сами,— а некуда им идти, некуда деться. Некуда привести тех, кого они намереваются вести за собою. Некуда. Забрели в окончательный тупик, и сами не сознают, что идти— некуда. Не об этих ли лжепророках, подражая Христу, говорил Овцебык?

В самом начале работы над «Некуда» Лесков отозвался в рецензии на только что явившийся читающей публике роман «Что делать?». Это и само по себе интересно, а ввиду начатой собственной работы— особенно. Чернышевский превознёс но вых людей, Лесков собрался их язвительно высмеять— как он оценил программное сочинение их вождя?

Лесков провёл разделение в стане нигилистов весьма просто: среди них есть и дурные и хорошие (он так и высказался: лучше бы назвать их не «новыми», а именно «хорошими»). Что дурно в дурных? «Начитавшись Базарова, они сошлись и сказали: «Мы сила». Что ж нам делать теперь? Так как они никогда и не думали о том, что им делать, то, разумеется, сделали, что делают обезьяны, то есть стали копировать Базарова. Как же его копировать? Ну, обыкновенный приём карикатуристов в ход. Взял самую резкую черту оригинала, увеличил её так, чтобы она в глаз била, вот и карикатурное сходство. То и сделано. Базаровских знаний, базаровской воли, характера и силы негде взять, ну копируй его в резкости ответов, и чтоб это было позаметнее— доведи до крайности. Гадкий нигилизм весь выразился в пошлом отрицании всего, в дерзости и невежестве» (10,17-18). Собственно, перед нам программа романа «Некуда». Но как быть с «хорошими», чем они писателю понравились?

«Такие люди очень нравятся мне, и я нахожу очень практичным делать в настоящее время то, что они делают в романе г.Чернышевского. <...> «Новые люди» г. Чернышевского, которых, по моему мнению, лучше бы назвать «хорошие люди», не несут ни огня, ни меча. Они несут собою образчик внутренней независимости и настоящей гармонии взаимных отношений» (10,21-22).

Огонь и меч они именно несут, гармония же внутренних отношений этих людей весьма сомнительна— но речь о том уже шла. Теперь важно: то ли впрямь понравились Лескову герои Чернышевского, то ли захотелось сделать жест в сторону передовой публики, даже оправдать себя в её глазах, ибо уж очень непривлекательною скоро явится она в новом романе? Само разделение на чистых и нечистых было у Лескова, несомненно, искренним, да и не оригинальным уже: ещё Тургенев рядом с Базаровым изобразил Ситникова с Кукшиной. Дураков показать можно— где их нет? Но всё же был Базаров, подавлявший всю окружающую «разнокалиберную сволочь» (по определению Писарева). Есть ли в «Некуда» равнозначные Базарову, Рахметову и прочим «хорошим людям» фигуры?

«...Выведя низкие типы нигилистов, я дал, однако, в «Некуда» Лизу, Райнера и Помаду, каких не написал ни один апологет нигилизма» (11,574),— утверждал Лесков уже долго спустя (в письме М.О.Меньшикову от 12 февраля 1894 года).

Симпатичен ещё и доктор Розанов—  только он «прогрессист» неполноценный (его недаром даже за доносчика некоторые сочли), да и отошедший в конце концов от всей нигилятины в сторону. Кроме того, это персонаж отчасти автобиографический и хвалить его было бы не совсем ловко.

Но всмотримся без предвзятости в прочих «положительных». Помада (начнём с него)— просто недоумок, хотя и благородный человек.

А слепой идеалист Райнер, не сумевший подлинно распознать облик окружающего его жулья, когда это стало слишком очевидно даже для самых наивных? Так он человек пришлый: метался, метался по Европе, во всех разочаровался, явился в России и погиб в итоге за чуждые для него фальшивые и агрессивные националистические идеи польского восстания 1863 года.

 

Прототипом Райнера был некий Артур Бенни, человек субъективно искренний, но бестолковый (3,290) и ослеплённый своим фанатизмом. После гибели Бенни (в одном из сражений Гарибальди) в 1867 году Лесков, желая оградить Бенни от сложившейся в русских революционных кругах клеветы (будто бы он шпионил за революционерами по заданию полиции), посвятил ему большой очерк «Загадочный человек» (1870). Писатель ни на волос не сомневался в личной честности Бенни, но тем не менее очерк его стал скорее сатирою, чем панегириком: автор довольно едко высмеял и самого Бенни, и русских прогрессистов, начиная с самого Герцена: за их печальное незнание русской действительности. В самом деле, как можно, не зная реальной жизни, вознамериться эту жизнь переменить на нечто иное? По убеждённости Лескова, эти люди не имели ясного представления ни о настоящем, ни о будущем, которого возжаждали. Бенни пребывал в вере отчасти Герцену, отчасти библейскому пророчеству, истолкованному в хилиастическом духе, о чём сам он говорил так: «Я был твёрдо убеждён, что русская община со временем будет понята и усвоена всем миром, и тогда на свете будет конец пролетариату. Я решил и всегда потом чувствовал, что отсюда начинается исполнение пророчества Иезикииля о приближении времени, когда «все мечи раскуют на рала». «Жизнь мою,— говорил Бенни,— я тогда же определил поло жить  за успех этой задачи» (3,284).

Всего этого можно было бы избежать при серьёзном осмыслении всей полноты возникающих вопросов, но, подобно многим передовым деятелям, обладавшим раздробленным сознанием, «честный маньяк Бенни, к сожалению, ни к какой серьёзной вдумчивости не был способен. Он никогда не мог видеть перед собою всего дела в целом его объёме, а рассматривал его по деталям: это, мол, если неловко, то, может быть, вот это вывезет. А притом как было, вернувшись в Англию, представиться Герцену и сказать ему, что никакой организованной революции в России нет, а есть только одни говоруны, которым никто из путных людей не даёт веры. Ведь Герцен уже объявил, что он «создал поколение бесповоротно социалистическое», и люди повторяли эти слова... Выходит большая неловкость! Опять-таки другой человек, более серьёзный, чем Бенни, не подорожил бы, может быть, и г-ном Герценом, который, как на смех, в ту пору доверялся людям без разбора и часто уверял других в том, о чём и сам не был удостоверен; но Бенни не мог сказать всю правду г-ну Герцену. Герцен был его кумир, который не мог лгать и ошибаться, и Бенни во что бы то ни стало хотел разыскать ему скрывающуюся в России революцию. Такое упорство со стороны Бенни было тем понятнее, что он был действительно фанатик и социалист до готовности к мученичеству и притом верил, что Александр Иванович так грубо ошибаться не может и что революция в России действительно где-то есть, но только она всё от него прячется» (3,329).

Описание поездки Бенни по России в поисках революции не может не доставить читателю многой искренней весёлости. Хотя для самого Бенни всё это обернулось грустным итогом— клеветою бывших единомышленников и преследованием со стороны властей.

В романе, в образе Райнера, Лесков несколько идеализировал, героизировал Бенни, сделал его умнее, серьёзнее. «Райнер не «маньяк», а мой идеал» (11,509),— утверждал позднее писатель. Но это не сделало стремления Бенни-Райнера более ос­мысленными и истинными.

Как будто пользуется приязнью автора Лиза Бахарева— но и она особа сомнительная. Если отбросить пустую комплиментарность, можно просто сказать: Лиза своевольна, самонадеянна и глупа, и соединение этих качеств приводит её к трагическому концу. Лиза, бросившись без раздумий в «новую жизнь», оставила за собою несчастных отца и мать, скоро умерших от горя, ею им причинённого. Лесков (сознательно или нет?) воспроизвёл, в несколько сниженном облике, ситуацию тургеневского романа «Накануне»: когда счастье Елены Стаховой оказалось основанным на несчастии оставленных ею родителей— и оттого стало разъединяющим началом в жизни. Но Елена хотя бы сознала то. Лиза даже не оглянулась, не опечалилась в совестном самоукоре, она слишком себя правою во всём сочла. Даже до уровня тургеневской девушки не дотянула.

В основном же характеристики «новых людей» совершенно однотипны по всему пространству романа.

«Всё это не были рыцари без пятна и упрёка. Прошлое их большею частию отвечало стремлениям среды, от которой они отделялись. Молодые чиновники уже имели руки, запачканные взятками, учители клянчили за места и некоторые писали оды мерзавнейшим из мерзавнейших личностей; молодое дворянство секало людей и проматывало потовые гроши народа; остальные вели себя не лучше. Всё это были люди, слыхавшие из уст отцов и матерей, что «от трудов праведных не наживёшь палат каменных». Все эти люди вынесли из родительского дома одно благословение: «будь богат и знатен», одну заповедь: «делай себе карьеру». Правда, иные слыхали при этом и «старайся быть честным человеком», но что была эта честность и как было о ней стараться? Случались, конечно, и исключения, но не ими вода освящалась в великом море русской жизни. Лезли в купель люди прокажённые. Всё, что вдруг пошло массою, было деморализовано от ранних дней, всё слышало ложь и лукавство; всё было обучено искать милости, помня, что «ласковое телятко двух маток сосёт». Всё это сбиралось сосать двух маток и вдруг бросило обеих и побежало к той, у которой вымя было сухо от долголетнего голода. <...> Кто вёл их? Кто хоть на время подавил в них дух обуявшего нацию себялюбия, двоедушия и продажности?» (2,135).

Лесков отнюдь не отрицает во многих наличие честных стремлений, но стремления эти гибли в общей массе той мерзости, какая преобладала в движении.

Общее дело, которое творят эти люди, не может не нести людям разрушения и гибели всего живого. Таким делом становится для нигилистов романа Дом Согласия, коммунальное сосуществование, прообразом которого была Знаменская коммуна, организованная литератором Слепцовым и благополучно развалившаяся из-за нехватки подлинной близости, о которой так суетились эти прогрессисты. Знаменская коммуна была вообще одним из тех лабораторных пробирочных экспериментов, неуспех которого предвещал крах любого опыта большего масштаба.

Потаённая мечта всех этих деятелей была высказана одним из них откровенно:

«Залить кровью Россию, перерезать всё, что к штанам карман пришило. Ну, пятьсот тысяч, ну, миллион, ну, пять миллионов... Ну что ж такое? Пять миллионов вырезать, зато пятьдесят пять останутся и будут счастливы» (2,301).

А Иван Карамазов о слезинке ребёнка сокрушался... Тут реки крови вожделеются. Страшно то, что ленинизм-троцкизм-маоизм превзошёл в своей практике и эти кровавые мечтания.

Конечно, для человека рубежа тысячелетий в действиях и планах персонажей романа Лескова нет ничего необычного: всё давно знакомо не только по литературе. Но для своего времени тут была всё же новизна, и большинством неприемлемая. У многих идеалистов недоставало фантазии, чтобы принять зарождающуюся бесовщину за реальность.

Но интереснее сегодня разглядеть, что увидел Лесков в основе всего нового движения.

Прежде всего: эти люди не знают жизни. «Мы, Лизавета Егоровна, русской земли не знаем, и она нас не знает» (2,630),— признаётся Бахаревой Райнер, и в его словах раскрывается причина банкротства даже тех людей, которые искренне помышляют о всеобщем благе народа.

Также существенно: в своих действиях они пытаются опереться на законы натуральные, отвергая нравственные установления:

«А эти ваши нравственные обязательства не согласны с правилами физиологии. Они противоречат требованиям природы; их нет у существ, живущих естественной жизнью» (2,458).

Доктор Розанов справедливо замечает на это, что и относиться к тому, кто живёт только физиологией, нельзя как к человеку, но лишь как к животному. Впрочем, этих тупиц ничем не проймёшь.

Лев Толстой как раз в то же время (вспомним: «Казаки»— 1863 год) ищет в натуральном существовании основы жизненной гармонии. Нигилисты оказались трезвее и: циничнее. Требованиями природы они обосновывают лишь свои корыстные стремления и животные инстинкты.

 Ещё важнее, кажется, иное. Лесков коснулся проблемы своеволия— ибо на своеволии и зиждется весь нигилистский тип мышления и поведения. В самом начале романа пророчески звучат слова матери-игуменьи Агнии, предупреждающей племянницу, Лизу Бахареву:

«...Не станешь признавать над собой одной воли, одного голоса, придётся узнать их над собою несколько, и далеко не столь искренних и честных» (2,25).

Лиза на это только и сумела возразить тем пошлым шаблонным образом, каким лишь и отвечают в случае несогласия натуры ограниченные: «Вы отстали от современного образа мыслей».

Не случайно поучает Лизу именно игуменья: в её словах отсвет церковной мудрости. Своеволие (ранее уже приходилось говорить об этом— с опорою на святоотеческое предание) есть не иное что, как рабство у чужой воли, лукаво подчиняющей себе неразумное самоуправство. Неволя овладевает и отдельным человеком, и всем движением.

Вот та же Бахарева, её судьба: «Лиза <...> давно заставляла себя стерпливать и сносить многое, чего бы она не стерпела прежде ни для кого и ни для чего. Своему идолу она приносила в жертву все свои страсти и, разочаровываясь в искренности жрецов, разделявших с нею одно кастовое служение, даже лгала себе, стараясь по возможности оправдывать их и в то же время не дать повода к первому ренегатству» (2,543). А проще: именно угодила в рабство, в зависимость от обмана, в котором не имеет сил и мужества признаться самой себе— и отринуть его от себя.

Но в рабстве пребывают и все они вместе, в рабстве, о коем даже не подозревают. Среди важнейших эпизодов романа— тайная беседа некоего иезуита, наставляющего одного из своих агентов, внедрённого в революционное движение. Иезуит руководствуется замыслами, весьма отличными от тех, какие лелеют в душе «новые люди». Лесков как бы чуть-чуть приоткрывает завесу, где действует некая закулиса , направляющая то общее дело, марионетками в котором становятся своевольные прогрессисты. Иезуит же о них отзывается весьма не церемонясь:

«Нужно выбрать что-нибудь поэффектнее и поглупее. Эти скоты ко всему пристанут. <...> Дураков можно заставлять плясать как кукол. <...> Спутать их как можно больше. <...> Первый случай и в ход всех этих дураков. А пока приобретайте их доверие. <...> полезнее дураков и энтузиастов нет. Их можно заставить делать всё» (2,314-317).

Вот истинная цена всем этим «новым». Лесков здесь— подлинный пророк.

А самым важным в романе становится некий мимоходный диалог, в котором как в фокусе стягиваются силовые линии всего повествования:

«Белоярцев, подойдя к окну, с неудовольствием крикнул:

—  Чей это образ тут на виду стоит?

— Моя, сударь, моя икона,— отозвалась вошедшая за Лизиным платком Абрамовна.

— Так уберите её,— нервно отвечал Белоярцев.

Няня молча подошла к окну, перекрестясь взяла икону и, вынося её из залы, вполголоса произнесла:

— Видно, мутит тебя лик-то Спасов,— не стерпишь» (2,556).

Так почти за десять лет до Достоевского Лесков высветил несомненную бесовскую природу всего движения.

И прав он был, когда позднее, оглядываясь на свой роман, утверждал (в письме И.С.Аксакову от 9 декабря 1881 года):

«Некуда» частию есть исторический памфлет. Это его недостаток, но и его достоинство, как о нём негде писано: «Он сохранил на память потомству истинные картины нелепейшего движения, которые непременно ускользнули бы от историка, и историк  непременно обратится к этому роману». Так писал Щебальский в «Русском вестнике», и Страхов в том же роде. В «Некуда» есть пророчества все целиком сбывшиеся» (11,256).

И тем писатель встал поперёк «прогресса», и адепты оного ему того простить не могли. С этими господами в конфликт лучше было не вступать: злые деспоты. И то: не трогай, не станут и благоухать. Ядовитый же Лесков их в слишком непрезентабельном виде представил, за что и поплатился сполна.

Писарев возгласил: «Меня очень интересуют два вопроса: 1) Найдётся ли теперь в России, кроме «Русского вестника», хоть один журнал, который осмелился бы напечатать на своих страницах что-нибудь, выходящее из-под пера Стебницкого и подписанное его фамилией? 2) Найдётся ли в России хоть один честный писатель, который будет настолько неосторожен и равнодушен к своей репутации, что согласится работать в журнале, украшающем себя повестями и романами Стебницкого?»310 (Поясним: Стебницкий псевдоним Лескова, которым он долгое время подписывал свои произведения.)

Остракизм— вот как это называется.

Князь Вяземский знал, что говорил: «Свободной мысли коноводы восточным деспотам сродни. Кого они опалой давят, того и ты за них лягни». И лягали.

Вот важное свидетельство, относящееся к 1857 году, но справедливое и для всей эпохи (в мемуарах Е.Штакеншнейдер):

«...Мы имеем теперь две цензуры и как бы два правительства, и которое строже— трудно сказать. Те, бритые и с орденом на шее гоголевские чиновники отходят на второй план, а на сцену выступают новые, с бакенами и без орденов на шее, и они в одно и то же время и блюстители порядка и блюстители беспорядка»311.

Главное: все были увлечены общим азартом травли, не заботя себя основательными доводами, но следуя зову эмоций,— об этом откровенно писал позднее Щедрин в рецензии на первый двухтомник Лескова (и по-своему оправдывая критиков):

«Но интереснее всего в этой истории было то, что как во время самого разгара смуты, так и впоследствии— литературная критика относилась к роману «Некуда» совершенно безучастно и ни разу не удостоила его разбора, которого, по-видимому, следовало ожидать, судя по впечатлению, произведённому романом. В журналах действительно появлялись довольно часто, особенно вначале, разные так называемые «отзывы»; но все они, во-первых, отличались краткостью, а во-вторых, были совершенно чужды обыкновенных критических приёмов. Отзывы эти были не более не менее как частные взрывы личного негодования, это была просто-напросто брань. Авторы «отзывов», говоря о романе, даже не трудились указывать страницы, по их мнению достойные порицания; никто не приводил ни одной цитаты, никто не выписывал ни одной строки из романа в подтверждение своих слов, а все его ругали; ругали огулом «за всё», ругали сплеча, кратко, но сильно, даже с каким-то соревнованием: точно каждый спешил от своего усердия принести свою посильную лепту в общую сокровищницу и только боялся, как бы не опоздать к началу. Само собою разумеется, что во всём этом поголовном ругательстве было очень много ожесточения и ни на волос не было того, что мы привыкли понимать под словом «критика» (9,336).

Долго спустя Лесков «с неослабевающей болью в сердце» писал:

«Двадцать лет кряду <…> гнусное оклеветание нёс я, и оно мне испортило немногое— только одну жизнь... Кто в литературном мире не знал и, может быть, не повторял этого, и я ряды лет лишён был даже возможности работать... И всё это по поводу одного романа «Некуда», где просто срисована картина развития борьбы социалистических идей с идеями старого порядка. Тут не было ни лжи, ни тенденциозных выдумок, а просто фотографический отпечаток того, что происходило»312.


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 68; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!