И сказал Ему диавол: если Ты сын Божий, то вели этому камню сделаться хлебом. 14 страница



Окончательная «положительная программа» Толстого— неучастие во зле. «Так что для людей, понявших то, что повиновением власти они сами порабощают себя, лишая себя самых первых и духовных благ, отношение к власти может быть только одно, такое, при котором человек на все предъявляемые к нему требования правительства всегда отвечает только одно: «Со мной,— отвечает такой человек,— можете, пока сила в ваших руках, делать, что хотите, запирать, ссылать, казнить. Я знаю, что не могу противиться вам и не буду, но знаю и то, что не могу и не буду также и участвовать во всех дурных делах ваших, чем бы вы ни оправдывали, ни прикрывали их и чем бы ни угрожали мне» (16,576-577),— это написано в декабре 1909 года, менее чем за год до смерти.

Такой ответ можно было бы счесть и справедливым, если бы знать, что то, что человек считает дурным делом, и впрямь таково. Но если Христос не воскрес, то нет и подлинных критериев добра и зла.

Толстой ведь называл злом многое из того, что православный человек признаёт для себя как благо. Воцерковлённую жизнь хотя бы.

Трагедия Толстого в том, что именно он отвергал критерии, при которых только и можно было созидать, тогда как самому ему оставалось лишь разрушать— ничто иное. Но к чему привела проповедь жить вне Церкви, вне государства, вне родины? Бердяев сказал о том ясно и справедливо:

«Мировая война проиграна Россией потому, что в ней возобладала толстовская моральная оценка войны. Русский народ в грозный час мировой борьбы обессилили, кроме предательств и животного эгоизма, толстовские моральные оценки. Толстовская мораль обезоружила Россию и отдала её в руки врага. <...> Толстовская мораль расслабила русский народ, лишила его мужества в суровой исторической борьбе, но оставила непреображённой животную природу человека с её самыми элементарными инстинктами. Она убила в русской природе инстинкт силы и славы, но оставила инстинкт эгоизма, зависти и злобы. Эта мораль бессильна преобразить человеческую природу, но может ослабить человеческую природу, обесцветить её, подорвать творческие инстинкты»286.

Выход из всех этих тупиков обретается только с верою в Воскресение Христово.

 

Среди тех фальшивых для него ценностей, какие Толстой начал решительно отвергать, он назвал и искусство, современное и не современное ему.

«Академия художеств истратила миллионы, собранные с народа, на поощрение искусств, и произведения этого искусства висят во дворцах и не понятны и не нужны народу» (16,359).

Вот лишь одно из высказываний Толстого, оно относится к живописи, но нетрудно отыскать у него подобные же мысли, относящиеся к музыке, литературе. Отмахнуться от этого без осмысления было бы делом недобросовестным. Да и как пройти мимо: великий художник отвергает то, чему посвятил значительную часть своей жизни?

Нет, Толстой не отвергает искусство вовсе (как не отвергает и науку, и религию)— он призывает отказаться от того, что представляется ему в искусстве бесполезным и вредным. Что именно?

Ещё в «Исповеди» Толстой признался, что его оттолкнула прежде всего претензия той корпорации, к какой он ощущал лестную для себя принадлежность, претензия писателей-художников на обладание некоей высшей истиною. В основе претензии этой уходящее в глубину античных времён убеждение, что красота есть выражение такой высшей истины, а художник, красоте служащий, несёт истину человечеству. Толстого, с раннего его творчества, это задело слишком:

«Взгляд на жизнь <...> моих сотоварищей по писанию состоял в том, что жизнь вообще идёт развиваясь и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы— художники, поэты. Наше призвание— учить людей. Для того же, чтобы не представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне учить,— в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учит. Я считался чудесным художником и поэтом, и потому мне очень естественно было усвоить эту теорию. Я— художник, поэт— писал, учил, сам не зная чему. Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество, у меня была слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо. <...>

Мы все тогда были убеждены, что нам нужно говорить и говорить, писать, печатать— как можно скорее, как можно больше, что всё это нужно для блага человечества. И тысячи нас, отрицая, ругая один другого, всё печатали, писали, поучая других. И, не замечая того, что мы ничего не знаем, что на самый простой вопрос жизни: что хорошо, что дурно,— мы не знаем, что ответить, мы все, не слушая друг друга, все враз говорили, иногда потакая друг другу и восхваляя друг друга с тем, чтоб и мне потакали и меня похвалили, иногда же раздражаясь и перекрикивая друг друга, точно так, как в сумасшедшем доме» (16,99-100).

Подобные идеи Толстой обнаружил затем и у многих виднейших философов (в частности, у Гегеля)— и отвергнул самоё претензию вкупе со всеми эстетическими теориями.

Такие же суждения бытуют во все времена, в среде же художников они укоренены безсомненно, ублажая простенькую гордыню мнящих себя служителями муз.

Но вспомним: идею пророческого служения исповедовали и великие русские литераторы, начиная с Пушкина (и даже с предшественников его— в неявной форме).

Как выйти из создавшегося противоречия? Выход— в уяснении противоречивой двойственности самой красоты, под личиною которой может укрываться лукавый враг. Художник может поэтому служить Богу, но может, не всегда сознавая, и дьяволу— и его долг понять, кому и чему он служит.

Позиция Толстого близка тому. Он верно нащупал уязвимое место претензии на учительство: всякое ли учительство достойно отвечает истине? Он обратил свой жёстко очуждённый взор на искусство— и ему увиделось притязание, не подкреплённое знанием истины. В трактате «Что такое искусство?» (1897), созданном в результате пятнадцатилетнего осмысления проблемы, Толстой предложил собственное её толкование, сопряжённое с его новым религиозным миропониманием.

Ещё на начальном этапе своих эстетических исканий Толстой в тезисной форме (в статье «Об искусстве», 1889) дал собственное понимание критериев в оценке искусства: «Произведение искусства хорошо или дурно от того, что говорит, как говорит и насколько от души говорит художник» (15,40). Позднее, в «Предисловии к сочинениям Мопассана» (1894), Толстой повторил главные условия художественного произведения: правильное, то есть нравственное, отношение автора к предмету; ясность изложения или красота формы, что одно и то же; искренность, то есть непритворное чувство любви или ненависти к тому, что изображает художник (15,248). По-иному: содержание, форма и душевная правдивость— суть важнейшие условия совершенства произведения искусства. Слабость искусства современного писатель увидел в том, что теоретики и практики художественной деятельности отдают предпочтение лишь одному из этих условий, тогда как все три должны быть соединены в нераздельной совокупности.

Любопытно, что рассуждая о художественности в искусстве, Толстой в том же «Предисловии» справедливо, но вопреки собственному мiросозерцанию, указал, что важнейшим условием её не может не стать присутствие личностного начала самого художника в произведении искусства:

«В сущности, когда мы читаем или созерцаем художественное произведение <...>, основной вопрос, возникающий в нашей душе, всегда такой: «Ну-ка, что ты за человек? И чем отличаешься от всех людей, которых я знаю, и что можешь мне сказать нового о том, как надо смотреть на нашу жизнь?» Что бы ни изображал художник: святых, разбойников, царей, лакеев— мы ищем и видим только душу самого художника» (15,264).

Осуществляя последовательное осмысление проблемы, Толстой в трактате «Что такое искусство?» обратился прежде всего к понятию красоты. Он, насколько это было в его возможностях, подверг беспристрастному анализу все существовавшие эстетические теории и пришёл к выводу: «Объективного определения красоты нет; существующие же определения, как метафизическое, так и опытное, сводятся к субъективному определению и, как ни странно сказать, к тому, что искусством считается то, что проявляет красоту; красота же есть то, что нравится (не возбуждая вожделения)» (15,79).

Заметим сразу: Толстой не касался осмысления красоты в православной святоотеческой литературе, как это сделал отчасти Достоевский, но подвергнул разбору только результаты секулярной светской мысли— и они его не удовлетворили: неопределённое субъективное понимание красоты приводит лишь к неопределённости же в понимании искусства: «Видеть цель и назначение искусства в получаемом нами от него наслаждении— всё равно, что приписывать, как это делают люди, стоящие на самой низшей ступени нравственного развития (дикие, например), цель и значение пищи в наслаждении, получаемом от принятия её. <...> Люди поймут смысл искусства только тогда, когда перестанут считать целью этой деятельности красоту, то есть наслаждение. <...> Так что то, что считается определением искусства, вовсе не есть определение искусства, а есть только уловка для оправдания как тех жертв, которые приносятся людьми во имя этого воображаемого искусства, так и эгоистического наслаждения и безнравственности существующего искусства. И потому-то, как ни странно это сказать, несмотря на горы книг, написанных об искусстве, точного определения искуccтва до сих пор не было сделано, причиною этому то, что в основу понятия искусства положено понятие красоты» (15,82-83).

Проблему можно было бы осмыслить с иной стороны: через отвержение того убого-субъективного определения красоты (красота как средство получения наслаждения), которое Толстой признает как единственно верное и на котором строит свои рассуждения, как бы отлучая искусство от служения красоте. Он вообще красоту отвергает. Он взирает на красоту очуждённо и оттого её не видит. Розанов раскрыл толстовское очуждение красоты в присущей ему нередко ядовитой манере, но справедливо:

«Лежит кирпич, и человек видит, что это— кирпич; «вот и довольно», говорит Толстой. Но подходит архитектор и начинает из кирпичей складывать красивое здание. «Зачем?— спрашивает Толстой,— этого нет в природе  и поэтому это ложно»; «если вы хотите защитить человека от дождя— протяните над ним навес, как над лошадьми; если в ваше доброе намерение входит защитить ближнего от холода, то постройте для него кирпичный сарай, только с окнами. Сарай— и больше ничего, для человека и для коровы. При чём тут красивое? Непонятно и глупо»287.

 

Справедливости ради должно сказать, что Толстой, имея непосредственное художническое чутьё, видел в искусстве и нечто недоступное рациональному осмыслению и невыразимое оттого на вербальном уровне. А.Б.Голденвейзер передал такое рассуждение Толстого об искусстве:

«Самое важное в произведении искусства— чтобы оно имело нечто вроде фокуса, то есть чего-то такого, к чему сходятся все лучи или от чего исходят. И этот фокус должен быть недоступен полному объяснению словами. Тем и важно хорошее произведение искусства, что основное его содержание во всей полноте может быть выражено только им»288.

Вот это не вполне внятное понятие фокуса, о котором рассуждал Толстой, не есть ли некое неподдающееся рассудку именно эстетическое начало, вне которого искусство существовать не может? Поэтому можно, вероятно, сказать, что Толстой, пытаясь рационализировать свои воззрения на искусство, вновь противоречил самому себе.

 

О.Василий Зеньковский определил трактат Толстого как «книгу, всецело основанную на нечувствии красоты, как таковой»289.

Смысл этого нечувствия о.Василий раскрыл как разрывание всякой связи между красотою и добром, что, как мы помним, лежит в основе святоотеческого осмысления красоты. «Толстой,— пишет Зеньковский,— решительно и безапелляционно заявляет, что «добро не имеет ничего общего с красотой»290.

Толстой, таким образом, уловил лишь одну сторону красоты: ведущую к гибели, красоту Аполлона Бельведерского (о которой писали именно как о препятствующей спасению Пушкин и Достоевский).

Поэтому Толстой даёт собственное понимание искусства.

«Для того, чтобы точно определить искусство, надо прежде всего перестать смотреть на него как на средство наслаждения, а рассматривать искусство как одно из условий человеческой жизни. Рассматривая же так искусство, мы не можем не увидеть, что искусство есть одно из средств общения людей между собой. <...>

Искусство начинается тогда, когда человек с целью передать другим людям испытанное им чувство снова вызывает его в себе и известными внешними знаками выражает его.

Вызвать в себе раз испытанное чувство и, вызвав его в себе, посредством движений, линий, красок, звуков, образов, выраженных словами, передать это чувство так, чтобы другие испытали то же чувство,в этом состоит деятельность искусства. Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передаёт другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их» (15,84-87).

Такое классически чёткое толкование искусства может быть принято бесспорно. Но: с одною оговоркою: Толстой даёт, по сути, своё понимание не природы искусства, но цели его (общение людей) и внешнего средства к достижению такой цели («заражение» других душевными движениями художника). Иные художники могут понимать и понимают цели искусства иначе, и в той релятивистской по природе системе миропонимания, в которой действует Толстой (вновь скажем: если Христос не воскрес, то нет и единой нераздельной Истины), за всеми иными мнениями должно признать свою правоту и, напротив, неправоту утверждения Толстого:

«Искусство не есть, как говорят метафизики, проявление какой-то таинственной идеи, красоты, Бога; не есть, как говорят эстетики-физиологи, игра, в которой человек выпускает излишек накопившейся энергии; не есть проявление эмоций внешними знаками; не есть производство приятных предметов, главное не есть наслаждение, а есть необходимое для жизни и для движения к благу отдельного человека и человечества средство общения людей, соединяющее их в одних и тех же чувствах» (15,87).

Однако другие всё-таки будут утверждать: искусство именно это и есть, что бы там ни опровергал Толстой.

В существовании всех прочих мнений Толстой видит отступление от единственно верного осмысления искусства— и винит в том... нетрудно догадаться... церковное учение.

«Церковное христианство <...> не только не признало основных и существенных положений истинного христианства— непосредственного отношения каждого человека к Отцу и вытекающего из этого братства и равенства всех людей и потому замены всякого рода насилия смирением и любовью, но, напротив, установив подобную языческой мифологии небесную иерархию и поклонение ей, Христу, Богородице, ангелам, апостолам, святым, мученикам и не только этим божествам, но и их изображениям, церковное христианство сущностью своего учения поставило слепую веру в Церковь и постановления её» (15,92). Эту мысль Толстой повторяет дважды, возвращаясь к ней и в конце трактата.

Вот причина всех искажений, в том числе и понимания искусства.       Справедливости ради должно сказать, что основную вину в данном случае Толстой возлагает на католицизм. И впрямь: в католицизме-то вся культура Нового времени стала внецерковной, секулярной, даже когда художники обращались к религиозным темам и сюжетам,— так что рассуждение Толстого отчасти и верно.

Рассуждает он так: ложь католицизма породила разочарование в вере, и человек в образовавшейся секулярной пустоте оказался обречённым на поиски иной, нежели вера, основы своего существования— и обрёл её в красоте. Это сказалось и на критериях в искусстве.

«С тех пор как люди высших классов потеряли веру в церковное христианство, мерилом хорошего и дурного искусства стала красота, то есть получаемое от искусства наслаждение, и соответственно этому взгляду на искусство составилась сама собою среди высших классов и эстетическая теория, оправдывающая такое понимание,— теория, по которой цель искусства состоит в проявлении красоты» (15,96).

А поскольку понимание красоты неопределённо и субъективно, то и искусство утратило своё истинное назначение.

Уясняя подлинность и ценность искусства Толстой устанавливает свой критерий: доступность и понятность произведения искусства (ибо если оно не доступно, то не сможет и цели своей служить— единству людей). «...Если искусство есть важное дело, духовное благо, необходимое для всех людей, как религия (как это любят говорить поклонники искусства), то оно должно быть доступно всем людям. Если же оно не может сделаться искусством всего народа, то одно из двух: или искусство не есть то важное дело, каким его выставляют, или то искусство, которое мы называем искусством, не есть важное дело» (15,107),

Разбирая многие и многие образцы современного ему искусства, Толстой приходит к непреложному для себя выводу: оно не понятно большинству и не может быть понятно. Произошло это оттого, что подменена цель искусства: «Из всей огромной области искусства выделилось и стало называться искусством то, что доставляет наслаждение людям известного круга» (15,108). Для доставления же наслаждения порою лишь небольшому числу воспринимающих не требуется полная доступность искусства, для него достаточно быть воспринимаемым именно немногими ценителями.

Толстой коснулся проблемы важной и многоуровневой: можно ли всякое произведение, не соответствующее чьему-либо эстетическому восприятию, считать ложным и несовершенным? Речь идёт о доступности не только содержания, но и формы— доступности её эстетическому переживанию (наслаждению эстетическому, которое есть условие непременное, как ни отрицай его Толстой, хотя и не достаточное). Известно, что художественный вкус можно воспитывать или, напротив, разрушать; кому-то окажется недоступным даже Пушкин— но можно ли на таком основании отказывать Пушкину в эстетическом совершенстве? Однако Толстой отвергает самоё необходимость воспитания вкуса, он требует, чтобы произведение искусства было доступно любому без всякой подготовки, иначе оно должно, по убеждению писателя, быть признано ложным.

В секулярном искусстве проблема эстетического совершенства и подлинности в полноте не может быть решена, ибо слишком значителен элемент субъективного в восприятии искусства и непреложные абсолютные и объективные критерии выработать здесь невозможно.

Примером может послужить толстовское неприятие Шекспира, которому Толстой отказал в праве называться художником. Толстой отверг, по сути, не самого Шекспира (это следствие), но те эстетические принципы, которыми руководствовался Шекспир. Искусство всегда строится на некоторой системе условностей, а она есть лишь результат бессознательного согласия принимать данные эстетические принципы как необходимые и истинные. Такое согласие всегда субъективно, и несогласие хотя бы одного человека заставляет его отвергнуть искусство, опирающееся на признанную другими систему. Кто прав: Гёте и Тургенев, признавшие Шекспира, или Толстой, с ними не согласный? Ответить невозможно. Впечатление объективности создаётся лишь большим числом людей, принимающих условности эстетической системы Шекспира.

Проблема эта слишком больная, ибо на ней паразитирует огромное число бездарей, имеющих право заявить, что создаваемое ими отвергается прочими лишь от неразвитости вкуса и неспособности к пониманию.

Это прекрасно сознавал сам Толстой. «Если я имею право думать, что большие массы народа не понимают и не любят того, что я признаю несомненно хорошим, потому что они не развились достаточно, то я не имею права отрицать и того, что я могу не понимать и не любить новых произведений искусства потому только, что я недостаточно развит, чтобы понимать их. Если же я имею право сказать, что я не понимаю с большинством единомышленных со мною людей произведений нового искусства потому только, что там нечего понимать и что это дурное искусство, то точно с тем же правом может ещё большее большинство, вся рабочая масса, не понимающая того, что я считаю прекрасным искусством, сказать, что то, что я считаю хорошим искусством, есть дурное искусство и что там нечего понимать» (15,133). Поэтому Толстой и попытался обойти проблему, требуя доступности в искусстве без какой бы то ни было подготовки, приводя такой довод: «Не может быть непонятно большим массам искусство только потому, что оно очень хорошо, как это любят говорить художники нашего времени. Скорее предположить, что большим массам непонятно искусство только потому, что искусство это очень плохое или даже и вовсе не искусство» (15,137).


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 64; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!