Но будьте друг ко другу добры, сострадательны, прощайте друг друга, как и Бог во Христе простил вас» (Еф. 4,32). 1 страница



ISBN 5-900988-10-4

 

Впервые в литературоведении предлагается систематизированное религиозное осмысление особенностей развития отечественной словесности, начиная с XVII в. и кончая второй половиной XX в.

Издание выпускается в 6-ти частях. Ч. IV посвящена творчеству Л.Н.Толстого, Н.С.Лескова, А.П.Чехова.

Представляет интерес для всех неравнодушных к русской литературе.

В основу книги положен курс лекций, прочитанный автором в Московской Духовной Академии.

 

ISBN 5-900988-10-4 (4.IV) ISBN 5-900988-14-7

ГЛАВА 11

ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ (1828—1910)

 

В начале марта 1855 года, в самый разгар Крымской кампании, молодой офицер и начинающий писатель  граф Лев Николаевич Толстой между дневниковыми записями о досадных карточных проигрышах помещает неожиданное рассуждение: «Нынче я причащался. Вчера разговор о божественном и вере навёл меня на великую и громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта— основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут её в исполнение. Действовать сознательно  к соединению людей с религией, вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечёт меня» (19,150)*.

 

*Толстой Л.Н., Собр. соч. в 20-ти томах. М., 1960-1965. Здесь и далее ссылки на произведения Толстого даются непосредственно в тексте по этому изданию с указанием тома и страницы в круглых скобках.

 

Несколькими строками ранее он же записал о своей работе над военною реформою. Широта натуры, интересов, стремлений, амбиций этого человека— не может не поразить. Одна претензия указать способ переформирования армии громадной державы, да ещё в смутности военных действий, достойна изумления. Но и она меркнет перед мыслью о создании новой религии.

Мысли об обновлении  христианства являлись в истории не одному Толстому— и с течением времени они становятся всё более навязчивы. Причина проста: человеку начинает представляться, будто с переменами в жизни религиозные истины естественно устаревают, не поспевая за конкретностью бытия, и оттого требуют постоянной коррекции в ходе исторического движения человечества. Как бы упускается из виду: догматы христианства обращены не к одному конкретному времени, но ко всем временам: они пребывают в вечности, от вечности исходят и от времени не зависят. Сын Божий обращался ко всей полноте Церкви, объединяющей все исторические эпохи, все конкретно-социальные и политические формы бытия всех народов.

Возражение угадать нетрудно: действительно, Бог способен прозреть все времена и установить для человечества универсальные законы, но человек, даже самый гениальный и духовно глубокий, всего предвидеть не может и с тысячелетиями совладать не в силах— а поэтому человеческие предустановления  устаревают неизбежно и требуют обновления непременного; следственно, все сомнения сходятся к единой проблеме: к вопросу о природе основателя христианства: если Он человек и только человек— христианские истины должны периодически переосмысляться. Правда, при этом христианство и вообще как бы обесценивается— по слову Апостола: «А если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна» (1 Кор. 15, 17), —  однако для заявляющих претензию на основание новой религии то никак не препятствие, но даже дополнительное побуждение к творческому деланию на избранном поприще.

Толстой пришёл к отрицанию Божественной природы Спасителя, и препятствия на пути движения к обозначенной цели— к созданию обновлённого христианства— тем были опрокинуты безусловно. За три года до смерти он сказал не сомневаясь: «Прежде я не решался поправлять Христа, Конфуция, Будду, а теперь думаю: да я обязан их исправлять, потому что они жили 3-5 тысяч лет тому назад»1.

 

Именно поэтому Толстой изначально отвергает веру и тайну как основы своей новой религии, именно поэтому он низводит упование на грядущее блаженство с неба на землю и поэтому хочет сделать всё сознательно практическим, разумным, ибо вознесение всего на уровень веры, уровень собирания сокровищ на небе, уровень идеи бессмертия (умалчивая о бессмертии, он, по сути, отвергает его)— «обновлённому христианству» противопоказано. Сыну Божию в этой религии места нет, Христос должен мыслиться в ней только как человек.

В изначальном размышлении Толстого, как в зерне, заложено всё основное содержание его религии, с христианством ничего общего не имеющей,— да то и не религия вовсе, если оценивать строго и трезво. Это зерно до поры зрело в его душе, пока не дало ростки на рубеже 70-80-х годов, в пору духовного кризиса, настигшего писателя.

Правда, небольшие прорастания из этого зерна заметны, если пристально высматривать, во всём, что писал Толстой, с самых ранних сочинений. Он сам признал в одном из писем (в 1892 году): «Те же идеи, которые яснее выражены в моих последних произведениях, находятся в зародыше в более ранних» (18,100). Конечно, если бы не знание позднего его творчества, то вряд ли можно было вызнать начатки толстовства в этих «более ранних» произведениях, однако ныне они несомненны.

Должно признать, что ничего поистине нового в толстовстве нет: о земном блаженстве, о земном Царствии, на рациональной основе созидаемом,— сколькие мечтали и судили и прежде и позднее. Но Толстой всё же сумел придать своеобразную форму этим мечтам.

В историю мировой культуры Лев Толстой вошёл прежде всего как один из гениальнейших художников-творцов. Но, быть может, ещё большее значение имеет— для всеобщей истории человечества— его опыт веро-творчества, урок, требующий осмысления слишком пристального.

Вникая в художественный строй мысли человека, мы не судим его, не превозносим и не отвергаем. Мы лишь трезво сознаём— должны сознавать— последствия для себя при вступлении на тот путь, на который увлекает нас этот человек. Речь идёт не о мировоззренческих или эстетических оценках— но о нашей судьбе в вечности.

 

1.

По собственному признанию Толстого, он в пятнадцать лет носил на шее медальон с портретом Руссо— вместо креста. И: боготворил женевского мыслителя. Особая приверженность Толстого к Руссо не была лишь эпизодом на переходе от отрочества к юности: долго спустя, уже в начале XX века, писатель признавался (в разговоре с Полем Буайе), что многое у Руссо так близко ему, будто он сам то написал2. И подобных признаний немало встречается и в письмах Толстого, и в биографических материалах о нём. Достаточно указать на собственное свидетельство толстовское (в письме Бернарду Бувье от 7 марта 1905 г.): «Руссо был моим учителем с 15-летнего возраста. Руссо и Евангелие— два самые сильные и благотворные влияния на мою жизнь. Руссо не стареет. Совсем недавно мне пришлось перечитать некоторые из его произведений, и я испытал то же чувство подъёма духа и восхищения, которые я испытывал, читая его в ранней молодости» (18,362). Толстой и в иных утверждениях своих приравнивал Руссо к Евангелию— по оказанному на себя влиянию.

«Семена, заброшенные Руссо, дали обильные плоды в душе Толстого,— утверждает о.Василий Зеньковский,— с известным правом можно было бы изложить все воззрения Толстого под знаком его руссоизма,— настолько глубоко сидел в нём этот руссоизм до конца его дней»3.

Руссо был для русского писателя эталоном искренности; руссоистское восприятие природы как натуральной первоосновы жизни также не могло не найти отклика в душе ещё совсем юного Толстого: следы того обретаются в его творчестве часто, начиная с автобиографической трилогии. Но любить природу можно было и без оглядки на Руссо, а вот стремление к рационалистическому отысканию основ «блаженства на земле»— без влияния одного из идеологов французской революции не обошлось, и это уже серьёзнее прочего. Идеи абсолютного значения внешних воздействий на индивидуальную и общественную жизнь у Толстого, особенно у позднего моралиста Толстого, встречаются слишком настойчиво— и в его образной системе, и в обличительных по отношению к цивилизации высказываниях, как в публицистике, так и в частных беседах или письмах. И тут опять-таки не обошлось без Руссо.

В статье «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» (1862) Толстой чётко сформулировал одну из коренных идей Руссо, с которою он был вполне согласен: «Человек родится совершенным,— есть великое слово, сказанное Руссо, и слово это, как камень, останется твёрдым и истинным. Родившись, человек представляет собой первообраз гармонии правды, красоты и добра» (15,33). Это суждение справедливо по отношению к первозданной природе человека, но становится ложью, когда переносится на всю человеческую историю, ибо отвергает повреждённость души, всякой души, первородным грехом.

Если определять строго, то это «великое слово» не есть открытие именно Руссо. Д.С.Мережковский, скрупулёзно исследовавший многие раннехристианские ереси, справедливо указывает на источник руссоистских идей— в воззрениях известного ересиарха Пелагия (ок.360— не позднее 430). Мережковский писал (в книге о бл.Августине, который был главным противником Пелагия):

«Кто первый «защитник природы», defensor naturae,— Жан-Жак Руссо, автор «Дижонской речи»? Нет, Пелагий. Кто первый сказал: «Естественный человек добр»,— автор «Общественного договора»? Нет, всё тот же Пелагий. Вместо «первородного греха» в учении Христа, Павла, Августина, Паскаля,— «первородная невинность» в учении Пелагия—Руссо и скольких за ним! «Люди все рождаются такими же невинными, как первый человек в раю». Что же такое «первородный грех», наследие Адама? Только «измышление» Августина—Манеса.

«Всякий грех частен и личен; относится лишь к человеку, а не к человечеству». Всякий человек может сделаться «безгрешным», «святым», сам, один, одною «свободою воли». Что же такое Благодать? Только «познание Христа, подражание Христу, в нравственной жизни, в добрых делах».

«Всё учение Христа есть учение нравственное прежде всего »,— мог бы сказать Пелагий вместе с Кантом и сколькими другими учителями нравственности!

Если сделать из этого последний вывод, то это значит: жил Христос для всех, а умер и воскрес (если только воскрес) ни для кого, ни для чего. Людям нужен не распятый на кресте Сын Божий, а человек Иисус, до креста, без креста. Этого последнего вывода Пелагий не делает— не сделает и Кант, но сделать его легко»4.

Можно сказать, забегая несколько вперёд, что именно этот «лёгкий» вывод сделал именно Толстой. Он не заглядывал в дальние века истории, заимствовал идею поближе: в XVIII столетии. Но не столь и важно, от кого взято заблуждение: оно взято и доведено до крайнего вывода. Вывода богохульного, даже богоборческого: ибо он отвергает Крест, Воскресение, самое идею спасения.

Руссо хочет сделать вид, будто человек живёт в раю, что не было и нет греха, что только некоторые внешние обстоятельства, легко преодолимые, мешают человечеству ощутить райское блаженство. Руссо обманывается и обманывает. И Толстой поддаётся тому обману. Человек нередко сам обманываться  рад.

Скажем в который раз: такая идея отрицает необходимость внутренней духовной брани с греховной повреждённостью натуры человека, ориентирует на противостояние лишь внешним условиям существования и сторонним воздействиям. В этой антихристианской идее— один из истоков не только всех заблуждений Руссо, равно как и Толстого, пороков мировоззрения, недостатков педагогической системы их и т.д. (это частности), но также и всех революционных претензий на внешнее переустройство мира, отвергающих первородный грех как первопричину укоренившегося в мире зла.

Собственно, к такому выводу толкали разум воззрения не только Руссо, но всех идеологов Просвещения (бывших одновременно и идеологами французской революции), отчасти опиравшихся на учение Локка. Руссо же, в отличие от всех прочих, отстаивал убеждение: человек есть не просто tabula rasa, но именно гармоничное по натуре своей существо. Это давало ему возможность пренебрегать цивилизацией с её главною надеждою на науку. Это же привело и Толстого к недоверию по отношению к науке (хотя и не к отрицанию её, что ему порою приписывают). Но главное: как и Руссо, Толстой объективно содействовал  укреплению революционной идеологии— противоречиво противопоставляя ей в то же время идеи непротивления злу насилием. Правда, то произойдёт уже во второй половине его жизни.

Развивая далее идею Руссо, Толстой как бы указывает на особенность бытия человека (и человечества), к которой прежде прочего привлечено его творческое внимание, хотя внешне это его рассуждение относится лишь к поиску верных основ педагогики: «Но каждый час в жизни, каждая минута времени увеличивают пространства, количества и время тех отношений, которые во время его рождения находились в совершенной гармонии, и каждый шаг и каждый час грозит нарушением этой гармонии, и каждый последующий шаг и каждый последующий час грозит новым нарушением и не даёт надежды восстановления нарушенной гармонии» (15,33-34).

Но вот что: ни Руссо, ни Толстой, кажется, не додумали одну мысль: если человек гармоничен по природе, то откуда взялось зло? От влияния цивилизации? Но цивилизация сама есть следствие человеческой деятельности. Или гармоничный от природы человек создал дисгармоничную цивилизацию, а потом начал испытывать её дурное влияние? Нет, гармоничный человек мог создавать только нечто гармоничное же, а если создавал дисгармонию, то производил её, выходит, по образу дисгармоничной натуры своей. Но натура человека гармонична и он мог создавать поэтому только гармонию. Дурного влияния природы также быть не могло, потому что и природа изначально гармонична. Откуда же взялось зло? От влияния цивилизации. А как мог создать цивилизацию гармонически совершенный человек?.. Логический круговорот, из которого нет выхода. Из него выйти легко: через признание разрушающего воздействия первородной повреждённости натуры человека. Толстой же это признать отказывался. И тосковал по утрачиваемой природной естественности.

Можно утверждать: исследование жизненного движения человека от начальной абсолютной гармонии к дисгармонии, отыскание в каждом характере в каждый конкретный момент его бытия начатков (или остатков) естественной душевной гармонии, тоска по этой гармонии— есть основное содержание едва ли не всего художественного творчества Толстого. Этим Толстой прежде всего отличен от Достоевского, искавшего в человеке не следы натуральной гармонии, но просвечивающий сквозь греховную помутнённость образ Божий.

Для Толстого мечтания женевского философа были образцом в решении религиозных вопросов, но Руссо, как известно, был приверженцем неопределённого деизма, являющего собою зыбкий рубеж между верою и безверием,— а поскольку Толстой был в своих взглядах решительнее Руссо, то и деизм он довёл до той крайности, в которой слишком обнаруживается резкая противоречивость этого мировоззренческого принципа. Вот где— основная причина всех «кричащих противоречий» Толстого,

«Учение Толстого,— сделал справедливый вывод академик М.Н.Розанов,—  представляет последний фазис в истории европейского деизма. Деизм дошёл у него до крайних выводов, очутился у последней своей черты. Наклонность превратить религию в мораль, направить её в плоскость этики, весьма ощутимая у деистов XVIII века, находит у русского мыслителя полное своё осуществление: его религия безусловно сводится на мораль, теряя связь с вероучением»5.

Сделаем одну побочную, но необходимую оговорку. Говоря о «кричащих противоречиях» Толстого, мы не можем обойти вниманием автора этой формулы, Ленина, который был во многом прав в своих выводах касательно мировоззрения и общественной позиции Толстого, но который строил при этом свои рассуждения на совершенно ложных основаниях. Вождь революции указывал на недостатки Толстого с низшей, революционной точки зрения. Мы можем обнаружить недостаточность воззрений Толстого по отношению к высшему, православному миропониманию. Поэтому говоря о «кричащих противоречиях» его, мы должны дать этому понятию совершенно иное наполнение, розно с революционной идеологией осмыслить эти противоречия.

Точно так же можно согласиться и с известнейшей формулой «зеркало русской революции» по отношению к Толстому— и опять-таки иначе осмыслить её. Ведь Толстой, с его абсолютизацией внешних воздействий на человека, с его вытекающим отсюда требованием изменить условия социально-политического бытия общества, с его поисками «земного рая»,— и впрямь отразил основные революционные стремления своего времени. И в чём-то сочувствовал им несомненно. Только для Ленина такое сочувствие было непоследовательным и недостаточным, с православной же высоты—  ложным и разлагающим душу. Для Ленина Толстой— зеркало слабости и недостатков революционного движения. Для всякого православного— зеркало бесовского соблазна, которому поддался русский человек.

 

Толстой вообще больший рационалист в своих теориях, нежели Руссо. Тот был более чуток к внутренним душевным движениям— по сравнению с Толстым. Но только в теоретических своих суждениях. Как художник Толстой, безспорно, глубже женевца в понимании души человеческой. И это не просто ещё одно противоречие Толстого, но и всеобщий парадокс искусства: на уровне эстетических прозрений художник может ясно сознавать то, что ускользает от него на рациональном уровне. С этим в русской классической литературе мы впервые столкнулись у Пушкина, наблюдали у многих иных творцов, включая Достоевского, это же отчётливо проявилось и у Толстого— даже в его личной жизни: достаточно вспомнить недоумения С.А.Толстой: как может великий художник-психолог, душевед быть столь нечутким к тому, что совершается во внутренней жизни близких ему людей?

Конечно, полного совпадения взглядов у Толстого с Руссо быть не могло: слишком различны внешние и внутренние свойства их бытия. К этой теме нам ещё предстоит возвращаться. Но важно вот что: в осмыслении жизни оба художника-мыслителя сумели подняться над приземлённой обыдённостью на некую высшую точку и оттуда обозреть пространства, недоступные для шаблонного мышления,— и в этом чтение Руссо стало для молодого Толстого одним из побудительных порывов: Руссо позвал его за собою,— однако эта высшая их точка, высшая по отношению к злобе своей эпохи, всё же не достигла уровня вечности, осталась хоть и не в ограниченном, а в бесконечном, но во времени.

Толстой— гений в исследовании и отображении душевного мира, тут нет ему равных. Стремление же к духовной высоте он отверг. Ибо Христос для него— не воскрес.

Важно вот что: естественная природа— это повреждённая  природа; она не может соединиться с Богом. Именно из непонимания такой простой истины истекают многие заблуждения Толстого, его собственное отъединение от Христа Воскресшего.

От Руссо же Толстой наследовал неизжитый сентиментализм эстетического мировосприятия.

«Лев Толстой предстаёт в своём мировоззрении выразителем и идеологом сентиментальности,— писал И.А.Ильин.— Сентиментальность— это буйный размах беспочвенного, беспредметного и бесформенного чувства, которое довольствуется собой, упивается собой, пытаясь вызвать к жизни слепую сострадательность. Сентиментальность— это беспредметная разомлелость души, предающейся субъективным настроениям. Она не умеет крепко, всем сердцем любить, ей не хватает решимости, смелости взять на себя ответственность, не хватает напористости в борьбе за добро. Сентиментальная душа не понимает, что Бог больше, чем человек»6.


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 40; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!