Но будьте друг ко другу добры, сострадательны, прощайте друг друга, как и Бог во Христе простил вас» (Еф. 4,32). 8 страница



«Страшный вид поля сражения, покрытого трупами и ранеными, в соединении с тяжестью головы и с известиями об убитых и раненых двадцати знакомых генералах и с сознанием бессильности своей прежней сильной руки произвели неожиданное впечатление на Наполеона, который обыкновенно любил рассматривать убитых и раненых, испытывая тем свою душевную силу (как он думал). В этот день ужасный вид поля сражения победил ту душевную силу, в которой он полагал свою заслугу и величие. Он поспешно уехал с поля сражения и возвратился к Шевардинскому кургану. Жёлтый, опухлый, тяжёлый, с мутными глазами, красным носом и охриплым голосом, он сидел на складном стуле, невольно прислушиваясь к звукам пальбы и не поднимая глаз. Он с болезненной тоской ожидал конца того дела, которого он считал себя причиной, но которого он не мог остановить. Личное человеческое чувство на короткое мгновение взяло верх над тем искусственным призраком жизни, которому он служил так долго. Он на себя переносил те страдания и ту смерть, которые он видел на поле сражения. Тяжесть головы и груди напоминала ему о возможности и для себя страданий и смерти. Он в эту минуту не хотел для себя ни Москвы, ни победы, ни славы. (Какой нужно было ему ещё славы?) Одно, чего он желал теперь, отдыха, спокойствия и свободы» (6,292-293).

Однако он не может выйти из своей роли и продолжает бессмысленную суету, имитируя деятельную активность, пребывая в измышленном мире мнимого величия и помрачённым умом своим не сознавая собственного безволия, но, напротив, полагая, будто от него, от его воли зависят судьбы и действия сотен тысяч человек:

«И без его приказания делалось то, чего он хотел, и он распорядился только потому, что думал, что от него ждали приказания. И он опять перенёсся в свой прежний искусственный мip призраков какого-то величия, и опять (как та лошадь, ходящая на покатом колесе привода, воображает себе, что она что-то делает для себя) он покорно стал исполнять ту жестокую, печальную и тяжёлую, нечеловеческую роль, которая ему была предназначена» (6,293).

Толстой отвергает величие Наполеона, ибо это мнимое величие не совпадает с тою мерою, какая обретается в учении Христа: «И никому в голову не придёт, что признание величия, неизмеримого мерой хорошего и дурного, есть только признание своей ничтожности и неизмеримой малости.

Для нас, с данной нам Христом мерой хорошего и дурного, нет неизмеримого. И нет величия там, где нет простоты, добра и правды» (7,189-190).

Наполеон же именно далёк от этих великих начал человеческой жизни, что проявлялось в нём всегда, а не только в день Бородина, хотя в этот день его помрачённость выявилась с особенною ясностью:

«И не на один только этот час и день были помрачены ум и совесть этого человека, тяжеле всех других участников этого дела носившего на себе всю тяжесть совершавшегося; но и никогда, до конца жизни, не мог понимать он ни добра, ни красоты, ни истины, ни значения своих поступков, которые были слишком противоположны добру и правде, слишком далеки от всего человеческого, для того, чтобы он мог понимать их значение. Он не мог отречься от своих поступков, восхваляемых половиной света, и потому должен был отречься от правды и добра и всего человеческого» (6,293).

Наполеоновская идея есть— вдумаемся!— крайнее проявление гуманизма, самовозвеличения человека. Это перенесение такого самовозвеличения на одного персонажа истории, но в подобном перенесении парадоксально и противоречиво сочетаются самоумаление всех тех, кто это совершает (Толстой пишет о том прямо), но и тайное вожделение гордыни, желающей сознавать и чувствовать самоё реальную возможность обожествления человеческого индивидуума, хотя бы и единственного из многих. Поэтому с толстовским отвержением величия Наполеона могут согласиться лишь отрекшиеся от гуманистического соблазна: ибо это отвержение не может не уязвить гордыни возгордившегося (хотя бы и чужим величием) человека.

Идеология «Войны и мира» есть система антигуманистических идей. Отчасти Толстой в своем антигуманизме опирается на христианство, но порою его воззрения оказываются слишком неопределёнными, слишком общими, так что из этой системы открывается выход и в иные, нехристианские устроения взглядов на мip.

Толстой отвергает не просто величие Наполеона— но само намерение человека установить идею величия внутри самозамкнутого человеческого помрачения: вне естественных понятий добра, правды и справедливости.

Наполеон служит злу, оттого он и не может быть велик. Он служит крайнему воплощению зла— войне, которая для Толстого есть несомненное и величайшее зло. Там, где на страницах эпопеи возникает само понятие войны, там неизменно звучит осуждение её губительности для жизни.

«Подумаешь, что человечество забыло законы своего Божественного Спасителя, учившего нас любви и прощению обид, и что оно полагает главное достоинство своё в искусстве убивать друг друга» (4,131).

«...Началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберёт летопись всех судов мipa и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления» (6,7).

«Война не любезность, а самое гадкое дело в жизни, и надо понимать это и не играть в войну» (6,239-240).

Толстой отвергает величие Наполеона и из своего понимания истории, по отношению к которой царь (император, властитель, повелитель народов и т.п.) есть её раб. Исходя из этого, а также из собственного военного опыта, писатель переосмысляет само военное искусство и утверждает бессмысленность этого понятия.

Поэтому: «Не только гения и каких-нибудь качеств особенных не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нужно отсутствие самых лучших высших, человеческих качеств— любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения. Он должен быть ограничен, твёрдо уверен в том, что то, что он делает, очень важно (иначе у него недостанет терпения), и тогда только он будет храбрый полководец» (6,63-64).

Свои выводы Толстой поручает высказать князю Андрею (в разговоре с Пьером перед Бородинским сражением): «Сражение выигрывает тот, кто твёрдо решил его выиграть. Отчего мы под Аустерлицем проиграли сражение? У нас потеря была почти равная с французами, но мы сказали себе очень рано, что мы проиграли сражение,— и проиграли. А сказали мы это потому, что нам там незачем было драться: поскорее хотелось уйти с поля сражения. <...> Для меня на завтра вот что: стотысячное русское и стотысячное французское войс­ка сошлись драться, и факт в том, что эти двести тысяч дерутся, и кто будет злей драться и себя меньше жалеть, тот победит» (6,236-237).

Вот весь смысл совершающегося на поле боя. Руководить поэтому конкретными действиями в период сражения невозможно. Невозможность эта определяется, как это видит Толстой, в постоянной изменчивости событий и в огромности расстояний сравнительно с быстротою перемен; в самом деле: донесение о конкретной ситуации на поле достигает главнокомандующего и возвращается обратно соответствующим распоряжением, когда ситуация уже не раз изменилась. Имевший значение какое-то время назад приказ теряет свой смысл, не может быть исполнен и не исполняется. Да и сами донесения не могут быть достоверны, поскольку в суматохе боя трудно разобраться в происходящем.

«Полковой командир сказал, что атака была отбита, придумав это военное название тому, что происходило в его полку; но он действительно сам не знал, что происходило в эти полчаса во вверенных ему войсках, и не мог с достоверностью сказать, была ли отбита атака, или полк его был разбит атакой. В начале действий он знал только то, что по всему его полку стали летать ядра и гранаты и бить людей, что потом кто-то закричал: «Конница», и наши стали стрелять. И стреляли до тех пор уже не в конницу, а в пеших французов, которые показались в лощине и стреляли по нашим» (4,247).

«Полковой командир <...> докладывал князю, что, как только началось дело, он отступил из леса, собрал дроворубов и, пропустив их мимо себя, с двумя батальонами ударил в штыки и опрокинул французов.

— Как я увидел, ваше сиятельство, что первый батальон расстроен, я стал на дороге и думаю: «Пропущу этих и встречу батальным огнём»; так и сделал.

Полковому командиру так хотелось сделать это, так он жалел, что не успел этого сделать, что ему казалось, что всё это точно было. Да, может быть, и в самом деле было? Разве можно было разобрать в этой путанице, что было и чего не было?» (4,266).

Эти примеры взяты из описания Шенграбенского сражения, но подобные можно отыскать и во всех авторских суждениях обо всех военных действиях на всём пространстве эпопеи.

Оттого и все действия того же Наполеона на Бородинском поле не имеют никакого смысла:

«С поля сражения беспрестанно прискакивали к Наполеону его посланные адъютанты и ординарцы его маршалов с докладами о ходе дела; но все эти доклады были ложны: и потому, что в жару сражения невозможно сказать, что происходит в данную минуту, и потому, что многие адъютанты не доезжали до настоящего места сражения, а передавали то, что они слышали от других; и ещё потому, что пока проезжал адъютант те две-три версты, которые отделяли его от Наполеона, обстоятельства изменялись и известие, которое он вёз,    уже становилось неверно. <...> Соображаясь с таковыми необходимо ложными донесениями, Наполеон делал свои распоряжения, которые или уже были исполнены прежде, чем он делал их, или же не могли быть и не были исполняемы» (6,271-272).         В подтверждение своей правоты Толстой ссылается на отзыв Муравьёва-Карского, участника войны 1812 года, позднее успешно руководившего военными действиями на Кавказе, в частности осадой и взятием турецкой крепости Карс в 1855 году:

«После напечатания моей первой части и описания Шенграбенского сражения мне были переданы слова Николая Николаевича Муравьёва-Карского об этом описании сражения, слова, подтвердившие мне моё убеждение. Ник.Ник.Муравьёв, главнокомандующий, отозвался, что он никогда не читал более верного описания сражения и что он своим опытом убедился в том, как невозможно исполнение распоряжений главнокомандующего во время сражения» (7,386).

Руководство, истинное руководство военным делом, приходит к выводу Толстой, заключается вовсе не в планах, распоряжениях, диспозициях, приказах и тому подобном, но в чём-то трудноуловимом, хотя и важнейшем для хода сражения: в укреплении внутренней решимости, внутренней уверенности— в том, что определяется автором как дух войска (о чём и сказал князь Андрей Пьеру перед Бородинским сражением).

«В военном деле, пишет Толстой,— сила войска есть также произведение из массы на что-то такое, на какое-то неизвестное х.

Военная наука, видя в истории бесчисленное количество примеров того, что масса войск не совпадает с силой, что малые отряды побеждают большие, смутно признаёт существование этого неизвестного множителя и старается отыскать его то в геометрическом построении, то в вооружении, то— самое обыкновенное— в гениальности полководцев. Но подставление всех этих значений множителя не доставляет результатов, согласных с историческими фактами.

А между тем стоит только отрешиться от установившегося, в угоду героям, ложного взгляда на действительность распоряжений высших властей во время войны для того, чтобы отыскать этот неизвестный х.

X этот есть дух войска, то есть большее или меньшее желание драться и подвергать себя опасностям всех людей, составляющих войско, совершенно независимо от того, дерутся ли люди под командой гениев или не гениев, в трёх или двух линиях, дубинами или ружьями, стреляющими тридцать раз в минуту. Люди, имеющие наибольшее желание драться, всегда поставят себя и в наивыгоднейшие условия для драки.

Дух войска— есть множитель на массу, дающий произведение силы. Определить и выразить значение духа войска, этого неизвестного множителя, есть задача науки» (7,141-142).

В доказательство своей правоты Толстой приводит сопоставление условий прежних сражений Наполеона и Бородинской битвы: всё совершенно то же, да результат иной:

«Наполеон испытывал тяжёлое чувство, подобное тому, которое испытывает всегда счастливый игрок, бездумно кидавший свои деньги, всегда выигрывавший и вдруг, именно тогда, когда он рассчитал все случайности игры, чувствующий, что чем более обдуман его ход, тем вернее он проигрывает.

Войска были те же, генералы те же, те же были приготовления, та же диспозиция, <...> он сам был тот же, он это знал, он знал, что он был даже гораздо опытнее и искуснее теперь, чем он был прежде, даже враг был тот же, как под Аустерлицем и Фридландом; но страшный размах руки падал волшебно-бессильно.

Все те прежние приёмы, бывало неизменно увенчиваемые успехом <...>,— все эти приёмы уже были употреблены, и не только не было победы, но со всех сторон приходили одни и те же известия об убитых и раненых генералах, о необходимости подкреплений, о невозможности сбить русских и о расстройстве войск.

 <...> Да, это было как во сне, когда человеку представляется наступающий на него злодей, и человек во сне размахнулся и ударил своего злодея с тем страшным усилием, которое, он знает, должно уничтожить его, и чувствует, что рука его, бессильная и мягкая, падает, как тряпка, и ужас неотразимой погибели обхватывает беспомощного человека» (6,276-278).

Кажется: понять это, необходимость этого важнейшего множителя, духа войска, слишком просто и, следственно, слишком просто овладеть военным искусством, которое всё и заключается в поднимании духа войска всеми возможными мерами. Но этого не происходит оттого, что люди в своих действиях руководимы иными соображениями, пребывая на ином уровне постижения жизни. Истину можно постичь на уровне мужика , но невозможно (по крайней мере, очень трудно) на уровне барыни. А именно на этом уровне пребывает большая часть тех, от кого мог бы зависеть ход и состояние дела:

«...Самая большая группа людей, которая по своему огромному количеству относилась к другим, как 99 к 1-му, состояла из людей, не желавших ни мира, ни войны, ни наступательных движений, ни оборонительного лагеря ни при Дриссе, ни где бы то ни было, ни Барклая, ни государя, ни Пфуля, ни Бенигсена, но желающих только одного, и самого существенного: наибольших для себя выгод и удовольствий. <...>

Все люди этой партии ловили рубли, кресты, чины и в этом ловлении следили только за направлением флюгера  царской милости, и только что замечали, что флюгер обратился в одну сторону, как всё это трутневое население армии начинало дуть в ту же сторону, так что Государю тем труднее было повернуть его в другую. Среди неопределённости положения, при угрожающей серьёзной опасности, придававшей всему особенно тревожный характер, среди этого вихря интриг, самолюбий, столкновений различных воззрений и чувств, при разноплемённости всех этих лиц, эта <...> самая большая партия людей, занятых личными интересами, придавала большую запутанность и смутность общему делу» (6,52-54).

Люди фальшивого уровня бытия несут в мip разрушающее начало— войну. Война— производное от действий людей, не понимающих смысла бытия. Людей ненатуральных.

Люди же натуральные вовсе не несут в себе начала вражды и разрушения, даже если их вовлекают в войну те, кто враждебен подлинной жизни. Вот сблизились на Шенграбенском поле перед сражением, в момент парламентёрских переговоров, русские и французские солдаты— и непосредственность их общения, искреннее веселье, захватившее всех, были так неподдельны, так естественны, так невраждебны,«что после этого, казалось, нужно было поскорее разрядить ружья, взорвать заряды и разойтись поскорее всем по домам» (4,238).

Точно так же нет никакой враждебности в обращении с пленными французами русских солдат зимою 1812 года, когда они с «радостными улыбками» кормят голодных и поют песни, весело пытаясь подражать незнакомому для них языку.

«— Тоже люди,— сказал один из них, уворачиваясь в шинель.— И полынь на своём кореню растёт» (7,224).

Мужик мыслит часто на уровне природы, уровне дерева.

Этот уровень не доступен тем, кто в слепой своей корысти служит разрушению мipa.

 

Подобные люди живут в мipe фальшивых ценностей и истина от них укрыта. Одною из таких ценностей стало для них неистинное понятие, выработанное именно для легчайшего достижения корыстных целей— наград, чинов, внешних отличий,— понятие славы оружия, с которым соединяется и неистинное понимание воинского подвига.

Характерным примером того стал для Толстого знаменитый подвиг генерала Раевского на Салтановской плотине к которому писатель отнесся без предвзятости, но с трезвенным осмыслением:

«Офицер с двойными усами, Здржинский, рассказывал напыщенно о том, как Салтановская плотина была Фермопилами русских, как на этой плотине был совершён генералом Раевским поступок, достойный древности. Здржинский рассказывал поступок Раевского, который вывел на плотину двух своих сыновей под страшный огонь и с ними рядом пошёл в атаку. Ростов слушал рассказ и не только ничего не говорил в подтверждение восторга Здржинского, но, напротив, имел вид человека, который стыдится того, что ему рассказывают, хотя и не намерен возражать. Ростов после Аустерлицкой и 1807 года кампаний знал по своему собственному опыту, что, рассказывая военные происшествия, всегда врут, как и сам он врал, рассказывая; во-вторых, он имел настолько опытности, что знал, как всё происходит на войне совсем не так, как мы можем воображать и рассказывать. <...> «Во-первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть, верно, такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел своих сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около самого его,— думал Ростов,— остальные и не могли видеть, как и с кем шёл Раевский по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень воодушевиться, потому что что им было за дело до нежных родительских чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре? Потом оттого, что возьмут или не возьмут Салтановскую плотину, не зависела судьба отечества, как нам описывают это про Фермопилы. И стало быть, зачем же было приносить такую жертву?» <...> Но он не сказал своих мыслей: он и на это уже имел опыт. Он знал, что этот рассказ содействовал к прославлению нашего оружия, и потому надо было делать вид, что не сомневаешься в нём. Так он и делал» (6,67-68).

 Надо было делать вид... Толстой приходит к выводу, что позднейшие рассказы о различных героических военных деяниях определяются многими ложными причинами, не в последнюю очередь психологическим настроем не только говорящего, но и слушающих. Так случается с молодым Николаем Ростовым, пытающимся рассказать о своём участии в Шенграбенском сражении:

«Он рассказал им своё Шенграбенское дело совершенно так, как обыкновенно рассказывают про сражения участвовавшие в них, то есть так, как им хотелось бы, чтоб оно было, так, как они слыхали от других рассказчиков, так, как красивее было рассказывать, но совершенно не так, как оно было. Ростов был правдивый молодой человек, он ни за что умышленно не сказал бы неправды. Он начал рассказывать с намерением рассказать всё, как оно точно было, но незаметно, невольно и неизбежно для себя перешёл в неправду. Ежели бы он рассказал правду этим слушателям, которые, как и он сам, слышали уже множество раз рассказы об атаках и составили себе определённое понятие о том, что такое была атака, и ожидали точно такого же рассказа,— или бы они не поверили ему, или, что ещё хуже, подумали бы, что Ростов был сам виноват в том, что с ним не случилось того, что случается обыкновенно с рассказчиками кавалерийских атак. Не мог он им рассказать так просто, что поехали все рысью, он упал с лошади, свихнул руку и изо всех сил побежал в лес от француза. Кроме того, для того, чтобы рассказать всё, как было, надо было сделать усилие над собой, чтобы рассказывать только то, что было. Рассказать правду очень трудно, и молодые люди редко на это способны. Они ждали рассказа о том, как горел он весь в огне, сам себя не помня, как бурею налетал на каре; как врубался в него, рубил направо и налево; как сабля отведала мяса и как он падал в изнеможении, и тому подобное. И он рассказал им всё это» (4,327).


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 42; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!