Но будьте друг ко другу добры, сострадательны, прощайте друг друга, как и Бог во Христе простил вас» (Еф. 4,32). 11 страница



 

Сам по себе Каратаев вряд ли умён. Его премудрость— выработана в недрах народного бытия в течение веков. Оттого всякий раз, когда он обнаруживает удивительно ясное и глубокое понимание событий, он изъясняется пословицами, то есть именно сконцентрированными в краткой и ёмкой форме выводами народного естественного опыта.

Платону скучно, то есть душа его болит от соприкосновения с общею бедою народа, но он далёк от отчаяния, от пребывания, подобно Пьеру, в метаниях и недоумениях, он знает безсомненно: «Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так-то старички говаривали,— прибавил он быстро» (7,56). Платон знает то, что знает, черпая в народной же мудрости, Кутузов, уверенный в погибели вражеской.

Когда Пьер, не расслышав, переспрашивает: «Как, как ты это сказал?»— Платон отвечает как бы невпопад совершенно иное, нежели он говорил только что: «Я-то?— спросил Каратаев.— Я говорю: не нашим умом, а Божьим судом,— сказал он, думая, что повторяет сказанное» (7,56).

Кажется: мысль его разбросана, он не способен сосредоточиться на одном, и оттого произносит несвязанные фразы. По истине же: мысль его не существует в застывшей форме (чтобы повторять её из раза в раз), но течёт, движется, переливаясь из одной формы в другую. Так движется, по Толстому, история, жизнь, бытие мipa, как и состояние внутреннего мipa человека, Платон лишь отражает в себе это движение, отражает в себе Бога, как отражает Его капля единого мiроустроения (и это вскоре явится Пьеру во сне образом состоящего из капель глобуса, одна из которых есть Каратаев), того Бога, Которого Толстой определил именно как движение.

 

Подобное понимание человека было свойственно Толстому постоянно. Так,  в романе «Воскресение» он дал своё знаменитое определение: «Люди, как реки...» (13,219)

 

Сказанное Платоном есть продолжение его мысли: Наполеон (французы вообще) обречены на гибель, и это совершится ... и Каратаев точно высказывает идею, какая явится важнейшим энергетическим узлом во всём пространстве эпопеи ... и это совершится не нашим умом , а Божьим судом.

Не нашим умом, а Божьим судом— вот краткое выражение толстовской концепции истории, его понимания жизни вообще, законов движения бытия. Его мiрословия.

В мipe всё вершится Божьим судом.

Ведь Пьер именно умом своим выводит, вычисляет, подтасовывая под себя, возможность гибели Наполеона. Каратаев на подобную суетность не способен. И это не фатализм отнюдь, но спокойная вера в промыслительное действие Божьей воли.

Не нашим умом... «Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом,— то уничтожится возможность жизни».

Не нашим умом, а Божьим судом...

Умом люди как раз чаще действуют во вред себе: «...все усилия со стороны русских были постоянно устремляемы на то, чтобы помешать тому, что одно могло спасти Россию, и со стороны французов, несмотря на опытность и так называемый военный гений Наполеона, были устремлены все усилия к тому, чтобы растянуться в конце лета до Москвы, то есть сделать то самое, что должно было погубить их» (6,115).

Всё происходило как раз помимо рассудочных соображений тех и других: «Не только во время войны со стороны русских не было желания заманить французов в глубь России, но всё было делаемо для того, чтобы остановить их с первого вступления их в Россию, и не только Наполеон не боялся растяжения своей линии, но он радовался, как торжеству, каждому своему шагу вперёд и очень лениво, не так, как в прежние свои кампании, искал сражения» (6,116).

He нашим умом, а Божьим судом...

«На вопрос о том, что составляет причину исторических событий, представляется другой ответ, заключающийся в том, что ход мировых событий предопределён свыше...» (6,251).

Платон и в житейских обстоятельствах видит действие благой воли Божией, которую он готов принять безропотно при любых условиях: так, он рассказывает Пьеру, как его за некую провинность отдали в солдаты: «Что ж, соколик,— говорил он изменяющимся от улыбки голосом,— думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам-пят ребят,— а у меня, гляди, одна солдатка осталась. <...> Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно» (7,57). Всё то же: не нашим умом, а Божьим судом. И всё ко благу.

 

...Однако не слишком ли мы торопимся, сопрягая толстовскую идею, важнейшую идею всей эпопеи его, с понятием Промысла (в православном его осмыслении)?

Ибо сама по себе формула эта может быть понята и как упование на волю Божию, направленную на спасение человечества в его историческом бытии, и как именно фаталистическая убеждённость в действии некоей безликой высшей силы, обозначаемой этим словом—  Бог,— словом, могущим иметь и вовсе иной смысл, нежели влагают в него христиане. Разумеется, когда так говорит православный человек, никаких сомнений и явиться не может. Но Толстой уже давал повод для именно сомнений некоторых в смысле его высказываний: они амбивалентны, часто дают возможность для двоякого их толкования.

Вера Платона Каратаева наивна и неопределённа.

«— Господи, Иисус Христос, Никола-угодник, Фрола и Лавра, Господи, Иисус Христос, Никола-угодник! Фрола и Лавра, Господи Иисус Христос— помилуй и спаси нас!—заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. Вот так-то. Положи, Боже, камушком, подними калачиком,— проговорил он и лёг, натягивая на себя шинель.

— Какую это ты молитву читал?— спросил Пьер.

— Ась? проговорил Платон (он уже было заснул).— Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?

— Нет, и я молюсь,—  сказал Пьер.— Но что ты говорил: Фрола и Лавра?

— А как же,— быстро отвечал Платон,— лошадиный праздник. И скота жалеть надо...» (7,57).

Кому же он молится? Вера его, конечно, искренна. Но малоцерковна. Даже формы звательного падежа (Иисусе Христе), знакомой всякому, кажется, молящемуся,— он не знает. Он не знает и самых простых молитв. Может быть, для Толстого это являлось признаком подлинности, натуральности веры Платона?

Есть некоторая вероятность определить религиозность Каратаева как близкую языческой. И опять вспоминается, как Толстой увидел достоинство мужика в его непричастно­сти христианству. Для Толстого в том— естественность, натуральность мiрочувствия на уровне мужика. Каратаев, как и мужик в «Трёх смертях», скорее исполняет обряды, чем является христианином.

Определённого ответа на важные вопросы дать невозможно.

Вектор же направления основного движения религиозной мысли писателя всё же порою проявляется, пусть пока лишь намёком.

Вот важное свидетельство о Платоне: «Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву» (7,60). Да, Каратаев живёт любовью. Но любовь его как бы ограничена реальным физическим пространством, совпадающим с полем его внимания, и не направлена на личность, обезличена— это очевидно. И тем же он заражает окружающих: недаром и Пьер поддаётся такому же чувству. Сопрягать это чувство с любовью христианской поэтому нет полной возможности: ибо для христианства именно личность есть одна из важнейших онтологических ценностей. Но Каратаев несёт в себе едва ли не эталонное мiровосприятие— в пространстве «Войны и мира». Ведь и долго спустя Пьер мысленно поверяет памятью о Платоне многие свои жизненные ситуации.

А для Толстого эго обезличивание и важно: поскольку растворение индивидуальности в роевой жизни, по его убеждённости, бессознательное подчинение неким неопределимым, но важным для человека законам только и делает всякого по-настоящему свободным, следственно, только и есть подлинное благо.

Поэтому Платон Каратаев не может мыслиться в отделённости от некоего  целого, которому он всецело же подчинён: «Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на неё, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова» (7,60).

Вот идеал натуральности: когда всякое обнаружение натуры человека вовне сродни любому внесознательному проявлению в мipe природы. И когда оно также бессознательно.

«Толстой правильно воспринимает русского, но лишь русского человека природы, лишь русского человека инстинктав его буднях» (И.А.Ильин)20.

Здесь Толстой очень недалёк от понимания мipa (и мира) как некоего потока, в котором сливаются и обезличиваются все его составляющие. К этому писатель и придёт в итоге.

 

И всё же: Толстой даёт возможность (отчасти в противоречии с самим собою) понимать взаимодействие человека, пусть даже и бессознательное, с высшими законами— как целенаправленно волевое. Потому что законы бытия нельзя постигнуть, но можно бессознательно ощутить и следовать этому бессознательному ощущению.

Должно рассмотреть толстовское рассуждение о причинах пожара Москвы и последующего поражения французов в войне.

Почему сгорела Москва? Вопрос для понимания смысла всех событий и позиции Толстого в понимании событий— ключевой.

Писатель отвергает те два ответа, какие давали историки в разное время в зависимости от основного интереса их суждений. Когда надобно было прославить патриотизм москвичей, утверждалось, что Москву зажгли именно они. Когда требовалось обвинить французов в варварстве, именно им приписывалось то же действие. Историки уподоблялись князю Василию Куракину или Борису Друбецкому, строившим свои речи в согласии с выгодою момента, а не с истиною,              для них безразличной.

 По Толстому же, Москву никто специально не зажигал и не мог иметь такой цели. «Москва сгорела вследствие того, что она была поставлена в такие условия, при которых всякий деревянный город должен сгореть, независимо от того, имеются ли, или не имеются в городе сто тридцать плохих пожарных труб. Москва должна была сгореть вследствие того, что из неё выехали жители, и так же неизбежно, как должна загореться куча стружек, на которую в продолжение нескольких дней будут сыпаться искры огня. Деревянный город, в котором при жителях-владельцах домов и при полиции бывают летом почти каждый день пожары, не может не сгореть, когда в нём нет жителей, а живут войска, курящие трубки, раскладывающие костры на Сенатской площади из сенатских стульев и варящие себе есть два раза в день» (6,400-401).

Вот ещё пример толстовского очуждения: Москва сгорела не потому, что её кто-то поджигал, а оттого, что некому было тушить многие неизбежные случайные загорания. Тушить же было некому, поскольку москвичи покинули город. «Москва сожжена жителями, это правда; но не теми жителями, которые оставались в ней, а теми, которые выехали из неё. Москва, занятая неприятелем, не осталась цела, как Берлин, Вена и другие города, только вследствие того, что жители её не подносили хлеба-соли и ключей французам, а выехали из неё» (6,401).

Покинули же город москвичи, движимые скрытою теплотою патриотизма, которая была усилена победою на Бородинском поле (именно поэтому Бородино было победою, а не поражением). Но и до Бородина теплота эта была слишком ощутима и направляла те действия москвичей, которые определили общую победу во всей войне. «Та барыня, которая ещё в июне месяце со своими арапами и шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга, и с страхом, чтобы её не остановили по приказанию графа Растопчина, делала просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию» (6,316).

Чувство, которое двигало поступком москвичей, было чувством естественным, натуральным. «Те, которые выезжали с тем, что они могли захватить, оставляя дома и половину имущества, действовали вследствие того скрытого (latent) патриотизма, который выражается не фразами, не убийством детей для спасения отечества и т.п. неестественными действиями, а который выражается незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты.

<…> Они ехали потому, что для русских людей не могло быть вопроса: хорошо ли, или дурно будет под управлением французов в Москве. Под управлением французов нельзя было быть: это было хуже всего» (6,315-316).

Следовательно: если руководствоваться именно естественными стремлениями, то тем возможно достигнуть подлинной (а не надуманной, фальшивой) цели.

Являются ли такие действия сознательными, целенаправленными? Нет. Ибо москвичи не ставили перед собою никакой цели, не сговаривались («покинем Москву, её некому будет тушить, и это приведёт к поражению французов»— или что-нибудь вроде того)—  утверждать сознательность таких действий было бы смешно и неумно. «Они уезжали и не думали о величественном значении этой громадной, богатой столицы, оставленной жителями и, очевидно, сожжённой (большой покинутый деревянный город необходимо должен был сгореть); они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа» (6,316).

Является ли такое действование москвичей волевым? Несомненно. Ибо именно своею волею они осуществляли то, что потребовало от них натуральное стремление.

Вот как вершатся, по Толстому, исторические события: волевым бессознательным действием многих и многих, кто слушается своего естественного чувства.

Позднее, вырабатывая собственное религиозное мiросозерцание, Толстой утверждал: узнать волю Божию можно лишь посредством узнавания истинной своей воли— она всегда совпадает с высшею. Зачаток такой убеждённости наблюдается уже в «Войне и мире».

Но что необходимо для бессознательного ощущения, этого естественного чувства, натурального стремления? Нужно пребывать насколько возможно ближе уровню мужика, уровню народного понимания жизни.

Такова Москва. Именно поэтому она и смогла совершить подвиг, определивший поражение неприятеля.

«Всем народом навалиться хотят, одно слово— Москва. Один конец сделать хотят»,— слышит Пьер слова простого солдата перед Бородинским сражением. «Несмотря на неясность слов солдата, Пьер понял всё то, что он хотел сказать, и одобрительно кивнул головой» (6,217). Вот так, во внешне неясном выражении, но в понятной всякому русскому человеку сути своей— ощутимо проявляется мысль народная, определяющая смысл исторической эпопеи Толстого. (Заметим, что фраза солдата наполовину подлинна: заимствована из записок «кавалерист-девицы» Н.А. Дуровой21.)

Петербургское салонное общество на подобное не было бы способно, как неспособно оно и к пониманию смысла всей истины исторических событий. Это видно хотя бы из самой реакции Петербурга на весть о Бородине и оставлении Москвы.

Точно так же бессилен перед пониманием совершающегося Наполеон, который, по фальшивым меркам, есть победитель Бородина и обладатель славы завоевателя Москвы. Он исполняет роль величественного вершителя истории, строит планы относительно тех благодеяний, коими намерен осчастливить москвичей. И вот оказывается: победа, слава и величие эти— пустой звук. Благодетельствовать просто некого. Никчёмная же слава не спасает «победителя» от гибели, которая приходит к нему в результате бессознательных волевых действий людей, не нуждающихся в благодеяниях и движимых лишь скрытым чувством патриотизма.

Наполеон в зените славы победителя входит в Москву, затем без каких бы то ни было усилий со стороны русской армии оставляет «завоёванный» город и губит своих солдат в снежной бескрайности русской земли.

Так, в понимании Толстого, вершится история. Те, кто любят пышность казовой стороны во всяком событии, треск и помпезность фальшивых исторических спектаклей,— никогда не примут этого взгляда, столь трезвого и отвергающего все измышленные стереотипы восприятия истории.

Вопреки самому себе— Толстой раскрывает: человек в истории не безвольная игрушка в подчинении у незнаемых законов. По сути: в самом признании существования таких законов уже наличествует элемент их познания. Сознание необходимости следовать этим законам есть уже отрицание, по крайней мере умаление бессознательности следования им. Свободное волевое следование им есть хотя бы в малой мере, но сознательное воздействие на историю. Лучший пример того— действия Кутузова в войне 1812 года, как показал и разъяснил их Толстой.

Опять-таки: если проследить здесь каждую мысль до логического конца, да ещё сопоставить с иными суждениями повествователя, то и концов окончательных вряд ли удастся сыскать, а из противоречий вряд ли выпутаться.

Но тем и увлекателен Толстой.

 

                                             3.

Какие бы ни обнаружились противоречия у автора «Войны и мира»— сама мысль народная прослежена в пространстве всех событий, людских судеб и проявлений характеров достаточно отчётливо и последовательно.

Это обнаруживается прежде всего в движении внутреннего мipa (не всегда мира) центральных персонажей эпопеи. Каждый из них пребывает в поиске, в нахождении своего уровня бытия, своего места на внутренним трудом обретаемом уровне.

Кажется, одна Наташа Ростова находится в некоем покое изначальной обретённости своего уровня— и движение её характера и судьбы определяется движением общего потока жизни, относительно которого она именно неподвижна.

«— Умна она?— спросила княжна Марья. Пьер задумался.

— Я думаю, нет,— сказал он,— а впрочем да. Она не удостоивает быть умной...» (5,343-344).

Не удостоивает быть умной? Поразительно! То есть изначально отдаётся бессознательному следованию стоящим над нею законам, не снисходя до размышлений о своём месте в жизни по отношению к этим законам. Все её действия обусловлены требованиями её натуры, а не рациональным выбором.

Наташа— не просто участник некоей частной жизни, она принадлежит не одному семейному своему мipy, но мipy всеобщего движения жизни, и поэтому она, подобно многим составляющим всеобщего потока бытия, есть и субъект исторического действования, хотя мало о том задумывается (да и не должна задумываться: не удостоивает). К ней вполне могут быть отнесены слова автора, относимые к историческим персонажам: «Только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения. Ежели он пытается понять то, он поражается бесплодностью» (7,19).

Не нашим умом, а Божьим судом...

Действия Наташи точно так же влияют на ход истории (не исторической суеты, которою только и заняты люди, именуемые историческими), как и бессознательность Платона Каратаева, и каждого простого мужика-солдата, и Кутузова, и всякого, кто причастен уровню мужика , уровню народа.

А что Наташа причастна именно этому уровню, обнаруживается в её способности выразить бессознательно своё единство со всяким «мужиком» в движении, непосредственно выражающим её внутренний настрой. Знаменитая сцена у дядюшки должна восприниматься как знаковый, символический образ, раскрывающий натуральное бытие Наташи:


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 52; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!