Но будьте друг ко другу добры, сострадательны, прощайте друг друга, как и Бог во Христе простил вас» (Еф. 4,32). 13 страница



Но счастливый день наступил, и когда Наташа в это памятное для неё воскресенье, в белом кисейном платье, вернулась от причастия, она в первый раз после многих месяцев почувствовала себя спокойной и не тяготящеюся жизнью, которая предстояла ей» (6,84).

 Смирение,  с которым сопряжена молитва Наташи, является отличительным признаком её молитвы. «Молитва должна быть со смирением и благоговением»24,— поучал святитель Тихон Задонский. Он же говорил о духовной пользе молитвы: «Молитвою прогоняем печаль и скорбь. Как бо отраду получаем некую, когда верному нашему другу сообщаем нашу скорбь: так, или много более получаем утешение, когда скорбь нашу преблагому и милосердному Богу объявляем и просим от Него утешения»25.

Такова и молитва Наташи— и она истинна.

Автор психологически проникновенно передаёт состояние своей героини, стоящей на литургии и отдающейся молитвенному обращению к Богу:

«Благообразный, тихий старичок служил с той кроткой торжественностью, которая так величаво, успокоительно действует на души молящихся. Царские двери затворились, медленно задёрнулась завеса; таинственный тихий голос произнёс что-то оттуда. Непонятные для неё самой слёзы стояли в груди Наташи, и радостное и томительное чувство волновало её.

«Научи меня, что мне делать, как мне исправиться навсегда, навсегда, как мне быть с моей жизнью...»— думала она.

Дьякон вышел на амвон, выправил, широко отставив большой палец, длинные волосы из-под стихаря и, положив на груди крест, громко и торжественно стал читать слова молитвы:

— «Mipoм Господу помолимся».

«Mipoм,— все вместе, без различия сословий, без вражды, а соединённые братской любовью— будем молиться»,— думала Наташа.

— «О свышнем Mipe и о спасении душ наших!»

«О Mipe ангелов и душ всех бестелесных существ, которые живут над нами»,— молилась Наташа.

Когда молились за воинство, она вспомнила брата и Денисова. Когда молились за плавающих и путешествующих, она вспоминала князя Андрея и молилась за него, и молилась за то, чтобы Бог простил ей то зло, которое она ему сделала. Когда молились за любящих нас, она молилась о своих домашних, об отце, матери,    Соне, в   первый раз теперь понимая всю свою вину перед ними и чувствуя всю силу своей любви к ним. Когда молились о ненавидящих нас, она придумала себе врагов и ненавидящих для того, чтобы молиться за них. Она причисляла к врагам кредиторов и всех тех, которые имели дело с её отцом, и всякий раз, при мысли о врагах и ненави­дящих, она вспоминала Анатоля, сделавшего ей столько зла, и хоть он не был ненавидящий, она радостно молилась за него как за врага. Только на молитве она чувствовала себя всилах ясно и спокойно вспоминать и о князе Андрее и об Анатоле, как об людях, к которым чувства её уничтожались в сравнении с её чувством страха и благоговения к Богу. Когда молились за царскую фамилию и за Синод, она особенно низко кланялась и крестилась, говоря себе, что, ежели она не понимает, она не может сомневаться и всё-таки любит правительствующий Синод и молится за него.

Окончив ектенью, дьякон перекрестил вокруг груди орарь и произнёс:

— «Сами себя и живот наш Христу Богу предадим».

«Сами себя Богу предадим,— повторила в своей душе Наташа.— Боже мой, предаю себя Твоей воле,— думала она.— Ничего не хочу, не желаю; научи меня, что мне делать, куда употребить свою волю! Да возьми же меня, возьми меня!»— с умиленным нетерпением в душе говорила Наташа, не крестясь, опустив свои тонкие руки и как будто ожидая, что вот-вот невидимая сила возьмёт её и избавит от себя, от своих сожалений, желаний, укоров, надежд и пороков» (6,86-88).

В русской (и в мировой) литературе это едва ли не самое глубокое описание душевного внутреннего состояния человека, стоящего на молитве.

Не это ли молитвенное стояние укрепило душу Наташи перед совершением ею подвига жертвы ради спасения раненых, вывоза их из Москвы, не это ли придало ей силы при встрече с раненым князем Андреем и не это ли возродило и возвысило их любовь?

Но... постоянно возникает некое н o... Случайно ли Наташа, говоря с графиней Марьей о Соне (в эпилоге), как на недостаток своей кузины указывает на отсутствие эгоизма? Именно это, по мысли Наташи, делает Соню недостойной любви. Выходит: любовь вне эгоизма невозможна? «Наивный» эгоизм обнаруживается вновь, и в парадоксальном облике.

 

Настала пора вновь вспомнить истину, восходящую к Тертуллиану: душа по природе христианка. Ведь тогда духовная тяга души также есть проявление натуральности человеческого бытия.

Толстой и показывает эту естественную настроенность души, весьма последовательно, в характере и судьбе княжны Марьи Болконской, графини Марьи Ростовой.

Внутренние движения в натуре Наташи, по преимуществу душевного свойства, встречаются с духовным постоянством княжны Марьи— и происходит взаимное дополнение и обогащение двух прежде самостоятельно существовавших в них начал бытия:

«Княжна Марья рассказывала про своё детство, про свою мать, про своего отца, про свои мечтания; и Наташа, прежде со спокойным непониманием отворачивавшаяся от этой жизни преданности, покорности, от поэзии христианского самоотвержения, теперь, чувствуя себя связанной любовью с княжной Марьей, полюбила и прошедшее княжны Марьи и поняла непонятную ей прежде сторону жизни. Она не думала прилагать к своей жизни покорность и самоотвержение, потому что она привыкла искать других радостей, но она поняла и полюбила в другой эту прежде непонятную ей добродетель. Для княжны Марьи, слушавшей рассказы о детстве и первой молодости Наташи, тоже открывалась прежде непонятная сторона жизни, вера в жизнь, в наслаждения жизни» (7,204-205).

Эта встреча— замковый камень (если использовать толстовский образ, относящийся к роману «Анна Каренина»— к эпизоду встречи Анны и Лёвина) единого воздвигаемого свода всего здания эпопеи.

Княжна (графиня) Марья ещё более неподвижна по отношению к потоку жизни и не менее натуральна (по христианской природе своей), нежели Наташа. Христианская натуральность её подчёркивается символически поразительною особенностью облика княжны: лучистыми глазами, как бы источающими свет её миропонимания: «...глаза княжны, большие, глубокие и лучистые (как будто лучи тёплого света иногда снопами выходили из них), были так хороши, что очень часто, несмотря на некрасивость всего лица, глаза эти делались привлекательнее красоты» (4,123). Духовная красота здесь ощутимо вознесена над физическою.

О княжне можно сказать: она не умна, но мудра в осмыслении жизни. Как далеко, например, умному и ищущему Пьеру до того вывода, который естественным образом усвоен совсем ещё юною княжной:

«Я никогда не могла понять страсть, которую имеют некоторые особы: путать себе мысли, пристращаясь к мистическим книгам, которые возбуждают только сомнения в их умах, раздражают их воображение и дают им характер преувеличения, совершенно противный простоте христианской. Будем читать лучше апостолов и Евангелие. Не будем пытаться проникать то, что в этих книгах есть таинственного, ибо как можем мы, жалкие грешники, познать страшные и священные тайны провидения до тех пор, пока носим на себе ту плотскую оболочку, которая воздвигает между нами и вечным непроницаемую завесу? Ограничимся лучше изучением великих правил, которые наш Божественный Спаситель оставил нам для нашего руководства здесь, на земле; будем стараться следовать им и постараемся убедиться в том, что чем менее мы будем давать разгула нашему уму, тем мы будем приятнее Богу, Который отвергает всякое знание, исходящее не от Него, и что чем меньше мы углубляемся в то, что Ему угодно было скрыть от нас, тем скорее даст  Он нам это открытие Своим Божественным разумом» (4,130-131).

Её наставление брату, князю Андрею, отличается мудростью же, которая может быть вполне представляемою в устах опытного старца: «Андрей, если бы ты имел веру, то обратился бы к Богу с молитвою, чтоб он даровал тебе любовь, которую ты не чувствуешь, и молитва твоя была бы услышана» (4,147). Мудрость эта идёт как бы и не от неё вовсе: это слишком хорошо известно в Церкви и лишь воспринимается и усвояется натурою каждого верующего.

Поразительно отношение княжны к отцу, в известный период постоянно ранящему её своим отношением: «Он беспрестанно больно оскорблял княжну Марью, но дочь даже не делала усилий над собой, чтобы прощать его. Разве мог он быть виноват перед нею, и разве мог отец её, который (она всё-таки знала это) любил её, быть к ней несправедливым? Да и что такое справедливость? Княжна никогда не думала об этом гордом слове: справедливость. Все сложные законы человечества сосредоточивались для неё в одном простом и ясном законе— в законе любви и самоотвержения, преподанном нам Тем, Который с любовью страдал за человечество, когда Сам Он— Бог. Что ей было за дело до справедливости или несправедливости других людей? Ей надо было самой страдать и любить, и это она делала» (5,256-257).

Христианская основа всех переживаний княжны— несомненна, слишком очевидна.

Поразительно и её самоощущение собственной греховности: «...потихоньку плакала и чувствовала, что она грешница: любила отца и племянника больше, чем Бога» (5,263). Она ясно восприняла слова из Евангелия: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня» (Мф. 10, 37).

Но важно, что вывод свой о большей любви к близким она сделала, когда ради отца и племянника оставила мысль о богомольном странничестве. Здесь не корыстная любовь к ним, но невозможность причинить им несчастье своим уходом от них. Не в такой ли любви выражается и любовь к Богу?

В людях она видит орудие Промысла, и оттого заповедь о прощении врагов усвоена натурою княжны в полноте: «Горе послано Им, а не людьми. Люди— Его орудия, они не виноваты. Ежели тебе кажется, что кто-нибудь виноват перед тобой, забудь это и прости. Мы не имеем права наказывать. И ты поймёшь счастье прощать» (6,46),— увещевает она брата.

И послали они сказать Иосифу: отец твой перед смертью своею завещал, говоря: так скажите Иосифу: «прости братьям  твоим вину и грех их; так как они сделали тебе зло». И ныне прости вины рабов Бога отца твоего» (Быт. 50, 16-17).

«Тогда Петр приступил к Нему и сказал: Господи! сколько раз прощать брату моему, согрешающему против меня? до семи ли раз? Иисус говорит ему: не говорю тебе: «до семи», но до семижды семидесяти раз» (Мф. 18, 21-22).

Но будьте друг ко другу добры, сострадательны, прощайте друг друга, как и Бог во Христе простил вас» (Еф. 4,32).

Недаром же умеющий распознавать человеческую натуру Николай Ростов (хоть и значительно несовершеннее, нежели Наташа) не может обмануться, встретивши княжну в один из решительных моментов своей жизни: «В первый раз вся та чистая духовная внутренняя работа, которою она жила до сих пор, выступила наружу. Вся её внутренняя, недовольная собой работа, её страдания, стремление к добру, покорность, любовь, самопожертвование— всё это светилось теперь в этих лучистых глазах, в тонкой улыбке, в каждой черте её нежного лица.

Ростов увидал всё это так же ясно, как будто он знал всю её жизнь. Он чувствовал, что существо, бывшее перед ним, было совсем другое, лучшее, чем все те, которые он встречал до сих пор, и лучшее, главное, чем он сам» (7,30).

Княжна Марья олицетворяет ту натуральность христианского закона, которою можно поверять деяния всех персонажей эпопеи. Было ли такое изображение этого характера сознательной целью автора? Навряд. Более того: если Наташа несомненно воздействует на судьбы с нею соприкасающихся в жизни, то княжна Марья никакого влияния на ближних не оказывает. Она как бы пребывает вне всякой роевой жизни; она и вне народной жизни: мужики в известной сцене в Бoгучарове, когда она тщетно пытается покинуть усадьбу, ощущают её как чуждую себе (тоже знаковое событие), равно как и она не способна понять их, убедить в своей правоте.

Жизнь княжны обособлена, и по отношению к ней, кажется, не имеет смысла вопрос об уровне её бытия: она существует помимо всяких уровней. Не слишком ли дерзко будет предположить, что в том бессознательно сказалось противоречивое отношение автора к христианству?

И вот ещё что: даже любовь графини Марьи, этой выразительницы христианской духовности, отчасти ущербна: ущерблена неспособностью её одолеть своей враждебности к Соне. Вероятно, Толстой добивался тем полноты психологической естественности характера— но нарушил полноту любви. Любви не натуральной, а христианской.

 

Нередко высказывалось мнение, что у Толстого— изображаемые им характеры слишком подвижны, и оттого нельзя рассматривать их как типы. Такое утверждение не вполне справедливо: как выясняется, движение натуры Наташи Ростовой или княжны Марьи совершается постольку, поскольку движется временной поток, по внутренней же сути своей они неподвижны (повторимся: их изменения— внешние, но не внутренние), отчего можно говорить именно о типе душевного и духовного состояния человека. Другие центральные характеры в пространстве эпопеи также несут в себе некие общие свойства, являя типы внутреннего изменения индивидуальности человека в его поисках смысла бытия. Сказать так было бы вернее.

В начальном эпизоде эпопеи, в салоне Анны Павловны Шерер, резко выделяются двое из гостей её— Андрей Болконский и Пьер Безухов. И тем намечается особое развитие их судеб, резко несходное с движением иных персонажей «Войны и мира». По сути, характеры и судьбы тех, кто пребывает на уровне барыни, лишены развития: они увлечены общим потоком, сами оставаясь неподвижными в своём отношении к жизни. Князь Андрей же и Пьер совершают движение от заблуждений на уровне лжи, фальши— к поиску истины на уровне народной правды. В их судьбе отпечатлевается определяющее воздействие мысли народной.

Хотя оба в начальных событиях эпопеи внешне не сливаются с общим роем салонных обитателей, они вовсе не отличны от них в сущностном восприятии жизни и мipa.

Князь Андрей взирает на окружающих с тихим презрением, но сам порабощён жестоким тщеславием: «...ежели хочу этого, хочу славы, хочу быть известным людям, хочу быть любимым ими, то ведь я не виноват, что хочу этого, что одного этого я хочу, для одного этого я живу. Да, для одного этого! Я никогда никому не скажу этого, но, Боже мой! что же мне делать, ежели я ничего не люблю, как только славу, любовь людскую. Смерть, раны, потеря семьи, ничто мне не страшно. И как ни дороги, ни милы мне многие люди— отец, сестра, жена,— самые дорогие мне люди,— но, как ни страшно и ни неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуту славы, торжества над людьми, за любовь к себе людей, которых я не знаю и не буду знать, за любовь вот этих людей»,—  подумал он...» (4,358). Любовь, о которой думает здесь герой, есть вовсе не любовь христианская: этим словом обозначена лишь жажда всеобщего преклонения.

«Тщеславный человек есть идолопоклонник, хотя и называется верующим,— предупреждает преподобный Иоанн Лествичник.— Он думает, что почитает Бога; но в самом деле угождает не Богу, а людям»26.

Человек тщеславится, когда смыслом своей жизни сознаёт самоутверждение, гордое возвышение над теми, кто становится предметом его же презрения. Излишне доказывать, что это совершается лишь в пространстве стяжания сокровищ на земле , но стоит заметить: стремление утвердить себя над окружающими обнаруживает явную зависимость от мнения  этих окружающих: превосходство над ними не будет ощущаться как полноценное, пока не будет признано ими самими право кого бы то ни было взирать на них свысока (что князь Андрей и именует любовью).

Идеал самоутверждения есть одно из проявлений идеологии гуманизма, самообособления человека вне сознавания им своей связи с Творцом. Многое можно понять в характере Андрея, если вникнуть в смысл его диалога с отцом при первой (в ходе повествования) их встрече:

«— Как здоровье ваше?

— Нездоровы, брат, бывают только дураки да развратники, а ты меня знаешь: с утра до вечера занят, воздержан, ну и здоров.

— Слава Богу,— сказал сын улыбаясь.        

— Бог тут ни при чём» (4,136).

Бог ни при чём... Обыденное самоощущение гуманиста: свою судьбу он сознаёт как следствие единственно собственных действий и волевых усилий. А поскольку князь Андрей слишком сын своего отца и различия между ними определены лишь неизбежными возрастными особенностями натуры, то такое самоощущение не могло (хотя бы бессознательно) не заразить его души.

«Как вы можете веровать, когда друг от друга принимаете славу, а славы , которая от единого Бога, не ищете?» (Ин. 5, 44).

Гордыня и ироническое отношение к религиозному мiровосприятию определяет характер Андрея Болконского в начале повествования (его «слава Богу» при обращении к отцу есть не более чем привычный малозначащий речевой оборот).

«Ты всем хорош, Andre, но у тебя есть какая-то гордость мысли» (4,145),— говорит ему сестра, княжна Марья, всегда чуткая к таким вещам.

В своей гордыне князь Андрей проявляет себя как довольно заурядный мечтатель, некоторое время искусно укрывающийся от правды в мире фальшивых грёз:

«И вот ему представилось сражение, потеря его, сосредоточение боя на одном пункте и замешательство всех начальствующих лиц. И вот та счастливая минута, тот Тулон, которого так долго ждал он, наконец представляется ему. Он твёрдо и ясно говорит своё мнение и Кутузову, и Вейротору, и императорам. Все поражены верностью его соображения, но никто не берётся исполнить его, и вот он берёт полк, дивизию, выговаривает условие, чтобы уже никто не вмешивался в его распоряжения, и ведёт свою дивизию к решительному пункту и один одерживает победу. <...> Диспозиция следующего сражения делается им одним. Он носит звание дежурного по армии при Кутузове, но делает всё он один. Следующее сражение выиграно им одним. Кутузов сменяется, назначается он...» (4,357-358).

Достаточно забавно.

Но реальная жизнь уже подтачивает его фальшивое мiровидение: слишком не совпадает она со всеми фантазиями молодого мечтателя. Впервые он остро ощущает это после Шенграбенского сражения, когда подлинный герой его, капитан Тушин, едва избег порицания, тогда как лже-герои не встречают возражений при похвальбах о своих мнимых подвигах.

«Князь Андрей оглянул Тушина и, ничего не сказав, отошёл от него. Князю Андрею было грустно и тяжело. Всё это было так странно, так непохоже на то, чего он надеялся» (4,269).

Уже до самого совершения вожделенного подвига Болконскому даётся возможность наблюдать: что  есть подвиг истинный и ложный. Встреча с Тушиным позволяет ему прикоснуться к правде на уровне мужика, и она оказывается слишком неэффектной.

Герой стремится к подвигу— и промыслительно получает возможность совершения подвига на поле Аустерлица. И здесь он достигает созерцания мipa на уровне неба, на уровне природы (уровне дерева если прибегнуть к этому условному определению):

«Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! всё пустое, всё обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава Богу!..» (4,380).

Не нашим умом, а Божьим судом...

И: слава Богу... Теперь это уже не обыденный, ничего не значащий оборот речи, но прозрение в суть творящихся событий.


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 56; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!