Но будьте друг ко другу добры, сострадательны, прощайте друг друга, как и Бог во Христе простил вас» (Еф. 4,32). 14 страница



«Бог тут ни при чём»,— утверждал старый князь Болконский— но вот Божиим Промыслом человеку дано по-новому взглянуть на мip, и всё распадается в прежнем его видении этого мipa. Бывший кумир, Наполеон, мечта о подражании которому руководила прежде действиями князя Андрея, оказывается ничтожным и пустым актёром, не понимающим этой своей ничтожности.

Наполеон произносит величественные слова над тяжко раненным князем Андреем: «Voila une belle mort (вот прекрасная смерть),— сказал Наполеон, глядя на Болконского»,— и  прежде подобные слова могли показаться счастьем едва ли с наивысшим (что может быть выше похвалы кумира?); теперь же: «Князь Андрей <…> слышал эти слова, как бы он слышал жужжание мухи. Он не только не интересовался ими, но он и не заметил, а тотчас же забыл их. Ему жгло голову, он  чувствовал, что он исходит кровью, и он видел над собою далёкое, высокое и вечное небо. Он знал, что это был Наполеон— его герой, но в эту минуту Наполеон казался ему столь маленьким, ничтожным человеком в сравнении с тем, что происходило теперь между его душой и этим высоким, бесконечным небом с бегущими по нём облаками. Ему было совершенно всё равно в эту минуту, кто бы ни стоял над ним, что бы ни говорил о нём...» (4,394).

Прочие продолжают играть в прежнюю игру, и один из пленённых французами, князь Репнин, на похвалу императора произносит подобающие слова:

«— Ваш полк честно исполнил долг свой,— сказал Наполеон.

— Похвала великого полководца есть лучшая награда солдату,— сказал Репнин» (4,395).

Вот он, уровень непонимания истины. Болконский же успел покинуть этот уровень, уже всё перевернулось в нём, и он не удостоивает Наполеона ответом. «Ему так ничтожны казались в эту минуту все интересы, занимавшие Наполеона, так мелочен казался ему сам герой его, с этим мелким тщеславием и радостью победы, в сравнении с тем высоким, справедливым и добрым небом, которое он видел и понял,—  что он не мог отвечать ему» (4,396).

Незначительное на внешний взгляд, но важнейшее событие в судьбе князя Андрея происходит вслед за этою встречей его с Наполеоном: солдаты, увидевши ласковость обращения императора с пленными, поспешили вернуть раненому золотой образок, который как родовое, фамильное благословение дала ему перед расставанием княжна Марья и о котором она говорила, что он спасёт его во всякой беде. Это совершается: несмотря на скептицизм врача самого Наполеона, князь Андрей остаётся в живых. Его спасает, это несомненно, молитва и вера сестры, вопреки всему молившаяся о нём как о живом, ждавшая его возвращения.

Но, быть может, вера её и молитва, как и возвращение семейного благословения, были невидимо укреплены тем духовным движением, какое совершилось в Болконском на поле сражения при виде высокого вечного неба. «Высоким, справедливым и добрым» сознаёт князь это увиденное и понятое им небо. И тут уже не просто уровень природы . Природа не способна быть справедливою и доброю. Она безлична и безразлична ко всему в своих натуральных установлениях. Но она сама есть творение— и как творение отразила онтологические свойства Творца, которые и увидел и понял в ней герой. Не упустим вниманием и того, что в христианской символике смысловая наполненность понятия неба вполне определённа: это знак Горнего мира, символ Божией воли.

Не нашим умом, а Божьим судом— определена судьба Андрея Болконского.

 

Попутно стоит заметить, что недоверие Толстого к медицине обусловлено, скорее всего, именно недоверием его к усилиям разума, пытающегося противиться Промыслу. Как бессилен наполеоновский врач в способности понять возможность исцеления раненого князя Андрея, так бесполезно и врачебное дело вообще, скорее мешающее выздоровлению больного, судьбою которого управляет всегда иное начало. Отсюда вытекают и знаменитые толстовские парадоксы: «Несмотря на большое количество пилюль, капель и порошков из баночек и коробочек, <...> Наташа стала физически оправляться» (6,81). Или: «Несмотря на то, что доктора лечили его, пускали кровь и давали пить лекарства, он всё-таки выздоровел» (7,232).

 

Однако от одной неправды толстовский герой переходит к иному заблуждению. Это отразилось в самой наружности князя Андрея, каким увидел его Пьер после ранения и оставления военной службы: «Его поразила происшедшая перемена в князе Андрее. Слова были ласковы, улыбка была на губах и лице князя Андрея, но взгляд был потухший, мёртвый, которому, несмотря на видимое желание, князь Андрей не мог придать радостного и весёлого блеска. Не то, что похудел, побледнел, возмужал его друг; но взгляд этот и морщинка на лбу, выражавшие долгое сосредоточение на чём-то одном, поражали и отчуждали Пьера, пока не привык к ним» (5,122).

Теперь Болконский замыкается в себе, обособляется в индивидуальной жизни, полагая, что всякое соприкосновение с внешним миром есть такая же фальшь и самообман, как прежние его стремления. «Я жил для славы. (Ведь что же слава? та же любовь к другим, желание сделать для них что-нибудь, желание их похвалы.) Так я жил для других и не почти, а совсем погубил свою жизнь. И с тех пор стал спокоен, как живу для себя одного» (5,125).

Вслед за этим он произносит слова, раскрывающие eщё более глубокое его падение, нежели прежнее: «...а другие ближние, le prochain, как вы с княжной Марьей называете, это главный источник заблуждений и зла» (5,125). Не стоит заблуждаться: главным источником зла толстовский герой объявляет одну из важнейших заповедей евангельских, многажды повторённую в Новом Завете: «люби ближнего твое го, как самого себя» (Мф. 19, 19).

Эгоистическое самообособление, как и слава, стремление к которой есть следствие того же эгоизма,— суть сокровища на земле. Любовь к ближнему— основа стяжания сокровищ небесных. Предпочтение одного другому пояснений особых не требует. Тем более прозрачно ясным становится объявление любви к ближнему источником зла. Без любви к ближнему невозможна и любовь к Богу (1 Ин. 4, 20-21).

Своё эгоистическое желание славы Болконский считает жизнью для других— вот корень его заблуждения. Любовь к славе, тщеславие, есть основание гордыни. «...Ибо тщеславие есть начало, а гордость конец»,— учит преподобный Иоанн Лествичник27. Гордость же— главный дьявольский соблазн. Итак, смешивая дьявольское (тщеславие) и Божие (любовь к ближнему), даже отождествляя одно и другое,— князь Андрей совершает частую для людей ошибку, не различая помутнённым зрением Бога и обезьяну Бога. Помутнённость же нашего духовного зрения— от хождения во тьме.

Кто любит брата своего, тот пребывает во свете, и нет в нём соблазна; а кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идёт, потому что тьма ослепила ему глаза» (1 Ин. 2, 10-11).

Путь князя Андрея — от тьмы к свету. От презрения (вид ненависти) к любви. И путь этот долог и непрост.

Объясняя Пьеру смысл своей новой деятельности (равно как и благотворительности Пьера), князь Андрей высказывает то, что в другом месте сам автор почти называет главной целью всякой деятельности человека вообще: приложение своих сил ради провождения времени. «Я строю дом, развожу сад, а ты больницы»,— говорит князь Пьеру.— «И то и другое может служить препровождением времени. Но что справедливо, что добро— предоставь судить тому, кто всё знает, а не нам» (5,126). Далее же, в сопредельных рассуждениях своих, Болконский склоняется к мнению о непознаваемости мира и о невозможности для человека судить, что есть добро и зло, справедливость и истинная цель бытия. По сути, он пребывает в ощущении бессмысленности жизни.

Чтобы вывести его из подобного состояния, необходимо какое-то новое мощное потрясение, равное тому, что испытано было на Аустерлицком поле. Толстой вновь заставляет своего героя познать истину на уровне дерева в прямом смысле: через переживание двух встреч с дубом, здесь символом вечного обновления и торжества жизни. Первая из этих двух встреч как будто усиливает завладевшее князем ощущение невозможности радоваться жизни:

«Весна, и любовь, и счастие!— как будто говорил этот дуб.— И как не надоест вам всё один и тот же глупый, бессмысленный обман. Всё одно и то же, и всё обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастья. ...Не верю вашим надеждам и обманам».

«...Да, он прав, тысячу раз прав этот дуб,— думал князь Андрей,— пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот обман, а мы знаем жизнь,— наша жизнь кончена!» Целый новый ряд мыслей безнадежных, но грустно-приятных в связи с этим дубом возник в душе князя Андрея. Во время этого путешествия он как будто вновь обдумал всю свою жизнь и пришёл к тому же прежнему, успокоительному и безнадежному, заключению, что ему начинать ничего было не надо, что он должен доживать свою жизнь, не делая зла, не тревожась и ничего не желая» (5,172-173).

Однако та стихийная радость существования, которую он наблюдает в Наташе (в Отрадном), подготавливает его к иному мiрочувствию, к иному переживанию смысла своей жизни:

«Старый дуб, весь преображённый, раскинувшись шатром сочной, тёмной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца. <...> «Да, это тот самый дуб»,— подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мёртвое укоризненное лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и луна— и всё это вдруг вспомнилось ему.

«Нет, жизнь не кончена в тридцать один год,— вдруг окончательно, безпеременно решил князь Андрей.— Мало того, что я знаю всё то, что есть во мне, надо, чтоб и все знали это: И Пьер и эта девочка, которая хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтобы не жили они так, как эта девочка, независимо от моей жизни, чтобы на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!» (5,176-177).

Стремление к единству бытия всех людей обозначилось теперь, как видим, в душе толстовского героя вполне определённо. Но при этом он всё же не перестаёт понимать жизнь как существование на уровне недолжных целей— и погружается в суетность новой фальши (для Толстого законотворчество именно таково). Происходит лишь смена кумиров: вместо Наполеона он возводит на пьедестал Сперанского. Потребовалась новая встреча с Наташею (на её первом бале), чтобы суметь понять актёрское притворство нового божка.

Для самого автора ущербность Сперанского для жизни заключалась в его сугубом рационализме: «Сперанский, в глазах князя Андрея, был именно тот человек, разумно объясняющий все явления жизни, признающий действительным только то, что разумно, и ко всему умеющий прилагать мерило разумности, которым он сам так хотел быть. <…> Вообще главная черта ума Сперанского, поразившая князя Андрея, была несомненная, непоколебимая вера в силу и законность ума. Видно было, что никогда Сперанскому не могла прийти в голову та обыкновенная для князя Андрея мысль, что нельзя всё-таки выразить всего того, что думаешь, и никогда не приходило сомнение в том, что не вздор ли всё то, что я думаю, и всё то, во что я верю» (5,189-190).

Болконский слишком остро начинает ощущать расхождение этой рациональной суетности с подлинным движением жизни.

«Он вспоминал свои хлопоты, искательства, историю своего проекта военного устава <...> ; вспомнил о заседаниях комитета, членом которого был Берг; вспомнил, как на этих заседаниях старательно и продолжительно обсуживалось всё касающееся формы и процесса заседания комитета и как старательно и кратко обходилось всё, что касалось сущности дела. Он вспомнил о своей законодательной работе, о том, как он озабоченно переводил на русский язык статьи римского и французского свода, и ему стало совестно» (5,234).

Главное, почему ему стало стыдно всей этой своей деятельности, было то, что вся она вдруг высветилась ему в истине после сопоставления её с понятиями на уровне мужика: «Потом он живо представил себе Богучарово, свои занятия в деревне, свою поездку в Рязань, вспомнил мужиков, Дрона-старосту, и, приложив к ним права лиц, которые он распределял по параграфам, ему стало удивительно, как он мог так долго заниматься такой праздной работой» (5,234).

Новое стремление князя— к счастью: «Пьер был прав, говоря, что надо верить в возможность счастья, чтобы быть счастливым, и я теперь верю в него. Оставим мёртвым хоронить мёртвых, а пока жив, надо жить и быть счастливым»,— думал он» (5,236).

В последней фразе князь Андрей не вполне точно цитирует Евангелие: «Но Иисус сказал ему: иди за Мною и предоставь мёртвым погребать своих мертвецов» (Мф. 8, 22). Смысл слов Спасителя— в оставлении всех жизненных и житейских забот в следовании за Ним. Князь же Андрей, переиначивая эту мысль, утверждает для себя как новую жизненную ценность— счастье, и счастье земное, торжество земной жизненной стихии, которую олицетворяет для него Наташа. Она становится для него средоточием мipa, а сущностной ценностью этого мipa он сознаёт счастье любви к Наташе. «Весь мip разделён для меня на две половины: одна— она и там всё счастье, надежда, свет; другая половина— всё, где её нет, там всё уныние и пустота...» (5,246)— так выражает он сам своё новое мiровосприятие.

Толстой, подобно многим русским писателям, бессознательно отвергает надёжность идеала эвдемонической культуры. Любовь к Наташе, равно как и её любовь к нему, является вначале сущностью душевного уровня, и счастье на такой основе слишком неверно. Там, где любовь не возрастает до духовной полноты, телесное слишком ещё сильно, а счастье оттого зыбко.

«Я понимал её,— думал князь Андрей.— Не только понимал, но эту-то душевную силу, эту искренность, эту открытость душевную, эту-то душу её, которую как будто связывало тело, эту-то душу я и любил в ней... так сильно, так счастливо любил...» И вдруг он вспомнил о том, чем кончилась его любовь. «Ему ничего этого не нужно было. Он ничего этого не видел и не понимал. Он видел в ней хорошенькую и свеженькую девочку, с которою он не удостоил связать свою судьбу. А я? И до сих пор он жив и весел» (6,241).

После измены Наташи— сам уровень неба, на котором когда-то открылось Болконскому глубочайшее постижение бытия, оказался утратившим необъятность своего пространства и не давал теперь возможности no-прежнему ясно воспринимать жизнь. «Как будто тот бесконечный удаляющийся свод неба, стоявший прежде над ним, вдруг превратился в низкий, определённый, давивший его свод, в котором всё было ясно, но ничего не было вечного и таинственного» (6,41).

Герой возвращается на прежний уровень существования— с тщеславными заботами и недобрыми чувствами в душе, среди которых возобладала тёмная злоба к своему личному врагу. «И это сознание того, что оскорбление ещё не вымещено, что злоба не излита, а лежит на сердце, отравляло то искусственное спокойствие, которое в виде озабоченно­-хлопотливой и несколько честолюбивой и тщеславной деятельности устроил себе князь Андрей в Турции» (6,42). В итоге все события и явления жизни обесцениваются для него, ощущение единства бытия, хотя бы на уровне стремления к этому единству, утрачивается, мip распадается на не связанные между собою и бессмысленные элементы. «И прежде были все те же условия жизни, но прежде они вязались между собой, а теперь всё рассыпалось. Одни бессмысленные явления, без всякой связи, одно за другим представлялись князю Андрею» (6,47).

Спасает и возвышает душу Андрея Болконского его погружение в бытие народной жизни, в переживание трагических событий 1812 года— мысль народная находит новое своё проявление в судьбе одного из главных персонажей эпопеи. Отказавшись от предложения Кутузова служить при штабе, понимая, что речь идёт теперь не о тщеславных интересах, а о чём-то более высоком и значимом, ощущая, что с вторжением Наполеона в Россию решается судьба народа, России,— князь Андрей идёт туда, где, он знает теперь твёрдо, он может истинно воздействовать на ход событий— не суетливою деятельностью, а укреплением того внутреннего чувства в каждом солдате, от которого и зависит, по его убежденности, исход всего дела.

«Новое чувство озлобления против врага заставляло его забывать своё горе. Он весь был предан делам своего полка, он был заботлив о своих людях и офицерах и ласков с ними. В полку его называли наш князь, им гордились и его любили» (6,139). Правда, прежняя злоба, распространявшаяся на всех, кого он отождествлял со своим недругом, не оставляла его: «...как только он сталкивался с кем-нибудь из своих прежних, из штабных, он тотчас опять ощетинивался; делался злобен, насмешлив и презрителен» (6,139).

О своём новом понимании вершащейся истории он ясно говорит Пьеру накануне Бородинского сражения; на сравнение Пьера войны с шахматной игрою, князь Андрей точно формулирует главный закон войны (как его вывел для себя и сам Толстой):

«— Да,— сказал князь Андрей,— только <...> в шахматах над каждым шагом ты можешь думать сколько угодно, <...> и ещё с той разницей, что конь всегда сильнее пешки и две пешки все­гда сильнее одной, а на войне один батальон иногда сильнее дивизии, а иногда слабее роты. Относительная сила войск никому не может быть известна. Поверь мне,— сказал он,— что ежели бы зависело от распоряжений штабов, то я бы был там и делал бы распоряжения, а вместо того я имею честь служить здесь, в полку, вот с этими господами, и считаю, что от нас действительно будет зависеть завтрашний день, а не от них... Успех никогда не зависел и не будет зависеть ни от позиции, ни от вооружения, ни даже от числа; а уж меньше всего от позиции.

— А от чего же?

— От того чувства, которое есть во мне, в нём,— он указал на Тимохина,— в каждом солдате» (6,236).

Возвышение до мысли народной позволяет князю Андрею совершить дальнейшее восхождение к постижению духовной сущности любви. А что это так— доказывает то чувство, какое ощутил он в себе к своему ненавистному врагу, смерти которому он желал прежде всеми злобными силами своей души: невозможное на душевном уровне оказывается возможным в пространстве духовном:

«Князь Андрей вспомнил всё, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его счастливое сердце.

Князь Андрей не мог удерживаться более и заплакал нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими заблуждениями.

«Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам— да, та любовь, которую проповедовал Бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что ещё оставалось мне, ежели бы я был жив» (6,292).

Так прозревает он, лёжа в хирургической палатке, при виде страждущего Анатоля Курагина и в предчувствии смерти.

Князь Андрей одолевает собственное неверие, при котором он отвергал любовь к ближнему (о врагах и речи быть не могло) и видел в проповеди о ней источник зла. Теперь же он прозревает нечто более важное, а именно любовное прощение врага, и не через рассуждение, но в глубине собственного духовного опыта.

Жизненный итог земного пути Андрея Болконского к постижению смысла бытия обнаруживается в духовном приятии евангельской— именно евангельской— истины:

«Он вспомнил, что у него было теперь новое счастье и что это счастье имело что-то такое общее с Евангелием. <...>


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 49; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!