Основные направления ренессансной исторической мысли 2 страница



И еще: «Ибо в ту эпоху (т. е. в древности. – М. Б.)знание было слабым и ограниченным как по времени, так и по пространству... У греков не было тысячелетней истории, которая была бы достойна имени истории, а только сказки и молва древности. Они знали только малую часть стран и областей мира... В наше же время становятся известными многие части Нового света и самые отдаленные части Старого света» («Новый Органон», LXXII).

Не будет преувеличением утверждать, что областью интеллектуальной деятельности, в которой гуманисты наиболее упрямо, методично и, кстати, наиболее успешно подражали классическим образцам, рассматривая их как непревзойденные, являлась филология (включавшая помимо классической латыни также риторику и историографию). Недаром гуманисты в ответ на вопрос о целях и способе историописания были способны лишь бесконечно варьировать относительно небогатый мыслительный «задел» античности в данной области. Для понимания этой стороны ренессансного историзма мы должны хотя бы в самых общих чертах восстановить наследие античного историзма, доставшееся новоевропейской культуре.

По сути с момента своего зарождения историография оказалась стороной треугольника, две другие стороны которого составляли философия и риторика. Положение истории в нем всегда определялось способом разрешения конфликта между последними. Современный исследователь данной проблемы Н. Струевер вычленяет три стадии в эволюции связей между концепцией языка и концепцией истории:

1. Господство в историографии широких и недифференцированных эстетических и философских задач – ионическая историография.

2. Выдвижение на первый план философских задач в противовес эстетическим – классический период в истории греческой историографии (V–IV вв.).

3. Эстетические и метафизические задачи в ней слились – «синтезировались» в историографии эллинистического периода.

В истории римской историографии все три стадии повторились вновь, хотя и в деформированном виде. Когда в заключительный период конфликт между философией (смыслом) и ее выражением (стилем) в связи с политическими сдвигами (смена республики империей) исчерпал себя, в историографии возобладали эклектика, эксцентричность, несообразность. Эти трудности, впервые проявившиеся в эллинистический период, оставались неразрешенными вплоть до Возрождения. Платон определял риторику как искусство убеждать. Поскольку люди не способны воспринимать чистую истину, их должно учить посредством возбуждения страсти и добродетели. Поэтому риторику возможно определить как психогогию, т. е. руководство душой.

В целом Платон отводил риторике низшую сферу духа – сферу «мнения». Аристотель, продолжая линию Платона, подчинил риторику, как имеющую дело с миром изменчивого, философии, доискивающейся вечной истины; иными словами, первой доступна сфера явлений (частностей),   второй – реальность (т. е. универсалии).

Исократ подчеркивал сложность опыта, в условиях которого особую ценность представляет способность человека выразить надлежащий момент (kairos). Интеллект обладает эстетической способностью, которая, не претендуя на абсолютное знание, может, однако, избрать надлежащие средства и правильную цель. В конечном счете вся его концепция культуры основана на этой эстетической способности интеллекта.

Именно в эллинистический период в связи с резким сокращением возможности публичного красноречия риторы все чаще избирают в качестве «способа себя выразить» историографию. Неудивительно, что история постепенно становится, по словам Цицерона, «главным делом ораторов»      (De orat., II, 12, 54).

Если для Фукидида и позднее для Полибия целью риторики являлось выявление исторического значения, смысла события, то для историков эллинистического периода событие выступало лишь как повод для «потрясения» слушателей63, для создания средствами риторики трагической или патетической сцены. В этом стремлении риторов привить историографии цели и средства риторики они могли руководствоваться целью, опираясь на заключение Аристотеля, достичь универсалий, т. е. истины вневременного характера. Отсюда колебания риторической историографии между задачей выявления в истории философских универсалий (роль, которую риторика ранее решительно отвергала) и задачей превращения исторического повествования в инструмент фракционных и личных интересов, т. е. истины угодной.

Дискуссия между лагерем Фукидида и Полибия, с одной стороны, и последователями Исократа – с другой, продолжалась на римской почве. В центре ее оказался Цицерон. Его концепция разума (логоса) как единства мысли и ее выражения, рационального восприятия и импульса к нему позволила ему в противовес Платону включить философию в широкий контекст риторики. Но тем самым он открыл для себя возможность в этом же контексте защитить историю от поползновений риторики. Он писал: «Так же как история, которая собирает свидетельства прошлых веков, проливает свет на действительность, наполняет жизнью воспоминания и служит руководством для человеческого существования... чей голос, за исключением оратора, может наделить ее бессмертием».

Очевидно, что Цицерон не видел несовместимости между задачами историографии и целями риторики. «Ибо кто не знает, что первый закон истории заключается в том, что автор да не осмелится сообщать что-либо, за исключением правды. И, во-вторых, что он должен обладать смелостью рассказать всю правду».

История должна быть свободна от малейшего подозрения в угодничестве, равно и в притворстве. Очевидно, что в этих предписаниях Цицерон выступает сторонником того определения сути истории, которое дано было Аристотелем, т. е. как сферы истины факта. Однако степень соблюдения перечисленных предписаний Цицерон ставил в зависимость от жанра исторического труда. Если оставить в стороне анналистику, т. е. простую регистрацию событий в рамках года, то Цицерон различал два жанра историописания: «общую историю» и историю монографическую. Первая содержит всю совокупность событий, т. е. отличается полнотой и содержательным стилем, поскольку цель ее – истина и польза. Что же касается монографии, т. е. «истории частичной», посвященной, как мы сказали бы, отдельному событию, лицу, то ее цель более сродни поэзии, поскольку, драматизируя события, она апеллирует к чувствам. Иными словами, здесь допустимы «преувеличения», приукрашенность или, наоборот, очернение того, что «в действительности имело место»64.

В общем Цицерон был близок к мысли, что эстетические цели и превращают сочинения типа «Записок» Цезаря о галльской войне в подлинную историю. Во что должна была вылиться подобная позиция в историографической практике, легко заключить хотя бы из того, что именно Тит Ливии, менее всего наделенный критическим чутьем, ближе всех подошел к цицероновскому идеалу историка.

Уже для историков I в. н. э. – Саллюстия и Тацита – уверенность Цицерона в возможности гармонии между целями риторики и задачами истории звучала как издевка. Под влиянием глубокого сдвига в шкале политических и этических ценностей эти историки как бы задавались целью средствами все той же риторики внушить читателю мысль об обманчивости слова, раскрыть ему глаза на то, сколь велика дистанция между словом и делом. Известно, что в «Диалоге об ораторах» Тацит связывал упадок ораторского искусства с упадком политической свободы. В этих условиях пользование риторикой приобрело лишь один смысл: попытаться ее средствами раскрыть глубину наступившей в обществе дисгармонии.

С началом Возрождения, после долгих столетий авторитарности теологии в сфере средневековой мысли и формализма школьного языка, речь снова стала способом выражения личности, а диалог – формой поиска истины, передачи личного опыта и описания действительности. Метафизическое обоснование этого процесса освобождения человеческого духа от речевых стереотипов схоластики мы находим у Николая Кузанского. Мир символов, подчеркивал он, не только является специфическим атрибутом человека, но он ему полностью подвластен, и, следовательно, человек свободен в обращении с ним. «Ибо так же как бог – творец реальных сущностей и природных форм, точно так же и человек – творец мысленных сущностей и искусственных форм, которые суть не что иное, как подобия его интеллекта...»65. Иными словами, подобие человека богу заключено в творческом пользовании символами.

В результате снова актуализировалась старая проблема об отношении между бытием, восприятием и языком. Впрочем, для гуманистов эта «триада» сводилась к простой оппозиции: внутреннее «Я» – словесный образ. Так, Салютати писал: «Подумайте, как много впитывает ум через каналы ушей66, даже вообразить трудно, в какой мере они (т. е. уши) полезны для душевного здоровья, если вы слушаете надлежащим образом и если сохраняете благое и отвергаете дурное67, подобно тому, как отделяете пшеницу от плевел». Еще более важным, чем надлежащим образом «слушать», было надлежащим образом «говорить». Гуманисты задолго до Гегеля усвоили истину, что сила ума измеряется только способностью его выражения. Если отвлечься от случаев механического копирования классических речевых стереотипов, то решающим критерием ренессансной риторики становилось отношение между «искусством», в данном случае слова, и «натурой», т. е. внутренним миром человека68.

В этом плане Возрождение не пошло дальше античных образцов. Именно совпадение по каким-то важным измерениям «внутреннего опыта» гуманистов с «опытом» классиков, выраженным в их речевой «технике», и придавало последней статус образца для подражания. Заметим попутно, что на этом столь остро ощущавшемся гуманистами «созвучии времен» в значительной степени основывалась ренессансная концепция культуры в целом. Ее движение рисовалось не как «переход» от одного ее состояния к другому, а как подобие циклической смены ее характерных черт, т. е. как периодический возврат одних и тех же типов проблем: этических – поведения и эстетических – вкусов, декорума.

Немаловажную роль в огромной притягательной силе классиков играла при этом диалогичность самого античного мышления, в результате которой текст, в том числе и письменный, сохранял всю лабораторию мысли – все этапы пути тезиса к синтезису. Дело в том, что в этом случае рассуждение строится наподобие некоего «внутреннего диалога» автора с неким незримым оппонентом. Естественно, что в этом случае суждения автора предстают как цепь «ответов» на цепь возможных возражений «собеседника», вследствие чего мысль развивается таким образом, что предмет спора предстает последовательно, в меняющейся перспективе, поворачивается новыми гранями, а заключение оказывается синтезом, впитавшим все «разумное», что было высказано сторонами, т. е. результатом «собеседования»69.

Очевидно, что в гуманистической историографии диалогичность ренессансного мышления сказалась наиболее зримо в методе сочинения «речей действующих лиц» с целью выяснения мотивов их действий, их «собственного» видения и объяснения происходящих событий, позднее – в технике цитирования документов.

Так или иначе, но красноречие стало для гуманистов обязательным элементом и украшением возвышенных натур, одной из «главных радостей жизни». Неудивительно, что риторика получила статус обязательной дисциплины для всех, кто желал, а тем более призван был духовно общаться со своими современниками. В одном из руководств по красноречию (XVI в.) мы читаем: «Всякий, кто убежден, что знает протяженность мира, природу небес, их происхождение и вращение, если только он также не украсит и осветит свою ученость богатством речи... покажется лишенным какого-либо знания»70.

В конечном счете богатство, беглость и гибкость языка рассматривались едва ли не как важнейшее мерило при оценке достоинств исторического труда. «История» Тита Ливия стала карманной книгой Петрарки потому, что она более всего приближалась к идеалу красноречия, а история в его глазах была «труднейшим видом красноречия». Писать истории «высоким стилем» обязывал прежде всего сам предмет повествования – деяния венценосных «героев» исторической драмы. Но помимо этого постепенное приобщение в XVI в. к чтению «среднего сословия», т. е. «простолюдинов», в связи с распространением книгопечатания требовало от истории не только «захватывающего» сюжета, но и стилистики, обращающейся не к уму, а к воображению, эмоциям читателя.

Наконец, сама прагматическая ориентированность историописания: стремление сделать «уроки» истории более убедительными и впечатляющими, «одаривать» память героев «бессмертной славой», а память злодеев – «вечным позором» – все больше превращала историческое сочинение в наиболее «благодатное поле риторики»71.

В итоге не трудно убедиться, что, без конца повторяя известное определение Цицероном атрибутов истории, гуманисты в действительности рассматривали историю как род искусства, ибо только как искусство она могла претендовать на достижение подобия реальности. Трудно поэтому не согласиться с заключением, что при том состоянии фактической базы, сводившейся главным образом к «повествованиям» предшественников, одно только правдоподобие – максимум того, что могла достичь ренессансная историография72.

Вот почему с точки зрения истории историографии «фигуры» ренессансной риторики следует рассматривать в качестве составляющих объективной схемы гуманистического исторического сознания – ключа к пониманию ренессансной картины мира и человека в целом. Неудивительно, что мы уделили этой стороне гуманистической историографии столько внимания, поскольку пройти мимо нее значило бы пройти мимо всеопределяющей специфики исторического метода гуманистов.

Так или иначе, но интерес к истории, к проблеме «истоков», «происхождения» являлся одной из определяющих черт гуманистического мировидения. В рамках и на почве последнего историческое познание олицетворяло более истинную и адекватную форму его, а историческое  знание – более высокий род знания в сравнении с систематизированной и абстрактной мыслью метафизики. Впрочем, подобную ориентацию гуманистического мышления легко объяснить: только требованием «верности истории» можно было расчистить словесные нагромождения схоластики и ввести в практику гуманитарных исследований категорию «контекст истории» в качестве инструмента критического анализа унаследованных памятников письменности.

Отсюда огромная популярность истории в XV–XVI вв. как рода интеллектуальных занятий, как научного метода и, наконец, как повествовательного сюжета. «Хвала истории» (enconnium historiae) – наиболее престижная топика гуманистической литературы этого времени. Ею заполнены посвящения и предисловия к оригинальным переводным историческим текстам, бесчисленное множество диалогов, рассуждений, писем, речей, педагогических наставлений. Ей, наконец, отдали дань и реформаторы – Лютер, Меланхтон, Кальвин. Но гораздо важнее было то, что под ее покровом зрели условия, необходимые для превращения истории из искусства (ars historica) в науку, обладающую собственной «дисциплиной» – методикой организации материала и правилами корректности исследовательской процедуры. Разумеется, речь идет лишь о самой начальной фазе этого процесса, но именно поэтому о фазе более чем знаменательной.

На грани XIV и XV вв. стало очевидным, что теологическая система истории, как она представлена в «Граде божьем» Августина, в значительной степени подорвана. Историческая мысль нуждалась в новой ориентации. Только при наличии трех интеллектуальных предпосылок такая ориентация могла быть найдена. Во-первых, при формальном признании божественного промысла, с которым связаны конечные причины всего происходящего в мире истории, в центре внимания гуманистов должны были теперь оказаться причины ближайшие, «первичные», т. е. земные, заключенные в драме, разыгрываемой в истории самим человеком. Иными словами, историческое мышление должно было подвергнуться в значительной степени секуляризации, объясняя эмпирически наблюдаемый процесс истории в терминах чисто человеческих мотивов, человеческих действий. Во-вторых, необходимо было появление хотя бы элементов сознания изменчивости и множественности внешне подобных явлений в истории, т. е. пространственно-временной ретроспективы. И наконец, в-третьих, возрождение исторической мысли языческой древности хотя бы в той мере, в какой в ней сформулированы предмет, цели и методы историописания. Формирующую роль, как мы видели, в создании этих условий сыграли сами гуманисты.

Связывая отправной момент возвышения истории до статуса «науки» с ренессансным гуманизмом, мы не должны, однако, упускать из виду то обстоятельство, что меньше всего она этим была обязана профессиональным историкам. Наоборот, импульсы и первые завоевания мысли в этом направлении исходили из других, до тех пор совершенно неисторических областей знания – филологии, науки политики и юриспруденции.

Соответственно в ренессансном историзме необходимо различать три основных течения: 1) первое – по времени, развивавшееся под эгидой риторики. Это так называемая теория истории, обучающей на примерах (речь идет по большей части об истории дидактической); 2) в определенном смысле ответвлением этого же течения следует признать «школу» истории, находившейся в функциональной связи с наукой политики, т. е. поставляющей этой науке материал для заключений; 3) история как метод исследования юриспруденции.

Даже из одного этого перечня источников наполнения исторической мысли историзмом нового времени правомерно заключить, что данный процесс был результатом перекрестного оплодотворения этой мысли совокупностью тогдашних наук о человеке, осознанно совершавшегося, однако, в каждом случае не во имя «самой истории», а во имя интересов каждой из перечисленных дисциплин, преследовавших в истории собственные познавательные цели и разрабатывавших собственную познавательную стратегию. Следовательно, процесс носил явно двусторонний характер – узкоспециальный и общеисторический. Остановимся вкратце на каждом из перечисленных течений в рамках историзма Возрождения.

Роль гуманистической филологии в пробуждении исторического сознания нового времени поистине трудно переоценить. Прежде всего следует заметить, что филология включала не только грамматику, но и риторику и тем самым и историю как вспомогательную для нее дисциплину, и не только в силу того, что исторические труды античных авторов служили иллюстративным материалом для тех и других, но и потому, что писать историю считалось призванием прежде всего риторов, владевших высоким стилем, т. е. филологов в указанном смысле. Поскольку филология занимала наиболее престижное положение в гуманистической системе образования, постольку и история как академическое занятие получила в этой системе несравнимо более высокое положение, чем в предшествующей системе схоластики.

Так, Лоренцо Валла (1407–1457 гг.), один из наиболее блестящих филологов среди гуманистов XV в., писал: «Речь историков обнаруживает большую основательность, больше практических знаний, больше политической мудрости и... больше различного рода знаний, чем рассуждения любого философа». И как вывод – нечто прямо противоположное тому, что утверждал Аристотель. Он заключал: «История выше поэзии и философии, ибо она основана на буквальной истине». «...История более полезна, она полна мудрости»73. И хотя не исключено подозрение, что в этой оценке скрывалось мнение Валлы о высоком месте и значении основанной на истории самой риторики, тем не менее наличие подобных суждений в среде гуманистов – явление знаменательное. И если истинно, что Возрождение положило начало той революции в историографии, которая с течением времени привела к конституированию истории как университетской дисциплины, то первую тропу к этой цели объективно проложила филологическая критика исторических источников. Верность историческому смыслу слова (что уже означало также грамматическому), т. е. истолкование его в соответствии с речевым обиходом данного времени, стала отныне первым правилом не только филологического, но и исторического ремесла. Призыв гуманистов «к источникам» (ad fontes) заключал в себе не только отрицание метода схоластики, исказившей смысл, букву и дух античных текстов, но и стремление расчистить путь к человеческим реалиям. Отсюда требование следовать верности букве и стоящему за ней факту – исходная позиция гуманистической теории познания. Тем самым, хотя и неявным образом, это означало, что гуманисты создали первый набросок критического метода истории как науки.


Дата добавления: 2020-01-07; просмотров: 214; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!