КОНЕЦ ФРАГМЕНТА 1-го ДЕСЯТОГО ЭПИЗОДА 6 страница



Маленький мой всё плачет и всё у него жарок, но желудок больше не расстроен, и очевидно моё молоко тревожно и оттого и он.

Маликов поехал в Петербург, ему там место предлагают; жалею, что вчера не просила его снесть тебе письмо и Танино платье и просить тебя телеграфировать мне о твоём здоровье в тот день, как он приедет в Петербург, т. е. завтра.

Сегодня буду ждать письма от тебя из Москвы, я пишу тебе уже третье. Завтра ещё напишу, а потом уж незачем будет писать, в субботу, верно, приедешь.

Дети все за уроками, все здоровы и веселы, слава Богу. <Кучер> Филипп <Егоров> нынче поехал за лошадью, а я это письмо посылаю в Тулу; едут за Курдюмовым.

Вчера вечером ещё я так спокойно переносила твоё отсутствие, а нынче напал такой страх; если будет продолжаться, я телеграфирую тебе запрос о твоём здоровье. А то будь мил, как только получишь это письмо, в четверг, верно, телеграфируй мне, голубчик, на Козловку о себе. Целую тебя и люблю.

 

Соня.

 

Вторник 7 марта. 12 часов дня. 1878» (ПСТ. С. 148 - 149).

 

Маликов, упомянутый в письме Сони – ещё один учитель, принятый в дом Толстого явно не без влияния близкого его друга Алексеева. Александр Капитоныч Маликов (1841 – 1904) прошёл через революционерство, суд по делу каракозовцев в 1866 г., создание собственной секты и той самой общины в американском Канзасе, в которой успел отмучиться учитель Алексеев… Он был своего рода «духовным наставником» самого Алексеева. О нравах секты хорошо говорит факт, что вышеупомянутая нами сожительница Алексеева, Елизавета Маликова, была одной из двух жён Алексеева, которой он с удовольствием поделился со своим «духовным авторитетом» (но тот, хоть и вступил с нею в “законный” брак, вскоре пресытился и бросил её). В то время оба – Алексеев и Маликов – казались неустоявшемуся в религиозных убеждениях Толстому «единомышленниками». Позднее сам Маликов отказался от сумасбродств молодости, вернулся в православие и даже сделал карьеру судебного следователя.

 

Но Бог с ним, с Маликовым. Толстого должен был насторожить, конечно, страх Сони. И её сон о кресте

Что это? Отчего? Быть может, накануне встречи с Alexandrine Толстой упорно размышлял о религиозных вопросах – и его настроение, как очень близкого, эмоционально связанного с Софьей Андреевной человека, как-то передалось ей?..

Быть может…

Быть может, яблоко, покатившееся ей под ноги во сне – символизирует планету, весь мир?

А «спаситель» (т. е. Иисус Христос), указавший ей рукой на Небо – сообщает условие того, чтобы «яблоко»-мир оказался у ног спутницы жизни Льва Толстого?

Условие: обратиться от мира и мирского – к Богу. Пройти вместе с мужем, с Толстым, тот путь христианского служения, путь исповедничества и проповеди, путь жизни в воле Бога, жизни по учению Христа. Путь, на который сам он только-только начал вставать в тот год?..

(Через несколько часов после ночного видения Сони, днём 7 марта, это новое поприще узрела и признала за ним умнейшая Alexandrine Толстая.)

«Мир у ног того, кого он не может обольстить» — такой афоризм включит много позднее в свой «Круг чтения» Лев Николаевич Толстой. Это — слова женевского философа Анри Амиеля, в 1878 году уже тяжело болевшего. Но это глубокое религиозное размышление Амиель внёс в свой journal intime ещё 27 сентября 1852 года — в день, когда ему исполнился всего-то 31 год:

 

«Только мировоззрение религиозное, религии деятельной, нравственной, духовной и глубокой, одно только оно придаёт жизни всё её достоинство и энергию. Оно делает неуязвимым и непобедимым. Землю можно победить только именем неба. Все блага даются только тому, кто ищет только мудрости. Только тогда бываешь сильнее всего, когда вполне бескорыстен, и мир у ног того, кого он не может обольстить. Почему? Потому что дух властвует над материей и мир принадлежит Богу. “Мужайтесь, — сказал небесный голос, — я победил мир!”

БОЖЕ, ДАЙ СИЛЫ СЛАБЫМ, ЖЕЛАЮЩИМ ДОБРОГО!» (Из дневника А. Амиеля. – М., 1894. - С. 16 - 17).

Увы! об Амиеле и его дневнике Толстой узнал только в 1892-м, через 11 лет после кончины мыслителя!

Много загадок и пищи для размышлений оставляет нам этот сон Сони и это её письмо… Закрутившийся по делам Толстой обратил на него внимание куда меньшее, нежели соничкина мама или она сама. 9-го он послал жене телеграмму, в которой передал совет Л. А. Берс: «Маша <ошибка телеграфиста; следует читать: «мама». – Р. А.> говорит сон требует молебни» (83, 251). Но не была б Соничка дочерью своей мамы, если б не додумалась до того же и без советов. Судя по следующему её письму, от 8 марта (заключительному в данном эпизоде переписки супругов), зазванный в дом поп закатил ей «молебню» на славу, и значительно раньше, чем пришла телеграмма из Питера.

 

«Пишу тебе четвёртое и последнее письмо, милый Лёвочка, и лучше б сделала, если б совсем не писала, потому что я совсем духом упала со вчерашнего дня и никак не справлюсь опять с собой.

Вчера вечером дошла до такого напряжённого беспокойства, что послала телеграмму с запросом о твоём здоровье и о том, как доехал. До утра я ждала ответа терпеливо и ночь провела хорошо, но теперь скоро три часа, и я ничего не получала и потеряла всякую способность что-либо делать, а с тоской смотрю беспрестанно в окно, не идёт ли кто с телеграммой. Но с телеграммой никого нет, и писем из Петербурга тоже ещё не было.

Вчера у меня был сильнейший лихорадочный припадок. Жар был так силён, что я ничего не могла есть, мысли путались, я даже Тане велела записать адрес мама́, чтоб известить, если я буду без памяти. Но всё прошло к вечеру, сегодня я здорова; и, если это лихорадка, то, верно, будет через день, а может быть и так обойдётся.

Сегодня служила молебен с водосвятием у нас в доме. Сделала я это отчасти от моей трусости (которую я в себе так ненавижу) перед судьбой; отчасти от чувства религиозного и от недоуменья перед странным явлением мне (во сне) Спасителя на кресте, да ещё ожившего.

Дети, т. е. Илюша и Таня всё в неудержимом духе; таскают мороженую клюкву у няни, бегают в кухню за редькой. Таня отвечает M-lle Gachet беспрестанно. Серёжа хорошо стал себя вести, как большой, а Лёля вчера плакал, потому что глазам больно читать, а нынче о том, что молоко противно ему. Всё это меня суетит и я чувствую себя несчастной и беспомощной.

Прощай, милый Лёвочка; об Андрюше ничего не написала. Он здоров, немного кашляет.

Завтра пошлю за твоим письмом в Тулу, а если сегодня не будет телеграммы, то я пошлю ещё телеграмму Страхову, а то, право, допустивши себя до такой тревоги, она стала неудержима. Целую тебя. Какие вы, право, оба с мама́ не жалостливые. Если уж я телеграфировала, стало быть уж очень мне нужно успокоиться, и вот, скоро сутки, а ответа нет.

 

Соня» (ПСТ. С. 149 - 150).

 

К 10 марта его от столицы России уже едва ли не тянуло блевать… В этот день Толстой навестил редактора «Русской старины» М. И. Семевского, вызвав интерес своими творческими замыслами и уговорив выслать нигде не издававшиеся записки декабристов из обширного архива журнала.

И в тот же день, по приглашению Н. Н. Страхова, Толстой посетил одну из лекций о «богочеловечестве» философа Вл. Соловьёва, оставившую у него впечатления «сора», «вздора» и «бреда сумасшедшего».

В связи с этой лекцией принято сожалеть о несостоявшейся встрече Льва Николаевича с Ф. М. Достоевским, бывшим вместе с женой на этой же лекции, в том же зале «Соляного городка»… Зная вышеизложенные события, понимая состояние и настроение Толстого, легко поверить Н. Н. Страхову в его позднейших уверениях о том, что Толстой сам просил ни с кем его не знакомить. Страхову хватило дружеской преданности и личной дурости (или злонравия?), чтобы даже не шепнуть Толстому, кто слушал рядом с ним философические трели Соловьёва.

Возможно, для Достоевского Толстой сделал бы исключение — даже в том настроении «счас сблюю!..», в котором он был в те дни — столь хреновом, что он решительно отказался встречаться с писателями и старыми друзьями Гончаровым и Григоровичем, с художником Крамским и его коллегами “передвижниками”...

 

11 марта – телеграмма Соне:

 

«Бистром задержан; буду в воскресенье <12 марта>, здоров. Отвечай про себя. Беспокоюсь тобою» (83, 251).

 

Питерский телеграфист, наверное, рыдал и матерился, разбирая почерк Толстого… и всё-таки опять сделал ошибку. Конечно, барона Бистрома никто не «задерживал», а это он задержаЛ Толстого с оформлением бумаг. И добавил горьких впечатлений от «высшего общества», которые Толстой излил в дружеском, искреннем письме А. Фету 24 марта:

 

«Я на прошлой неделе был, после 17 лет, в Петербурге для покупки у генерала Бистрома самарской земли.

Им там весело, и всё очень просто, так за что же нам сердиться? Что они выпивают кровь из России – и это так надобно, а то бы мы с жиру бесились, а у них всех это дижерируется [от фр. digérer – “переваривать”] очень легко. Так что и за это нам обижаться не следует; но за то, что они глупы – это бы ещё ничего, — но, несмотря на чистоту одежды, низменны до скотообразности, это мне было ужасно тяжело в моё пребывание там…» (62, 401).

 

В этот же день, 11 марта, Толстой с наслаждением покинул ненавистную для него столицу ненавистной Империи, а уже 12-го — дышал полной грудью в родной Ясной Поляне… настолько, насколько позволяли вдруг снова открывшиеся у него в это время кашель и боли в боку (в печени). Снова встал вопрос об отъезде на лечение… но об этом уже — в следующий раз, потому что именно здесь нас застигает

 

КОНЕЦ ДВЕНАДЦАТОГО ЭПИЗОДА

 _______________

Эпизод Тринадцатый

ПОСЛЕДНЯЯ ИДИЛЛИЯ

(Лето 1878 г.)

В прошлом эпизоде мы оставили Льва Николаевича по возвращении его из поездки в Москву и Петербург. Он продолжает собирать материал для намечающегося романа, но вместе с тем – испытывает прежний духовный голод. На вопрос в письме профессора – педагога С. А. Рачинского о творческих планах Толстой в своём ответе от 6 апреля 1878 г. пишет честно: «Планы есть, но… кажется, уже нет ни сил, ни времени приводить их в исполнение. Планы одни личные, душевные – спасти душу» (62, 404).

Любопытное объяснение своего упадка творческих сил даёт Толстой в тот же день 6 апреля в письмах сразу двум своим постоянным адресатам, Н.Н. Страхову и А.А. Толстой: по его мнению, ему «недостаёт толчка веры в себя, в важность дела, недостаёт энергии заблуждения», которая просто необходима «для всякого земного дела» (Там же, с. 408 – 409 и 410 – 411. Выделение наше. – Р. А.).

Это напрямую перекликается с выше приводившейся уже нами позднейшей сентенцией из толстовской «Исповеди» — о невозможности обманывать писаниями себя и других. Очевидно, что уже к 1878 г. художественное творчество перестало быть для Толстого главным делом жизни: как раз тогда, когда подросли старшие дети и Соничка разаппетитилась на доходец как с купленных имений, так и с сочинительства мужа!

Люди, одержимые танатальными фобиями и заразившие своё сознание догматами традиционных религий авраамического толка, иллюзорно «помогающих» с этими фобиями бороться — всегда «смиреннее», т.е. легче манипулируемы. Поэтому Софья Андреевна до поры до времени даже с удовлетворением смотрела на попытки мужа «спасать душу» исповеданием церковного православия. Ещё 26 декабря 1877 г. она записывает в дневнике: «Характер Льва Николаевича… всегда скромный и мало требовательный… теперь делается ещё скромнее, кротче и терпеливее» (Цит. по: Гусев Н. Н. Летопись… 1870 – 1881. С. 507). В записях дневника 1878 г. Софья Андреевна, кажется, сосчитала все поездки Толстого к обедне (См.: ДСАТ – 1. С. 92-94, 97, 99, 106 и др.). В то же время её начинает настораживать критический настрой мужа в отношении мирского жизнеустройства: денег, собственности и пр. — при разговорах его о религии и Боге. Позднее, в мемуарах, она представляет их как “эгоистические” попытки Толстого «устранить всякие заботы и усилия, неизбежные и необходимые в практической жизни большой семьи» (МЖ – 1. С. 284).

В дневнике Софьи Андреевны 1878 года, в целом ещё довольно идиллического, гнусным прыщом «красуется» запись от 9 октября о «страшной ссоре с Лёвочкой» из-за малодоходности самарского имения (ДСАТ – 1. С. 96). Пользуясь дружбой с Толстым, Алексеев протащил по блату на место управляющего дорогим самарским имением своего приятеля по революционной юности – Алексея Алексеича Бибикова (1837 - 1914), который, имея опыт личного крестьянского хозяйствования, но отнюдь не агроменеджмента, ясный пень, наделал в первый год своего управления ошибок и убытков. При этом в последующие годы Бибиков сумел показать себя с самой лучшей стороны.

 

 

Предвидя много хлопот с имением и чувствуя хроническое недомогание, Толстой решает летом 1898 г. выехать в имение — опять «на кумыс», «на эту трудную, постылую мне жизнь», как жалуется Софья Андреевна в воспоминаниях (МЖ – 1. С. 281).

С марта по май Толстой ещё несколько раз подступается к писанию романа о декабристах и начатой было автобиографии «Моя жизнь»… но этой самой «энергии», то есть мотивации — однозначно недостаёт. Вот тут-то его и настигает расплата за те «физиологические» истолкования депрессий юной жены, к которым сам он прибегал в 1860-х, в первые годы супружеской жизни. Жена так же не понимает его и так же приписывает его упадок сил преимущественно физиологическим причинам: простудам, работе печени, желудка и пр.

Самому Толстому самарские поездки тоже не приносили прежнего удовольствия и пользы. С годами, как подчёркивает его биограф Н. Н. Гусев, он предпочитал уединение в родной усадьбе поездкам хоть куда-нибудь. Жена же его — оставалась горожанкой (и хуже того – москвичкой!) по воспитанию и желаемому образу жизни. Свою жизнь в Ясной Поляне в письме к сестре Татьяне от 30 января 1880 г. она представляла как недобровольное «затворничество»: «…С сентября из дома не выходила. Та же тюрьма, хотя и довольно светлая и морально, и материально. Но всё-таки иногда такое чувство, что точно меня кто-то запирает, держит, и мне хочется растолкать, разломать всё кругом и вырваться куда бы то ни было…» (Цит. по: Гусев Н. Н. Указ. соч. С. 506). А немногим ранее, 2 ноября, в письме той же Тане она выражает уверенность, что причина «унылости и вялости» мужа в том, что их жизнь в Ясной Поляне «слишком монотонна и на нервы именно так действует, что делаешься вял и безучастен ко всему» (Там же, с. 507). Н.Н. Гусев приводит эту запись как «яркий пример непонимания Толстого его женой» уже в этом, 1878-м, году (Там же).

Между тем усталость и апатию такого человека, как Лев Николаевич, могла вызвать, напротив, окружавшая его барская жизнь его семейства, которую, как пытку, ему предстояло переносить почти до последнего дня жизни… Соничка довольно наивно перечисляет в дневнике, чем были для неё и детей заполнены якобы «скучные» дни осени 1878 года. 1 октября — крокет, шахматы, вышивание шелками… 2-е – занятия с детьми, гости, ванна («Всё в доме у нас спокойно, весело и совсем не скучно»)… 3 октября – учёба детей, выезд мужа на охоту, крокет… 4 октября – пикник в осеннем лесу («M-r Nief делал une omelette и варил шоколад»), крокет, катание на осликах, гости (баронесса Дельвиг), шампанское… 8 октября – поездка к родне на свадьбу, охота сына Сергея, катание детей на осликах… 9 октября – поругалась с мужем, чувствует себя виноватой, стало «всё скучно, всё противно»… 11 октября – «мы опять дружны»… и т.д. (ДСАТ – 1. С. 94 - 96).

Вряд ли и обитатели Москвы, тогдашние или современные нам, большинство их, могли бы и могут похвастать такой ежедневной «скукой». Но Софья Андреевна потихоньку бунтует, и признаётся в дневнике 14 октября: «хочется много читать, образовываться, умствовать, хочется быть красивой, думаю о платьях и глупостях» (Там же. С. 97).

В отношениях супругов возникает всё больше ситуаций, когда они не могут открыться друг другу. Ещё 11 августа 1877 г. Толстой заносит в записную книжку загадочные слова: «Молчи, молчи и молчи!» (48, 185). В дальнейшем, с 1880-х, не раз в его Дневнике появляются констатации того, что он вынужден молчать о сокровенном в разговорах с родственно близкими людьми. Наконец, в 1910 г., когда Дневник Льва Николаевича становится слишком «публичным» и он заводит второй, тайный «Дневник для одного себя» — в не тайном, «подцензурном», появляются краткие записи всё о том же молчании (58, 86 и сл.). Богатырских терпении и молчании. Ровно тридцать лет и три года… Страшная цена за верность Божьей правде-Истине и Христу!

Стала больше замалчивать и Софья Андреевна — одновременно психологически «накручивая» себя, вплоть до некоторых уже откровенно нездоровых явлений. В дневнике от 10 ноября 1878 г. она в очередной, и далеко не в последний раз жалуется: «Чувствую себя работающей машиной, хотелось бы жизни для себя, да нет её…», и тут же даёт сама себе обет: «И об этом ничего… ничего… молчание» (ДСАТ – 1. С. 104). А 24 ноября появляется странная запись о муже, который в эти дни не выезжал дальше Тулы из дому: «Мне всё мрачно на душе. Стали бродить страшные и ревнивые мысли и подозренья насчёт Лёвочки. Я иногда чувствую, что это вроде сумасшествия… Меня трепала лихорадка, и я не спала всю ночь» (Там же. С. 107).

 

Гораздо больше понимает коренную причину недомоганий Толстого его многолетний друг Н.Н. Страхов, честно писавший ему весной 1878 года:

 

«Та непрерывная духовная работа, которая в вас совершается, имеет несколько мрачный характер» (Цит. по: МЖ – 1. С. 281. Выделение наше. – Р. А.).

 

Свидетелем этой духовной работы становится и Дневник Льва Николаевича, к ведению которого он возвращается 17 апреля 1878 года после перерыва в 13 лет (если не считать нескольких записей 1873 года). Что ж! Заглянем “через плечо” всегда читавшей его Соничке!

Записей мало, но все довольно интересные. В первой за 1878 год записи от 17 апреля – свидетельство готовности к писанию романа о декабристах: «Кажется, всё ясно для начала». В следующей, от 5 мая — характерный для толстовского Дневника самоанализ, перечисление «грехов»: «Вчера не помог старушке телятинской. Празднословил с Василием Ивановичем <Алексеевым>. — Тщеславился мыслью и горячился с Соней. — Нынче сердился на Алексея и старосту…» (48, 69).

 

Записи под 22 мая ещё интереснее, и опять же — с характерно-толстовским покаянием:

 

«Пережил важные и тяжёлые мысли и чувства вследствие разговора с Василием Ивановичем о Серёже. <Вымараны три строчки.>. Все мерзости моей юности ужасом и болью раскаяния жгли мне сердце. Долго мучился».

 

Очевидно, учитель старшего сына Толстого Сергея пожаловался на какие-то его проступки, заставившие Толстого с омерзением вспомнить аналогичное своё поведение.

Под этим же днём находим примечательные, очень христианские размышления о Церкви Христовой истинной и лжи того, что вместо неё есть в мире, о веротерпимости и о средствах единения людей в Божьей правде-Истине:

 

«Читал Парфения <православное «Сказание о странствии инока Парфения»>. Раскол наводит меня сильнее и сильнее на важность мысли о том, что признак истинности церкви есть единство её (всеобщее единство), но что единство это не может быть достигнуто тем, что я, А или В, обратит всех других к своему взгляду на веру (так делалось до сих пор, и все расколы, папство, лютеранство и др. — плод этого), но только тем, что каждый, встречаясь с несогласными, откидывая в себе все причины несогласия, отыскивает в другом те основы, в которых они согласны. Осьмиконечный или четырёхконечный крест, и пресуществление вина или воспоминание, разве не то же ли самое» (Там же).


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 73; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!