КОМУ – РОЖОК ОХОТНИЧИЙ, А КОМУ-ТО... 10 страница



И в самом деле, мне то только весело, что я делаю, и знаю, что ежели бы ты была, ты бы со мной делала и одобряла. Я не вспоминаю о тебе, a сознание тебя при мне всегда. Это не фраза, а это именно так.

В типографии было заперто, и не получил ответа. У Ржевских поговорил, как бы получить штук 5 телят от него, но не знаю, как ещё устроится с поением. […]

Вечером поехал к Горчаковым и застал всех […]. Посидел, ни скучно, ни весело, часа два и вернулся. Заужинался и лёг, забыв писать тебе. Прощай, душенька, я чувствую, что скоро приеду. Теперь не могу ничего решительно сказать, оттого что вопросы о печатании и деньгах ничего не решены.

Скажи детям, что папаша велел пикестить [т.е. «перекрестить»] и поцеловать, и прочти им что-нибудь из письма или выдумай, но чтоб они знали, что такое значит писать» (83, 121 – 123).

 

И такое же – encourageant – письмо Л.Н. Толстого следующего дня, 14 ноября, ставшее ответом на письмо жены от 11-го:

 

«Нынче хоть и поздно, рад, что ничто не мешает писать тебе, мой душенька. Утро точь в точь тоже, как и прежние дни. Но плохо, что немного 70 лет все эти дни <т.е. самочувствие, как у старика. – Р. А.>. Пошёл в Румянцевский музей, и по случаю Дагмариного <Марии Фёдоровны, жены Александра III . – Р. А.> рождения заперто: оттуда, чтоб избавить Таню от выезда, поехал в английский магазин купить ей платье и тебе халат. Халат

всем понравился, а платье не одобрили, но оттого, что Таня велела купить в 10 рублей.

Оттуда в типографию <Каткова>. Там на мои условия согласны, но завтра придёт ещё ко мне господин окончательно переговорить. Дома ждал до обеда Варвинского, который не приехал. Он болен и завтра Таня  с папа едут к нему. Пришёл глупый <Сергей> Сухотин. После обеда поехали в театр, в Фауста; тётя Надя <Стендер>, Лиза, мама, Таня и я. Потом приехал Андрей Евстафьевич <Берс>. В театре парад по случаю рожденья Дагмары. Фауст глуп, и хоть ты и не веришь, не люблю театр, и всегда хочется критиковать. Знакомых никого, исключая Сиверцова, <Пётр Алексеевич Северцев (ум. в 1884 г.), знакомый Берсов. – Р. А.> который приходил в ложу. Необыкновенно возмужал и похорошел. Да, забыл. Утром был Василий Исленьев. <Василий Владимирович Исленьев (1826(?) – 1872(?), двоюродный брат С. А. Толстой, штабс-капитан. – Р. А.> Он и всегда был противен, а теперь ещё гаже: он поступил в судебные пристава, — это вроде частного пристава. Я сделал открытие о том впечатлении, которое он производит на меня, и Таня подтвердила. Неловко и стыдно смотреть на него, точно как будто он нечаянно без панталон, и сам не замечает этого. Потом были Зайковские: Дмитрий Дмитриевич < Дмитрий Дмитриевич Зайковский (1838—1867), доктор медицины, доцент Московского университета. Погиб от газов при научном опыте. – Р. А.> и Эмилия. Я отрекаюсь от моего первого впечатления о Дмитрии Зайковском. Ты права, он премилый, умный и comme il faut молодой человек. И должен быть хороший. С ним я особенно был любезен, и опять в твоё воспоминание. После обеда ещё получил твоё первое письмо. <От 11 ноября. – Р. А.> И мы оба с мама принялись так хвалить тебя, что самим стало совестно. Как грустно о Машиньке. <О её пребывании в Пирогове, по письму С.А. Толстой от 11 ноября. – Р. А.> А Таню маленькую я так и вижу, и сияю при мысли о ней. — Прочти им: СЕРЁЖА МИЛЫЙ, И ТАНЯ МИЛАЯ, И ИЛЮША МИЛЫЙ, Я ИХ ЛЮБЛЮ. СЕРЁЖА ТЕПЕРЬ БОЛЬШОЙ, ОН БУДЕТ ПИСАТЬ ПАПАШЕ. И вели ему написать и Тане, т. е. нарисовать что-нибудь мне.

Из театра, не дослушав акта, поехал к Сушковым. […] Вернулся домой вместе с нашими и вместе ужинали очень весело. Таня весела, но из театра как вышла, так у ней показалась кровь. Ах, эта бедная, милая Таня. Не могу тебе сказать, как она мне жалка и мила. Твоё письмо тронуло её так, что она не могла скрыть слёз, и я тоже. Очень грустно, что не нам пришлось ей дать эти деньги, а вся эта крестная путаница. Тютчева, <Екатерина Фёдоровна Тютчева, дочь поэта. – Р. А.> как мне показалось, очень искренно восхищалась прошлогодней частью «1805 года» и говорила, что 2-я часть понравилась ей лучше 1-й, а 3 лучше 2-й. Я дорожу этим мнением так же, как мнением Сухотина; оно также выражение толпы, хоть немного и повыше Сухотина. Приставали, чтобы я у них прочёл что-нибудь, но я сказал, что, во-первых, скоро еду и мало времени, и что мне нужно, чтобы заодно слушали те, кого я желаю. Они обещают пригласить того, кого я хочу, но я не обещал решительно. Вяземского в Москве нет. <Скорее всего, имеется в виду друг Пушкина кн. Пётр Андреевич Вяземский (1792—1878), участник войны 1812 г. – Р. А.>

Завтра жду уже твоего письма, ответа на моё, но теперь уж недолго писать. Я скоро приеду. Делать больше нечего. И уж очень грустно без тебя. Ежели не собираюсь ещё, то по тому чувству, что всё думается, не забыл ли чего-нибудь ещё в Москве, о чём после пожалеешь. Прощай, мой милый голубчик, целую тебя в глаза, в шею и руки. Тётиньке целуй руку. Наташе <Охотницкой> скажи, что Джой в комнатах. И что значит уход — не пакостит. Долли [?] возьми в комнаты» (83,126 - 127).

 

Толстой так подробно описывает немудрёные события своего пребывания в Москве, что, кроме малых пояснений к письмам, избавляет нас от необходимости комментирования. Письма Сони всё запаздывают… но Лев не унывает и, по уговору, пишет ей и на следующий день, 15 ноября, небольшое письмо:

 

«Кажется бы, не от чего, но очень устал, милая моя душенька, и напишу коротко.

После кофею пошёл в Румянцевской музей и сидел там до 3-х, читал масонские рукописи, — очень интересные. И

не могу тебе описать, почему чтение нагнало на меня тоску, от которой не мог избавиться весь день. Грустно то, что все эти массоны были дураки.

Оттуда пошёл на гимнастику. <Гимнастическое заведение Пуаре. – Р. А.> Чувствовал себя сильнее прежнего. И обедать. Обедал Анке и Сухотин, пожиравший

всё в огромном размере и болтавший без умолку. Да ещё Варинька Перфильева, которой я и не видал от Сухотина. Вечером приехали Зайковские и Башилов и из типографии. Суетня, крики Зайковских, торопливость, неловкость — знаешь это чувство. Я очень рад был, что меня звала княжна Элена, < Елена Сергеевна Горчакова. – Р. А.> — я уехал к ней, и вот сейчас от неё, где пробыл с ней en tête-à-tête часа 1½ и не скучно. Изредка она очень приятна, но всё-таки спать захотелось.

[…] Ждал во время болтовни Сухотина и писка Зайковских всё письма от тебя, но проклятая почта верно завтра принесёт два. С типографией всё не кончил. И теперь является опять возможность сделать картинки. Завтра наверно всё решу, а утро постараюсь кончить выписки и чтение, которые мне нужны в музее. Прощай, милая голубушка. До завтра» (83, № 59, с. 129 - 130).

 

Наконец, вышеупомянутое письмо 16 ноября – ответ на Сонино от 12-го:

 

«С утра пошёл в Румянцевский музей. Чрезвычайно интересно то, что я нашёл там. И 2-й день не вижу, как проходят там 3, 4 часа. Это одно чего мне, кроме Берсов, будет жалко в Москве. Потом зашёл к Башилову и с ним домой. Обедали, болтали. Я ждал из типографии ответа и наконец получил. Всё уладилось. Катков просит напечатать 4 листа с тем, чтобы деньги эти пошли в счёт печатания. Я этому даже рад.

Вместо того, чтобы идти к Мещёрским, куда на меня должны были собраться Сушковы и неизбежный Сухотин, просидел дома. Во-первых, скучно и всё известно; во 2-х, пристали бы назначить день читать, и я бы не сумел отказать, а надо и хочется скорее, скорее к тебе под крылышко.

Нынче было одно письмо от тебя, и письмо милое, но огорчительное тем, что оно заставило меня резонно упрекнуть себя. Во-первых, я виноват, что не написал англичанке или Львову во 2-ых, денег тебе мало оставил. Обойдётся, наверно обойдётся. Я счастлив, что она тебе понравилась. И чувствуется мне, что ты, писавши письмо, была усталая и не в духе. Но и не в духе ты мне милее всего на свете, и я злюсь на почту, которая наверно задержала одно, а то и два твоих письма. Я бы сказал тебе кое-что о деньгах, англичанке и т. д., но уже думаю, что письмо это придёт несколько часов прежде меня. Мечтал я выехать завтра, но едва ли успею. 1-е, надо переговорить с Башиловым; 2-е поправить начало печатного и рукописи, чтобы оставить в типографии. Железная дорога уже ходит, и я поеду по ней в пятницу, в 5 часов, и к утру в субботу обойму и буду целовать тебя, мою милую голубушку. И с англичанкой, и с детьми, и с деньгами всё будет хорошо. Прощай, душа, целуй детей и тётиньку. Таня, бедная, всё плоха» (83, № 60, с. 130 - 131).

 

Софья Андреевна написала мужу в дни его московской командировки, кроме вышеприведённых, ещё три письма – 13, 14 и 15 ноября. К сожалению, в нашем распоряжении имеется только текст письма от 14 ноября, которым мы и завершаем нашу выборку из переписки супругов 1866 года:

 

«Сейчас только катались, милый Лёва; детей укладывают спать, а я хочу себе продлить удовольствие на весь день, писать тебе и утром и вечером.

Кататься было тепло, дети совсем здоровы, и воздух меня оживил. Ханна была до того счастлива, что прыгала в санях говорила всё: «so nice», [так мило] т. е. верно это значило, что хорошо. И тут же в санях объяснила мне, что очень любит меня и детей и что country [местность] хороша и что она «very happy». [«очень счастлива»] Я её понимаю довольно хорошо, но с большим напряжением и трудом. Она сидит, шьёт панталончики детям, а детей укладывает старая няня. Когда они перейдут к ней, будет гораздо лучше, и то теперь у ней вполовину меньше дела. За то мне польза; я скоро выучусь, я уверена; а это очень было бы приятно. Обедает она покуда тоже с нами и чай пьёт. Я до тебя ещё ничего не переменю, ещё успеем. А она и желает и, кажется, понимает свои будущие обязанности. Но она не нянька, она держит себя совсем как равная, но не тяготится никакой работой и очень добродушная, кажется. Совсем на сестру не похожа. А сестра мне неприятна. Лёвочка, я тебе не о чём больше не могу писать, потому что вся моя жизнь теперь с англичанкой и все старания устремлены на то, чтобы приучить к ней детей, как можно скорее. Они целый день на верху. Мы обе всё смотрим в диксионер и показываем по книге слова, которые не понимаем.

У нас нынче весь дом моют, большая возня, а о хозяйстве знаю то, что пшеницу везти наняли, только ты не думай, что это я распорядилась, — я ни во что не вхожу; и ещё слышала, что Пироговский мужик прислал сказать, что нанял тридцать пять работников и они придут все на днях.

Я нынче ужасно жду письма, верно, сегодня будет, такая скука, что известие так долго нельзя иметь. Постоянно всё думаю: вот, если б была железная дорога! Что-то ты в Москве, как живёшь? Как решил с нашей святыней — твоим романом? Я теперь стала чувствовать, что это твоё, стало быть, и моё детище, и, отпуская эту пачку листиков твоего романа в Москву, точно отпустила ребёнка и боюсь, чтоб ему не причинили какой-нибудь вред. Я очень полюбила твоё сочинение. Вряд ли полюблю ещё другое какое-нибудь так, как этот роман.

Если бы ты знал, как няня старая горюет; мне её жаль, и так трогательно, что детей от неё взяли. А уж из детской, когда возьмут на ночь, то, говорит, вовсе с тоски пропадёшь. Она говорит: «точно я что потеряла, такая скука». Я так ей благодарна, и, право, до слез тронута, что она их так любит. Если б я даже рожать перестала, не рассталась бы с ней. Уж нашла бы ей в доме дела.

 

Вечером.

 

Сейчас приехали из Тулы, и письма всё нет, я просто боюсь себя, до чего я встревожена и как мне грустно и страшно. Завтра последний день; если письма не будет, я пошлю телеграмму, а то просто с ума сойти можно. Одно только могу тебе сказать, что я больше никогда, никогда не останусь одна на целую неделю. За что мне такое мученье, разве за то, что я тебя уж слишком люблю. Не могу тебе перечесть все ужасы, которые, я воображаю себе, случились с тобой, когда я начну только думать. А тут разные заботы и возня с милыми всё-таки детьми и англичанкой, а сердце так и сжимается целый день и, того и гляди, разразишься какой-нибудь отчаянной глупостью. Думаю я и о том, что в Кремле что-нибудь случилось очень дурное и с Таней, и со всеми вами, кого я так люблю. Лёвочка, прощай, мне писать тебе и хочется, но я только еще больше расстроиваюсь. Господи! Что с вами сделалось?» (ПСТ. С. 69 - 71).

 

18 ноября 1866 г. Толстой выезжает из Москвы домой – впервые по железной дороге (Москва – Серпухов), открывшейся буквально днём ранее. В первый же день по приезде домой Толстой уведомляет Башилова, что решил отложить печатание романа – по крайней мере, до будущего года, потому что если печатать в 1866-м, то «всё придётся делать второпях, и потому всё будет сделано плохо» (61, № 192).

Это означало, что Толстой решил впрячься в «доводку» романа серьёзнейшим и напряжённейшим образом — ведь он чувствовал и понимал, что может. Но это означало и новые обиды для Сонички — нарастающее ощущение «брошенности», неприкаянности, претензии на иной образ жизни, подозрительность, ссоры… Увы! но следующий, 1867-й, год оформил новые «надрезы» в отношениях супругов.

 

Впрочем – обо всём по порядку!

КОНЕЦ ШЕСТОГО ЭПИЗОДА

 ______________

Эпизод Седьмой.

ПАПА МОЖЕТ!

(Сезон второй. 1867 год)

 

Фрагмент 7.1.

ИНОГДА СТАРЫЙ ДРУГ

ДОРОЖЕ МОЛОДОЙ ЖЕНЫ

И НЕДОПИСАННОЙ КНИЖКИ

 

Год 1867-й начался для семейства Толстых под знаком страдания и смерти, и в течение его смерть ещё несколько раз подступалась к большому яснополянскому дому…

Уступив просьбам и жены и новопоселившейся в доме гувернантки, англичанки Ханны Тарсей, Толстой решил сделать детям рождественский праздник с подарками – игрушками, сластями и ёлкой. Sophie на радостях закупилась в Туле игрушками не только для украшения ёлки и для своих детей, но и для крестьянских. Им она купила дешёвых, не одетых кукол, тут же насмешливо поименованных в семье «скелетцами». Кукол нарядили, и в праздник роздали явившимся в дом местным детям… Раздавая подарки, Софья Андреевна с ужасом видела, что на ручках деревенских детей «сходила клочьями кожа, прямо снималась как перчатки». Только тогда она узнала, что в деревне эпидемия скарлатины и что собранные в её доме дети уже больны ею.

Расплата за не одобрявшееся мужем барское веселье не заставила себя ждать:

«Через несколько дней сидим мы за обедом, моя Танюша на высоком стульчике возле меня. Вдруг она склонила головку, её начало тошнить, я подхватила её на руки и снесла в свою спальню. Вскоре она заснула у меня на постели, и уже к ночи у неё был сильный жар. Все трое <детей> заболели скарлатиной» (МЖ - 1. С. 160).

Обычный эпизод расплаты людей лжехристианской цивилизации за жизнь в неравенстве, в разделении с братьями – с трудящимся народом!

 

Да, это был год огромного творческого дерзновения писателя – но также и год, чреватый неприятностями личной жизни: опять же, как будто в отплату за дарение миру безусловного литературного сокровища! В январе Толстой ещё был уверен, что к осени роман будет окончен. Он «поспешал медленно», и о том же просил в письмах художника Башилова. (Последний, впрочем, исполнил его совет ровно наполовину: он тупо медлил…). То волнение, которое он считал необходимым условием успешности работы писателя, достигло теперь у Толстого высшей степени напряжения.

И это волнение произвело психическое заражение и в голове жены писателя, вызывая в ней, однако, всё больше контрпродуктивные мысли и эмоции. Свидетельством тому – запись от 12 января в её дневнике:

 

«У меня страшное состояние растерянности, грустной поспешности, как будто скоро должно что-то кончиться. Кончится скоро многое, и так страшно. Дети все были больны, с англичанкой всё невесело и неловко. Всё ещё я смотрю на неё неприязненно. Говорят, что когда скоро умрёшь, то бываешь очень озабочен перед смертью. Я так озабочена и так всё что-то спешу, и столько дела. Лёвочка всю зиму раздражённо <т.е. с творческими возбуждением и подъёмом. – Р. А.>, со слезами и волнением пишет. По-моему, его роман должен быть превосходен. […] Нам, в семью, он приносит больше только les fatigues du travail <франц. усталость от работы>, со мной у него нетерпеливое раздражение, и я себя стала чувствовать последнее время очень одинокой» (ДСАТ – 1. С. 80 - 81).

 

Мы знаем, что роман не был кончен Толстым ни в установленный в январе 1867 г. срок, ни даже годом позже: окончательная версия потребовала от Толстого ещё почти трёх лет напряжённейшего труда!

От чрезмерно напряжённой работы у Толстого явились сильные головные боли. Но результат был достигнут: писатель не только продвинулся в своём сочинении, но, вероятно, и определился этою же зимой с окончательным вариантом его названия. Это можно предположить из письма к нему Берса-отца от 9 марта, в котором Андрей Евстафьевич констатирует, что здоровье Толстого «было бы в совершенно цветущем состоянии», если бы он «забыл о войне и мире и занимался охотой, маслобойками, овцами, поросятами и другими подобными поэтическими предметами» (Цит. по: Гусев Н.Н. Летопись… 1828 – 1890. С. 334. Выделение наше. – Р. А.).

Но кризис со здоровьем назревал... В письме к брату Толстой жалуется: «…приливы к голове и боль в них такая сильная, что я боюсь удара» (Цит. по: Гусев Н.Н. Материалы… 1855 – 1869. С. 668).

Мрачным знаком Свыше о том, что Лев может «загнать», убить себя и сделать несчастными семью, если не прервётся, не переключит внимания на другое, стал пожар, поздним вечером 14 марта уничтоживший навсегда великолепные оранжереи, заведённые ещё его дедушкой, князем Н. С. Волконским. Вот как описывает это ужасное, исполненное удушающей безысходности событие Софья Андреевна в своих мемуарах:

 

«…Я легла уже спать и заснула; вдруг Лёвочка меня будит, чего он никогда не делал, придавая сну и своему, и всякому огромное значение. “Что такое?” — спрашиваю я. “Не пугайся, ничего особенного, горят оранжереи, а жаль”.

Мы оба поспешно оделись и пошли в сад. Оказалось, что семья садовника спала и ничего не слыхала. Лев Николаевич их разбудил и немедленно вытащил детей, и начали таскать имущество садовника. Меня же Лев Николаевич послал на деревню звать народ. Я шла тихо, уже тяжёлая от беременности, вязла в грязи и стучала в каждую избу, и мужики поспешно бежали на пожар. Но ничего нельзя было сделать. Сухие рамы трещали, стёкла лопались, деревья шипели как-то странно, и жаль было смотреть, как огонь палил розовые цветы персиковых деревьев. Лев Николаевич находил даже, что пахнет персиковым вареньем. […]

Так все четыре оранжереи и сгорели дотла и никогда не возобновлялись» (МЖ – 1. С. 161 - 162).

 

«Пронесло» тогда от трагических потерь семьи и садовника, и самого писателя… Тем острее было его сочувствие другу юных лет, Диме Дьякову, у которого 17 марта умирает жена Даша. О смерти известил Толстого всё тот же Андрей Евстафьевич… Вот повод оторваться от писаний и от негативных впечатлений домашней жизни! Толстой выезжает 18-го в Москву, дабы разделить скорбь родственного семейства и участвовать в похоронах.

От этой поездки сохранилась небольшая (по два письма) переписка супругов, к изложению которой мы теперь и переходим. Как случалось и прежде, она имела характер встречного обмена письмами: не дождавшись уже шедших к ней писем Толстого, Софья Андреевна написала 21 марта целых два, утром и вечером. Текст вечернего письма, как более интересного, мы приводим в соответствующем месте. Хронологически, однако, ему предшествовали два письма Л.Н. Толстого.


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 75; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!