КОМУ – РОЖОК ОХОТНИЧИЙ, А КОМУ-ТО... 5 страница



 

В е ч е р о м. Серёжа всё болен и слаб. Понос продолжается и меня часто приводит в отчаяние. Решительно слабит его водой. Так жидко и дурно. Похудел он ужасно, все рёбра видны. Я всё терплю, терплю и не знаю, когда уже будет конец. А жаль мне, что ты детей мало любишь; мне они так дороги и милы. А если так, то я тебе ничего о них рассказывать не буду. Какие они и что новенького. Жаль только, что Серёжа не ходит к твоему приезду. Какая это для меня эпоха — твоё отсутствие. Но грустная эпоха. А ты теперь, милый Лёва, в каком мире живёшь. Мы поменялись: я — в твоём, ты — в моём. А кто такая была Соничка Берс в Кремле, уж осталось одно только предание, а её уж и помину нет. Мне хочется теперь дойти до идеала моего хорошей хозяйки, главное, деятельной и способной на всё, не говоря уже о заботах о детях, которые явились сами собой, безо всяких усилий. Дочка моя совершенно покуда такая, о какой я мечтала. Такого ребёнка я и желала: здоровенького, крепинького, покойного и моего питомца. Мне с ней нет никаких хлопот. Серёжа в настоящую минуту на полу, около меня играет, и всё ложится лицом к клеёнке. Она холодит ему золотуху на щечках, и он всё переменяет место, где нагреется. Сначала, Лёвочка, мне всё казалось, что вот-вот ты войдёшь, а теперь я приуныла, и уже не жду тебя, а в душе ноет, ноет. В другой раз, может быть, я уже не решусь с тобой расстаться, мой милый друг. Намучаешься, а за что? Нынче посидела я и наверху с Машенькой и детьми. Мы говорили грустно. Лиза всё больна, у ней головокружение. Машенька очень тревожится. Нет, не жилица она России, а ещё менее — деревни. Да и то, сказать правду, будь мы в городе, рука твоя была бы уж давно совсем здорова, а теперь, как не рассуждай, а всё грустно, что есть эта неправильность в тебе. Ты всё говоришь; «для тебя мне главное хочется, чтоб рука была вправлена». Отчего для меня? Я тебя от этого меньше любить не буду, а, напротив — больше. Лёвочка сейчас приходил садовник и велел тебе написать, чтоб ты купил семян:

 

Дыни ананасной большой.

Дыни черноморской большой.

Дыни бухарской.

Огурцов ¼ ф., полуголландских.

 

Спасибо тебе за брамапутров, я им очень рада. Боюсь только, что бабка моя их поморит. Я думаю взять их в кухню. Они скорее занесутся и будут сытее. Серёжа всё ползает по полу, такое ему раздолье, а у меня сердце радуется. Одно только, — не очень гладко натянули они клеёнку, кое-где складки. Ровно целый кусок нетронутый остался. Вот лишние 5 р. с. Что с ним делать? Когда-нибудь пригодится. — Нынче вечером, вообрази, слышу пенье. Это Наталья Петровна, Машенька, дети развеселились и за чаем стали петь гимн Марьи Герасимовны: «своим духом утешаюсь ...» и проч. Мне нельзя было, жаль, с ними побыть, девочку укладывала, да вот тебе, моему милому, пишу. Это уже моё удовольствие. Хотя уже восемь часов, но ещё из Тулы не возвращались и письма ещё нет.

 

Сейчас привезли твоё письмо, милый мой Лёва. Вот счастие-то мне было читать твои каракульки, написанные больной рукою. В с е м и л ю б о в я м и, а я то уж не знаю, какими я тебя люблю любовями, да всегда воздерживаюсь говорить о них, потому что ты когда-то сказал: «зачем говорить; об этом не говорят». О Серёже ты очень встревожился, мне жаль теперь, хотя я и не преувеличивала. За доктором не посылала и не пошлю ещё, пока совсем худо не будет. А теперь всё-таки немного лучше и он ползает, играет, ест. Уж я телеграфировала бы, конечно, неужели оставляла бы тебя в неизвестности. Не спеши, друг мой милый, еще увидимся, а руку, главное, береги; потом раскаиваться будешь. — Что это тебе не пишется? Как это жаль. А всё это гадкий хлороформ. И тот раз нервы расстроились, вспомни, и ты тоже разочаровывался в себе и был иногда мрачен, и сомневался в себе. Не поддавайся нервам, милый мой Лёвочка, они тебя надувают. А талант твой не тебе ценить и не пропал же он вдруг теперь, а это хлороформ всё дело испортил. Погоди немножко, всё это придет. А не пишется — будем смотреть на свинок, овец, коров и брамапутров, которых ты привезешь; будем на порошу ходить и наслаждаться природой; будем читать вслух и возиться с детьми. Теперь опять всё покажется ново. Ты повеселился в Москве. Я не унывала до сих пор, напротив, я сама себе удивляюсь, что была так бодра. Должна признаться, что хотя мне Серёжа не меньше дорог и мил, но много значит, что есть ещё ребёнок, это много поддерживает. Теперь няня держит её на руках, она смеётся и махает ручонками. Лёвочка, милый, когда-то я тебя увижу, друг мой. Совсем другая жизнь пойдёт тогда. А рука, рука, — просто беда. Лучше б маленький Оболенский за Таней ухаживал, она ему скорее парочка, а Лиза такая серьёзная, да и старше его. Зови его к нам, если он милый. Таню очень благодарю за то, что пишет мне за тебя, и цалую её, душечку. Лёва, нынче целый день только и знаю, что даю рабочим и поденным записки на вино. Завтра праздник, пойду опять по хозяйству. И денег выдаю, заняла у Машеньки 100 р. с., а то больше негде было взять. Даю оттого, что отказать нельзя, а думаю, всё равно должны Машеньке или рабочим людям.

 

Ну, Лёва голубчик, прощай. Целый день пишу тебе это письмо. Зато уж длинное какое. Прилагаю письмо Серёжки к Алексею. Я так смеялась, когда он с своей улыбкой принес мне и просил переслать. Он очень хорошо расправляется, мы даже не очень замечаем отсутствие Алексея. Прощай; всё бы писала да писала. Да спать пора; еще дочку надо покормить. Я сплю на полу, посреди комнаты и мне очень хорошо. Цалую тебя, милый, и люблю так, как ты, может быть, уж и не можешь любить меня. Письма твои перечитывала двадцать раз, спасибо, что пишешь всякий день.

 

Сейчас приехал Серёжа, я его не увижу, потому что раздета и должна кормить» (ПСТ. С. 44 - 47).

 

До 9 декабря Толстым было послано ещё два письма – оба 7-го числа, в ответ на её письмо от 3-го. Ничего внешне замечательного, впрочем, в последние дни этого московского визита с писателем не происходит. Он очень занят: готовит для Каткова рукопись первой половины первой части нового романа (вплоть до сцены смерти графа Безухова).

 

Вот самые значительные фрагменты первого из писем 7 декабря (83, № 33, с. 84 - 87):

 

«Помни, душенька, что я расчитываю на то, что ты тотчас известишь меня, ежели с Серёжей будет нехорошо. У него должен быть желудочный катар» (с. 84).

 

«Вчера утром читал английской роман автора Авроры Флойд. Я купил 10 частей этих английских не читанных ещё мною романов и мечтаю о том, чтобы читать их с тобою. Вот бы ты с Лизой занималась по-английски» (с. 85).

 

«…Я должен, несмотря на ревнивый характер жены, для очищения совести сознаться в ужасном поступке с Анночкой. <Горничная в доме Берсов. – Р. А.> Снимая фрак, я размахнул рукой в то время, как она проходила, и [В подлиннике зачёркнуто: трону… ] рукой попал прямо в её грудь. Я вижу, какую ты сделаешь мне знакомую брезгливую мину... […] Для очищения совести я хочу распаренную руку показать Нечаеву» (с. 85).

 

«От Каткова и Любимова не получаю ответа и рукописи, и мне досадно, a вместе с тем ехать к Каткову не хочется. В архиве почти ничего нет для меня полезного. А нынче поеду в Чертковскую и Румянцовскую библиотеку» (с. 85).

 

«Я пишу в кабинете, и передо мной твои портреты в 4-х возрастах. Голубчик мой, Соня. Какая ты умница во всем том, о чём ты захочешь подумать. От этого то я и говорю, что у тебя равнодушие к умственным интересам, а не только не ограниченность, а ум, и большой ум. И это у всех вас, мне особенно симпатичных, чёрных берсах. Есть Берсы чёрные — Любовь Александровна, ты, Таня; и белые — остальные. У чёрных ум спит, — они могут, но не хотят, и от этого у них уверенность, иногда некстати, и такт. А спит у них ум оттого, что они сильно любят, а ещё и от того, что родоначальница чёрных берсов была неразвита, т. е. Любовь Александровна. У белых же Берсов участие большое к умственным интересам, но ум слабый и мелкой. Саша пёстрый, полубелый. Славочка на тебя похож, и я его люблю. Воспитанье его с угощением и баловством мне кое в чём не нравится, но он верно будет славный малый. Один Степа, я боюсь, ещё доставит всем нам много горя. Он и сам дурен отчего-то, а воспитанье его ещё хуже его» (с. 86).

 

«Ты, как хорошая жена, думаешь о муже, как о себе, и я помню, как ты мне сказала, что моё всё военное и историческое, о котором я так стараюсь, выйдет плохо, а хорошо будет другое — семейное, характеры, психологическое. Это так правда, как нельзя больше. И я помню, как ты мне сказала это, и всю тебя так помню. И, как Тане, мне хочется закричать: мама, я хочу в Ясную, я хочу Соню. Начал писать тебе не в духе, а кончаю совсем другим человеком. Душа моя милая. Только ты меня люби, как я тебя, и всё мне нипочём, и всё прекрасно. Прощай, пора идти по делам» (с. 86 - 87).

 

Приводим второе письмо (83, № 34, с. 88 - 89) целиком:

 

«Писал тебе утром и пишу ещё вечером. Нынче не было письма. Что-то с тобой делается? Чем ближе приходит время, когда я увижу тебя, тем мне страшнее становится.

Всё кажется, что в эту длинную разлуку с тобой что-нибудь случится. И приходят такие мысли, в которых и тебе совестно признаться. Нынче с утра я был в струне. Только написал тебе письмо, сейчас пошёл со двора, в Чертковскую библиотеку, и там пробыл часа три за книгами, очень для меня нужными, и за портретами Генералов, которые мне были очень полезны. Там мне сказали, что у графа Уварова есть переписка его дяди, командовавшего корпусом в 1805 году, поехал к нему, но не застал дома, предмет же мой прежний, мне сказали, что принимает, но я, разумеется, не вошёл, потому что мне скучно бы было и тебе, может быть неприятно. Дома все по старому. Лиза не переставая работает: от немецкого перевода к английскому уроку, от английского к уроку с детьми; я право любуюсь на неё. Таня нет-нет и заплачет; и жалко, и досадно на неё смотреть, больше  жалко. Мы счастливы, мужчины. Ежели мы любим, то можем действовать; а ей надо терпеть или забывать, а она ни того, ни другого не умеет.

После обеда продиктовал  немножко Лизе военную сцену, хотя и без связи, но не дурно. И только было расписался, как меня оторвали ехать в баню. Потом читал английской роман, написал записочку Бартеневу, < Пётр Иванович Бартенев (1829—1912), историк и библиограф, был библиотекарем Чертковской библиотеки с 1859 г. – Р. А.> и тебе пишу один. Все уже разошлись спать.

Завтра намерен идти в Румянцовскую публичную библиотеку, а вечером дома и писать. Ежели не будет завтра послания от Каткова, то намерен после обеда  съездить к нему и взять рукопись. Как ты мила, что поняла моё чувство, отдавая рукопись. Вот такие черты для меня самые главные и лучшие доказательства твоей хорошей любви ко мне.

Любовь Александровна нынче говорит с своей грубоватой простотой, что как только ты приедешь домой, так Соня забеременит, несмотря на то, что кормит. Это будет очень грустно, но я боюсь, что это будет правда. Так страстно я желаю тебя видеть. — Вижу твоё лицо, как ты скажешь — гадости и т. д.  Странный сон я видел про тебя. Ты утонула и опять ожила. Рука всё в том же положении, в повязке не болит, и я надеюсь на лучшее, и, по правде сказать, не думаю о ней, когда сам здоров, а когда не в духе, тогда мне кажется, что это большое лишение. Прощай, душенька, милая, ещё надо написать Ивану Ивановичу <Орлову, управляющему.> Ещё 5 дней» (83, 88 - 89).

 Одновременно с мужем, этим же вечером 7 декабря, такое же любовное и ласковое письмо пишет ему и молодая жена. Работа с рукописями мужа УЖЕ отражается на стиле и слоге в эпистолярной речи Софьи. Перед нами – одно из первых писем её, которое не только информативно и искренне, но настолько прекрасно и задушевностью, и лиризмом, и психологической глубиной, что место его – не в пыльном семейном архиве, а, скорее, в романе в письмах (популярный в XIX столетии художественный жанр) или – чрез предание рифме – в шедевре замечательного поэта. Даже грубо-материальные подробности яснополянской жизни и издержки лексики – только оттеняют главное и прекраснейшее в нём.

 

Приводим, разумеется, полный текст.

    

«Сижу у тебя в кабинете, пишу и пла́чу. Плачу о своём счастье, о тебе, что тебя нет; вспоминаю всё своё прошедшее, плачу о том, что Машенька заиграла что-то, и музыка, которую я так давно не слыхала, разом вывела меня из моей сферы, детской, пелёнок, детей, из которой я давно не выходила ни на один шаг, и перенесла куда-то далеко, где всё другое. Мне даже страшно стало, я в себе давно заглушила все эти струнки, которые болели и чувствовались при звуках музыки, при виде природы, и при всём, чего ты не видел во мне, за что иногда тебе было досадно. А в эту минуту я всё чувствую, и мне и больно и хорошо. Лучше не надо всего этого нам, матерям и хозяйкам. Если б ты видел, как я теперь плачу, ты бы удивился, потому что я сама не знаю, о чём. Я всегда раскаивалась, что мало во мне понимания всего хорошего, а теперь, в эту минуту, я желаю, чтобы никогда не пробуждалось во мне это чувство, которое тебе — поэту и писателю — нужно, а мне — матери и хозяйке — только больно, потому что отдаваться ему я не могу и не должна. — Лёвочка, когда увидимся, никогда не спрашивай меня, что со мной было и о чём я плакала; теперь я всё тебе могу сказать, а тогда мне будет стыдно. Теперь я слушаю музыку, у меня все нервы подняты, я люблю тебя ужасно, я вижу как заходит красиво солнце в твоих окнах, Шуберта мелодии, к которым я бывала так равнодушна, теперь переворачивают всю мою душу, и я не могу удержаться, чтоб не плакать самыми горькими слезами, хотя и хорошо. Лёвочка милый, ты будешь надо мной смеяться, скажешь, что я сошла с ума. Сейчас зажгут свечи, меня позовут кормить, я увижу, как дурно марается Серёжа, и всё моё настроение пройдёт разом, как будто ничего со мной не было. — Машенька стоит в спальне у окна, я сейчас прошла мимо, и сморкается. Мне кажется, что и она плачет. Что с нами сделалось? Я к ней не подошла, но мне показалось. — Оглядываю всё твой кабинет, и всё припоминаю, как ты у ружейного шкапа одевался на охоту, как Дора прыгала и радовалась около тебя, как сидел у стола и писал, и я приду, со страхом отворю дверь, взгляну, не мешаю ли я тебе, и ты видишь, что я робею, и скажешь: войди. А мне только того и хотелось. Вспоминаю, как ты больной лежал на диване; вспоминаю тяжёлые ночи, проведённые тобой после вывиха, и Агафью Михайловну на полу, дремлющую в полусвете, <Агафья Михайловна (1808—1896) — крепостная горничная Пелагеи Николаевны Толстой, бабки Льва Николаевича. – Р. А.> — и так мне грустно, что и сказать тебе не могу. Не приведи Бог ещё раз расстаться. Вот это настоящее испытание. Ещё почти неделю я не увижу тебя, мой милый голубчик. Нынче посылала в Тулу Серёжку, он привёз мне два письма, одно от Тани, другое — твоё, <письмо от 4 декабря. – Р. А.> где всё воспоминания о прошлом. Будто уж нам не будет никогда хорошо, что мы только всё вспоминаем; то-то, что теперь то нам грустно и очень плохо жить на свете. О твоей руке я и говорить не могу без особенного огорчения. Сколько было хлопот, горя, и что вышло? Всё то же. По всему вижу, что операция отняла много время, прибавила много страданий и тебе, и мне, а пользы вышло мало. Всего больше боюсь, что ты бы не стал хандрить оттого, что рука твоя не будет так хорошо владеть, как прежде. Захочешь сделать то да другое, а рука не двигается хорошенько, вот и унывать начнёшь. А теперь тебе кажется, что хорошо дома, в Ясной Поляне, а приедешь, поживёшь, я опять тебе надоем; и поносы, и дети, — всё покажется скучно. Кстати о Серёже скажу тебе, что понос всё продолжается безо всяких перемен уже несколько дней. Он весел, но слаб и худ. Девочка благополучна, но нынче весь день плохо спит и беспокоится, что у меня отнимает много времени. Несмотря на то, успела нынче прочесть в новом «Русском вестнике» глупейшую повесть: «Дочь управляющего» <авторства некоего “N”> и начало английского романа «Армадель» <Уилки Коллинза>, который меня очень заинтересовал, так что я провела приятный час времени. Удивительно, что столько английских писателей, и все очень интересны, а у нас всё пишут какие-то N глупейшие повести. «Наш общий друг» всё ещё я не читала дальше, потому что отдала Серёже. — Лёва, вообрази, друг мой, какое горе. Няня ходила на вечеринку к Анне Петровне и, возвращаясь, упала, и у ней хрупнула ужасно кость ноги; теперь в полчаса страшно распухла щиколка, она очень страдает, не знаю, что делать. Кладем холодные компрессы, а завтра пошлю за доктором. Наступать она может, но с большой болью. Я не унываю, за меня не беспокойся; я здорова, сильна, и всё могу сделать. Лиза тоже больна, кажется желудочной лихорадкой. Мы посылаем за доктором Вигандом, а теперь ей правит ногу та самая бабка, которая правила тебе. Если будет плохо, пошлю за Преображенским. Как не ругай их, а без них не обойдёшься. Девочка у меня на руках, а я спешу писать тебе, мой милый друг. Видишь, я ничего от тебя не скрываю, а ты будь благоразумен, не беспокойся слишком, и не езди домой, если доктора запрещают. Если будет что-нибудь очень плохо, я тебе телеграфирую. Надеюсь что у няни просто ушиб и опухоль жилы, оттого, что ведь она может, хотя с болью, ступать на ногу. Вот несчастное время то! Только не достает, чтобы я свихнулась. А я молодцом. Вчера поболело горло, а нынче и то прошло. Бабка говорит, что у няни вывих, это очень прискорбно. Прощай, друг милый, теперь мне дела прибавится вдвое, и я буду меньше тебе писать. Цалую тебя крепко. Что это на нас какие напасти. Серёжа, к несчастию, ни к кому больной не идет. Придётся ей лежать и укачивать его на руках. Я буду его подавать ей. Обо мне не беспокойся, я слажу отлично с помощью Душки и Дуняши. — Бабка сейчас правила, няня уверяет, что ей много стало легче, и перестала стонать. Может быть просто ушиб и легче от холодной воды с камфарным спиртом, которые мы ей прикладывали. Что ты? Что твоя несчастная рука? Воображаю, как ты ещё похудел. Цалую милую Таню за то, что она тебя так соблюдает и за то, что, я и ты, мы её любим. Про мама́ и говорить нечего. Я ей не пишу оттого, что слишком много хотела бы ей сказать, она и так знает, как я её люблю, и ты это знаешь. Лёва милый, правда, что пока мы с тобой любим друг друга, всё можно перенесть, на всё хватит силы.

 

Твоя Соня» (ПСТ. С. 49 - 51).

 

 

К 9 декабря в Ясной получают письмо Л.Н. Толстого от 6-го, где он называет недельный срок для своего возвращения. Ободрённая, Софья вечером того же дня отвечает письмом, которое станет последним в представляемой нами здесь их переписке 1864 г.

 

«Милый мой друг Лёвочка, наконец утешительное, радостное письмо, что ты приедешь. Как я давно ждала этого и боялась вызывать тебя. Почти наверно знаю, что письмо это не застанет уже тебя, но пишу на всякий случай. Лёва, мой милый, что это ты как духом упал; как тебе не стыдно, голубчик мой, это на тебя не похоже. Всё пройдёт, всё это следствие хлороформа, — я это предвидела и говорила об этом с Серёжей. Твои нервы все расстроены, а некому утешить тебя; народ такой там живёт всё грустный, не бодрый. Бедные они все, бедная Таня, мама́. Кажется всех бы взяла в свой мир детей, моего счастливого intérieur, [интимного обихода] где играет забавный Серёжа с двумя дудками в руках, и блестит глазёнками моя Танюша, и где мне так хорошо и приятно, и легко живётся, — когда только ещё ты тут. А без тебя всё пусто, и трудно, и грустно. Я ужасно раскаиваюсь, что писала тебе письма в дурном духе. По крайней мере не обманывала тебя. Какая была, такая и тебе явилась. А право, Лёва, я не жалуюсь, но иногда спишь ночь только пять часов и меньше, и весь день голова кругом идёт, особенно как у детей была оспа, а у Серёжи понос. Теперь всё слава Богу; дети здоровы, ноге няниной лучше, пиявки ставили, Серёжа почти всё с Душкой, и я её сменяю, а няня исполняет все дела сидячие, т. е. нянчит девочку, укачивает Серёжу и проч. Живём понемногу. Лёва, милый, как мне грустно про роман твой. Что это ты со всех сторон оплошал. Везде тебе грустно и не ладится. И зачем ты унываешь, зачем падаешь духом. Неужели сил нет подняться. Вспомни, как ты радовался на свой роман, как ты всё хорошо обдумывал, и вдруг теперь не нравится. Нет, Лёвочка, напрасно. Вот как приедешь к нам, да вместо грязного, каменного Кремлёвского дома, увидишь наш Чепыж, освещённый ярким солнцем и поле, усаженное смородиной, малиной и проч., и вспомнишь всю нашу счастливую жизнь, и пойдём мы с тобой на порошу, и будем нянчать своих деток, и ты мне начнешь опять с весёлым лицом рассказывать свои планы писанья, у тебя пройдёт вся ипохондрия твоя, ты почувствуешь, как улетучится весь хлороформ из тебя, и нервы успокоятся, и всё пойдёт хорошо. О руке я успокоилась более, чем прежде, может быть она и будет подниматься совсем хорошо. Скучно ждать, и как-нибудь сократим время. Ты будешь мне диктовать, мысли опять придут; стрелять нельзя, — ну это так и быть. У нас, Лёва милый, не поладили что-то дети вечером, и я провозилась, так что пожалуй, не успею тебе много написать. Вообрази, Лёвочка, нынче явился ко мне наниматься карлик, один р. с. в месяц, в помощники к повару. Он ужасно мал и безобразен. Я думаю, что не оставлю его, он неприятен, но такой жалкий и старательный. Берётся колоть дрова на весь дом; стало быть это заменит подённого. Как мне нынче было досадно. Говорят, что староста <Василий Ермилович Зябрев, помощник управляющего по имению. – Р.А.> отправил пастуха Якова, говоря, что и без него народу много. В хозяйстве всё идёт понемногу. Завтра будет барда, пойдёт завод. Телята всё в ужасном положении.


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 61; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!