КОМУ – РОЖОК ОХОТНИЧИЙ, А КОМУ-ТО... 3 страница



 

«Как обещала, так и сажусь тебе давать отчёт об Лёвочки, милая Соня, ночь он провёл очень хорошо, как и не ожидали, а сегодня утром приехал помощник и перевязал ему руку, говорит, что она чуть-чуть не на месте, но всё-таки будет ей владеть хорошо, потом приехал Попов, сказал тоже самое, а Лёвочка слава Богу

и ходит и очень бодр духом, только что тебе ещё рукой не пишет, поживёт здесь, оправится и приедет к тебе в лучшем виде.

Прощай, друг мой, целую тебя. Славочка, <Вячеслав Андреевич Берс (1861—1907), младший брат С. А. Тол­

стой. – Р.А.> Лёвочка говорит, очень мил, и самовар, который ты называла алалай, называет фономарь, и разводя ручонками кричит: что это не несут фономарь […]».

 

Толстой же, со своей стороны, рассказывает, как, деля время между театром, книжными лавками и посещением докторов, самостоятельно принял решение дать руку на операцию. «Бояться хлороформа и операции мне было даже совестно думать, не смотря на то, что ты обо мне такого низкого мнения; неприятно мне было остаться без руки немного для себя, но право больше для тебя, особенно после разговора с Таней, который меня ещё больше в этом убедил. Я шёл наверное на то, что не исправят; но делал это, чтобы избавить себя от своих же упрёков в будущем, и сам удивлялся, как мог разными Анками, Вендрихами и толками дать сбить себя до того, что потерял почти целую неделю. […] Операцию тебе описала Таня, которая обо всем могла иметь большее понятие, чем я; я знаю только, что не чувствовал никакого страха перед операцией и чувствовал боль после неё, которая скоро прошла от холодных компресов. Ухаживали и ухаживают за мной так, что желать нечего, и только совестно; но, не смотря на всё, вчера с расстроенными нервами после хлороформа, особенно после твоих писем, которые пришли четверть часа после операции, я Бог знает как хотел, чтобы ты тут была, не для того, чтобы ты что-нибудь сделала, а только для того, чтобы ты тут была. Боль утихла очень скоро, и к вечеру было только неловко и скверно от оставшегося во мне хлороформа. В этот вечер мне всё хотелось ходить и как можно больше делать. Я послал Петю за книгами к Ешевскому… […]

Ночь провёл хорошо, и нынче утром помощник Попова, Гак, приехал, перевязал, сказал следующее: Положение руки стало много лучше, но на линию всё-таки выдалась вперёд плечевая кость, и что надо предполагать, что буду владеть рукой свободно, хотя немного не совсем так, как левой. […] Папа говорит, что он плакал, читая твои письма ко мне; я едва удерживался, чтобы не делать того же самого. Сейчас получил ваш большой пакет. Прощай, пиши и посылай в Тулу за моими письмами каждый день. Воздерживаюсь от разных вещей, которые хотел бы написать о тебе самой и детях, оттого что эти вещи надо самому говорить и писать, а диктовать неловко.

Целую милых Зефиротов, и Машеньку, и Серёжу, который, надеюсь, у вас, так как ты купила вина, и прошу и надеюсь на Серёжу и Машеньку, что если что неблагополучное у нас случится, они меня сейчас известят телеграммой […]. Тётеньке целую ручки, которые подымаются; теперь я не могу видеть и говорить о руке, не думая о том, что она хорошо подымается.

Целую тебя в детской, за ширмами, в сером капоте» (83, 63 - 65).

 

Упоминание Л.Н. Толстым о покупке вина для брата Сергея относится к сведениям из письма С.А. Толстой от 28 ноября, полным текстом которого мы не располагаем. В соответствующем месте его рассказывается следующее:

 

«Серёжа всё ворчит, что вина нет; я, было, купила, да он в два дня выпил две бутылки наливки и одну марсалы, не считая водки. Я очень удивлялась. Как не быть геморрою, разве это здоро́во? На третий день вина не хватило, и он был очень недоволен. Что смешно, что он серьёзно сердится, что мы не пьём и не держим вина»» (Цит. по: 83, 67).

О продаже в «Русский вестник» Каткова первой части романа Толстой в этом же письме рассказывает так:

 

«Забыл, было, описать свидание с Любимовым перед «Зорой», он приехал от Каткова и, опять слюняво смеясь, объявил, что Катков согласен на все мои условия, и дурацкий торг этот кончился, то есть я им отдал по 300 р. за лист первую часть романа, которую он [с] собою и увез, но когда мой porte-feuille запустел и слюнявый Любимов понес рукописи, мне стало грустно, именно оттого, за что ты сердишься, что нельзя больше переправлять и сделать ещё лучше» (Там же).

 

Милыми и прекрасными подробностями семейной жизни в яркой, образной подаче Софьи Андреевны наполнено её ответное письмо, написанное вечером 30 ноября – сразу после получения вышеприведённого, хорошего, доброго и радующего письма мужа. Оно настолько сочно-замечательно, что было бы оплошностью не привести его здесь целиком:

 

«Вчера не писала тебе, милый друг мой Лёвочка, и что-то так неловко на душе, точно я, как бывало, маленькая, Богу не помолюсь. Вчера уже поздно вечером привезли мне твоё письмо, грустное, неприятное, и вчера же получила самую приятную и утешительную телеграмму, что рука на месте и ты здоров. Ну, слава Богу, мне, признаюсь, немного неприятно было, что ты останешься убогий, именно с той точки зрения, что это твоё существование немного бы отравило и испортило. Но я до того удивилась, что рассказать не могу. Особенно после письма, в котором ты с такими подробностями пишешь о том, как править нельзя, как уже пустое пространство заросло хрящом и мускулы приведены в параличное состояние и проч. Что побудило тебя править руку? Кто советовал тебе, как правили? Не скоро узнаю я всё это. Давали ли тебе хлороформу? Завтра посылаю в Тулу ЗА — и С письмом. Но ещё описания, как тебя чинили и правили, быть не может. Спасибо, душенька, что посылал мне такие частые и правдивые телеграммы. Вижу, что ты помнишь обо мне и понимаешь, как мне дорого знать всё, что до тебя касается. Это бы мне и писать не надо. Лёвочка, письмо твоё от 25-го мне очень было грустно. О руке-то уж теперь прошло, а Таню, бедную, мне ужасно жаль. Видно она только и дышет, что у нас, а там душно ей. Да, кремлёвским воздухом дышать теперь тяжело, особенно таким лёгким, как у Тани. Ей только бы теперь веселиться, развернуться. Два раза молод не будешь. Мне её ужасно жаль. Утешай её, Лёва, и зови к нам на лето непременно. Отчего ты, глупый, скучаешь? Я уже писала тебе, чтобы ты рассеивался, нарочно старайся веселиться, а то что же, кой веки раз уехал, и то скучаешь. Я очень рада, что тебе пишется. Это всегда для меня радость. Готовь, готовь мне работы. Я уже соскучилась без переписывания.

Вот нынче-то у нас возня была, Лёвочка. Вообрази, вчера явился поп, просит меня и Машеньку крестить. Мы уж отвёртывались, отговаривались, — нет же, не отделались. Он решился привезти мальчика сюда и нынче явились: Константин Иванович, Василий Иванович <В. И. Карницкий (1831—1881), священник при Кочаковской церкви близ Ясной Поляны. Учил «закону божию» детей Л.Н. Толстого. – Р.А.>, Василий Давыдыч, старик < В. Д. Можайский (1792 - ?). Крестил Льва Николаевича в 1828 г. – Р.А.>. Мы крестили в две пары. Я с молодым попом, Машенька с Василием Давыдычем. Привёз нам поп две полбутылки шампанского, пироги, наливку, рыбу, икру и угощал нас, кумушек. Такая была комедия. Маленького своего сына он привёз, который, бедный, бегал, бегал, не знал к кому обратиться, опрундыкался и разревелся. Всё бы это ничего, но нынче же утром я решилась наконец, так как надо же когда-нибудь, начать обивать клеёнку. Мы и переносились всё утро из детской в мою комнату. Всё почти перенесли, комнату внизу опростали совершенно. Здесь, в спальной устроились очень хорошо, и теперь я пишу перед своим туалетом, и херувимчики спят. Ну, вот, в самую то переноску и приехали попы с попёнком. Дети кричат, девочку надо кормить, попёнок кричит — опрундыкался, Серёжа кричит, оттого, что дети кричат, а тут: «елицы во Христа крещаеши» ... и шампанское и «как прикажете клеёнку кроить», и «чай кушать пожалуйте». Совсем голову потеряла, но всё сошло с рук хорошо. Войлок обили совсем, клеёнку совсем скроили, Иван уже шьёт. Будет так хорошо, что чудо.

Главное-то я и не пишу тебе, что у Серёжи понос прошёл совершенно, жару тоже почти нет, и вообще ему гораздо лучше, но сыпь, на руке особенно, и на лице и везде ужасно усилилась и обезобразила его. Мокнет, чешется, просто страсть. Спит он очень плохо, ночь почти напролёт кричит без устали. Совсем уходил нас с няней. Девочка моя цветуща здоровьем и красотой, и полнотой. Чудо, какая растёт. Дай Бог, чтоб не испортилась. Но в развитии плоха. Ничего не понимает ещё, и успехов без тебя не сделала. А Серёжа вместо того, чтоб начать ходить, вовсе теперь ослаб и не в состоянии даже ходить около стульев.

Похвастала было, что понос прекратился у Серёжи, а к вечеру ему стало опять хуже.

Сейчас приехал большой Серёжа и привёз мне твоё письмо, мой милый голубчик Лёва. Все истории о руке остались в прошедшем, — но я всё-таки ужасно обрадовалась, и так хорошо мне стало от твоего письма. Только бедная Таня, очень мне за неё грустно, и жаль её; она много отравляет мою жизнь, потому что я её очень люблю. После тебя и детей, её и мама́ люблю больше всего.

Теперь совестно мне стало, милый друг мой, что я не всякий день писала тебе, а пропустила два раза. Это не лень, а совестно всякий день было в Тулу гонять. Когда воротишься ты? ничего-то я про тебя не знаю. Отчего не пишешь ты мне, где бываешь? Как приняли тебя у Сушковых, что говорили, весело ли было. Мне так всё это интересно. Насчёт своих сочинений и вообще всего, спасибо, что послушал меня. А писем моих лучше не давай. Ещё как посмотрят, и мне неловко будет писать; тебе-то и дурно, и хорошо, а всё ловко; ты и осудишь, так так и быть, а от них я уже отстала. Так, кое-что прочесть можно, а всего не давай. Теперь ты сбинтован, писать не можешь, уж я не увижу твоего милого, крупного, сжатого почерка. Когда-то я твою милую рожу увижу и расцалую. Я без тебя ещё больше зарылась в детской, тем более, что Серёжа теперь у няни с рук не сходит, и девочка исключительно на моём попечении.

Вчера, Лёвочка, я сделала маленькую extravagance [экстравагантность, сумасбродство]. После обеда собрались мы с Лизой (Варе и Машеньке нельзя) гулять. Пошли на скотный двор сначала; видела я в первый раз твоего бычка Па́шковского. Чудо, как хорош, вылитый английский бык. Какая серьёзная, беспристрастная физиономия, какой сытый, и чудесно сложен. Копыловского глядела; он вовсе плох. Худой, кашляет, совсем не вырос, лохматый. Английские свинки пресмешные: толстенькие, коротенькие, идут — и все суставчики и мускулы, обтянутые жиром, вытягиваются, съёживаются и трясутся. Свиньи, которых откармливают, уже до того жирны, что вставать не могут, особенно старая свинья. Всё очень сыто и хорошо. Ну и потом вдруг мы с ней расхрабрились и отправились в мелкий Заказ, оттуда низом к броду, кругом, потом на гору, и мимо Чепыжа домой. Шли так скоро, как будто нас ветер нёс, и всё болтали. Уже совсем смерклось, немного жутко, а хорошо было. Я стала очень сильна, нисколько не устала. А природа такая жалкая стала. Всё голо, пусто, кое-где снежок; не осень и не зима, а что-то печальное, неопределённое. Лиза всё понимала, в ней поэзия есть; так хорошо она говорила и любовалась за́секой и природой, и тоже ей было немного жутко. Домой пришли, уже было совсем тёмно. Щёки разгорелись, захотелось спать, а тут детки мои разгулялись, привезли телеграмму, письма, пошло всё другое. Из мира поэзии в житейские дела. От Саши и я получила письмо. Всё жалуется на свою жизнь и судьбу. Что это, как они все, мои-то, разладились. Серёжа большой очень весел, едет в Пирогово завтра утром. Я опять засела дома. Вчера напилась холодного квасу и нынче горло разболелось. А я, было, так охотно разгулялась. Пороши у нас ещё не было, Серёжа ждёт её. Видно, что ему дома стало веселее, чем прежде, но что сказал Алексей Тане, — и похожего нет.

Что, милый Лёвочка, любишь ли ты меня в Москве? Вдруг приедешь ко мне и скажешь, что я ошибался. Иногда, признаюсь, приходит в голову и ревность, и мысли, что ты разлюбишь, но большею частью я покойна. Но рука твоя, — это для меня какая-то загадка. Отчего вдруг вздумалось тебе её править, после всего, что говорили доктора. Правда ли, что всё благополучно? Я всё еще не желаю, чтобы ты приехал, пока мы не устроимся совершенно, и здоровьем, и комнатами. Теперь я хриплю, Серёжа чешется и понос; у Вареньки тоже болит горло и голова, вот поздоровеем все, и ты, и мы, тогда и заживем веселее. Что рука? Я в таком ещё до сих пор волнении, что, как и зачем правили руку? Ну прощай, друг мой милый. Моё удовольствие кончено, я уже не буду получать от тебя собственно писем. Ты опять убогий. А Таню очень, очень прошу, чтоб она о тебе мне писала, как ты будешь себя чувствовать и как ты поживаешь. И о себе также пускай мне душу изливает. Прощай, душенька, цалую тебя. Если с тобой что будет, телеграфируй мне опять.

 

Твоя Соня» (ПСТ. С. 33 - 36).

 

Упоминаемый в письма Софочки безымянный поп – типичный представитель российской православной церкви во все времена. Имя ему – Константин Иванович Пашковский (1823 - ?), сын дьячка и выпускник Тульской духовной семинарии; с 1860 по 1876 гг. – сотрудник церкви при Кочаковском погосте близ Ясной Поляны. В своей автобиографии С. А. Толстая аттестовала его так: «всегда почти пьяный и очень глупый». По свидетельству яснополянца И. И. Кандаурова, яснополянские старики помнили, как однажды Пашковский шёл со свя́том по деревне и, увидав игру в бабки, прицелился, и крестом, который был у него в руках, подбил сложенные бабки. Этот идиот известен ещё тем, что крестил первого сына Льва Николаевича, Серёжу, и, будучи по обыкновению в нетрезвом состоянии, чуть не потопил его в купели.

Кстати, о свиньях. В письме упоминаются английские свинки, заведённые тогда в хозяйстве Льва Николаевича. Толстой одно время очень увлекался свиноводством. Около 25-26 июля 1865 г. он писал А. Е. Берсу в Москву о покупке японских свиней, причём прибавил: «Я на днях видел у Шатилова пару таких свиней и чувствую, для меня не может быть счастья в жизни до тех пор, пока не буду иметь таких же» (61, 97). Кончилось декоративное свиноводство в Ясной Поляне очень печально: в отсутствие Толстого некий пьющий мужик, которому было поручено кормить зверушек, намеренно заморил их голодом – видимо, позавидовав сытой и трезвой свинской жизни…

Следующие два письма Софьи Андреевны так же наполнены подробностями яснополянской жизни, и уже малоинтересны, так как не являются непосредственными откликами на послания Л.Н. Толстого (письмо от 2 декабря мы приводим ниже в связи с реакцией на него Л. Н. Толстого). Следующим таким откликом стало её письмо от 3 декабря 1864 года, которому, однако, предшествовали письма от Льва Николаевича, всё ещё остававшегося в Москве. Он продолжает лечить руку, собирать материалы для романа «1805 год» (будущий «Война и мир»), пытается и писать, диктуя новые страницы Елизавете Андреевне Берс, а так же, как видно из его письма от 1 декабря – перечитывает присланные женой переписанные начисто главы романа.

Вот некоторые выдержки из этого письма:

 

«От Лёвочки.

Здоровье очень хорошо, но главный предмет, рука остаётся под сомнением. Сейчас был доктор, перевязал в третий раз после операции, не позволяет делать ни малейшего движения, обещает, что буду владеть рукою, но признаётся, что хотя кость и в лучшем положении против прежнего, но всё не на месте. Совесть моя спокойна; я всё попробовал, что можно было, и уж так надоело и говорить, и думать о ней.

Теперь отчёт о моей жизни […]. Как в житье нашем оказалось, что нам дома не надо, а достаточно одной детской, так и в жизни, с тех пор, как вырос большой, вижу, что никого не нужно, кроме пяти-6-ти человек самых близких людей. […] Я всё шучу, а у тебя что делается? После твоего большова конверта <от 26 ноября, с переписанными листами черновика романа. – Р. А.> я ничего не получал, и грустно очень становится иногда без тебя: тем более, что эти два дня не пишется. Я вчера объяснял Тане, почему мне легче переносить разлуку с тобой, чем бы это могло быть, если бы у меня не было писания. Вместе с тобой и детьми (я чувствую однако здесь, что я их ещё мало люблю), у меня есть постоянная любовь или забота о моём деле писания. Ежели бы этого не было, я чувствую, что я бы не мог решительно пробыть дня без тебя, ты это верно понимаешь, потому что то, что для меня писание, для тебя должны быть дети. […] Я всегда податлив на похвалу, и твоя похвала характера княжны Марьи меня очень порадовала, но нынче я перечёл всё присланное тобою, и мне показалось всё это очень гадко, и я почувствовал лишение руки; хотел поправить кое-что, перемарать — и не мог; вообще разочаровался нынче на счёт своего таланта, тем более, что вчера диктовал Лизе ужасную ерунду. Я знаю, что это только временное настроение, которое пройдёт, может быть оттого, что нервы не окрепли после хлороформа и вообще не в нормальном состоянии от тугой перевязки на груди. Впрочем ты не думай, чтобы я был нездоров; я ем и сплю хорошо, и завтра непременно пройдусь или проедусь, чтобы подышать чистым воздухом. Впрочем нынешний день я тебе ещё не описывал; да и ничего, ровно ничего не было, читал давно забытую гоголевскую исповедь <«Авторская исповедь», написанная Н. В. Гоголем по  поводу его «Выбранных мест из переписки с друзьями» (1847 г.). - Р. А.> и французские mémoires, да с Славочкой <Вячеслав Андреевич Берс (1861 - 1907). – Р. А.> играл, он очень, очень мил. Всё просит рассказать казку (сказку), и я ему рассказываю, что мальчик съел 7 огурцев, и вся. И он повторяет: мама́, лил, бил один мальчик, съел 7 огурцев, ха-ха-ха. […]

Ну, прощай, милый мой друг, страшно писать вздор, может, тебе не до этого; надеюсь, тревоги твои обо мне теперь уже прошли.

Целую всех. В записке ты забыла чай, я его куплю; остальное всё купит мама. Брамапутров приторговал и привезу с собой. Деньги, если получу теперь за роман, отдам Берсам. Что Яков <Цветков. Мужик охотник, помогавший Толстому при выездах. - Р. А.>, какой дурак, что убежал из больницы; не переставайте следить за ним. Что делается с скотиной? Нет ли падежа? Не унывает ли Анна Петровна <скотница у Толстых. - Р. А.>? не занялась ли слишком свадьбой дочери, <Евдокия, по кличке «Душка». Горничная у Толстых. – Р. А.> подбодри её, чтобы поила и кормила хорошенько телят и свиней, и старосту, чтобы, главное, скотина была исправна, а то и в 2 недели можно всё испортить, всё, что сделано в год. Прощай, голубчик, поди гулять, смотреть зайчии следы с Зефиротами и каждый день посылай в Тулу и пиши мне» (83, 67 – 70).

 

На следующий день Толстой получил письмо Софьи от 28 ноября, огорчившее его известиями о болезни детей. Об этом Танюша Берс записывает под его диктовку такой ответ для его жены и своей сестры:

 

«Милая моя Соня, ныньче вечером получил твоё огорчительное письмо и ни о чём другом не могу писать и думать, как о том, что у вас делается. Я тебя и ночью всё во сне видел и всего боюсь за вас; главное не ослабевай, не приходи в отчаяние, согревай живот, не давай лекарств, но привези доктора, непременно привези, хоть не для того, чтобы давать его лекарств, но для того, чтобы надеяться и услышать его успокоения; я знаю, как это нужно, пошли непременно, но всё же поздно будет, теперь уже прошло 4 дня. Я скоро приеду, не могу жить без тебя, но я не поеду теперь, пока не узнаю, чем кончился понос, который меня мучит. Оспа ничего, это и все наши сказали. Когда думаю о том, что может случиться, то находит ужас, и потому стараюсь не думать. Одно, что утешает меня, это то, что по всему тону письма твоего видно, ты не в духе, и я утешаю себя мыслью, что ты сама себе преувеличиваешь и потому невольно мне» (83, 72).


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 60; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!