Автор благодарит владельцев за предоставленные фотографии. 65 страница




 

 

остались. Как недомерки. Грустно.

* * *

— Кис-кис — белые ушки торчком — Кис-кис, — изящный поворот головы и большие зеленые глаза щелочкой зрачков режут Музыканта.

— Ишь ты какая, — его явно конфузит неласковый прием. Помедлив, зрачки безразлично округляются, голова принимает положение, приличествующее царствующей особе, и Кошка с чувством собственного достоинства снимается с места.

— Тихо-то как, — Музыкант вдруг прекратил суетится, словно кто-то внутри перевел стрелки,

и вмиг все: и потребительское любопытство заезжего человека, стремящегося увидеть как можно больше в тщетной надежде, что все потом всплывет, вспомянется, и острое ощущение нехватки времени, — как бы не опоздать куда-нибудь — все прочь, далече. Лишь это деревянное безмолвие, лишь время, выглядывающее из узорчатых окошек, время, застывшее вместе с замеревшими навечно

— до трухи, до небытия — крыльями мельниц. Хрустит подтаявший снег под огненно-рыжими унтами. Тянет плечи расстегнутый полушубок — забросить бы куда подальше, что ли... Кудри смяты собачьей шапкой — черта с два теперь расчешет.

— Что это? — Музыкант прислонился плечем к ели-вековухе.

— Это-то? Так ить плакальница.

— Как ты сказал?

— Плакальница. Говорят, их мужики девкам недалече от деревни в укромном уголке ставили. Те, бывало, как плохо, так сразу сюда — душу отвести, волю слезам дать, горе с водой наружу выпустить. А кому чужая беда-печаль в радость? Вот и прочь с глаз, подальше в лес. Вырвется девка ли, баба ли — никто не видал, никто не слыхал.

— Погоди.

Снова тихо-тихо. Только слышно, как где-то совсем близко заливается пичуга. Тоненько так выводит: фьюить-фьюить.

— Тоже плачет, что ли? Эх! — Музыкант вздохнул и глянул весело. — Хорошо. Ей-богу, хорошо. Слезы лить совсем не хочется. — И он пошел своей, слегка в развалочку, походкой по крыльцу. А птица все заливалась и заливалась. И если плакала, то скорее от радости. Что весна. Что солнышко. Что опять перезимовала, значит, жива.

От плакальницы, утопая по пояс в рыхлом весеннем снегу, пробираемся к изгороди. Для кого, может, здесь Малые Корелы и кончаются, на самом же деле за деревянными жердями лежит то, что никакими силами невозможно отнять от собранных старинных домов, церквей, колоколен, амбаров. За изгородью бежит речка. Так себе речушка — в жаркое время по колено, да и то заболочена наполовину. Зато берега! Даже сейчас здесь стоят причудливыми фигурами деревья, держа нахохлившихся снежных птиц. Музыкант прижался спиной к прошлогоднему зароду. Ветры за зиму не выдули запахов позднего лета. Разве что добавили сену морозной свежести. Кое-где угоры тронули черно-рыжие подпалины проталин. Музыкант щурится на солнце, на снег, на эти проталины. Молчит. Слова бы не сказали того, о чем говорит молчание. Разве могут слова объяснить, что происходит с нами в минуты ощущения силы и радости жизни, обычной, человеческой.

Миг длился вечность. Столь долго, что успела по необъяснимой еще ассоциации всплыть удрученность и боль после одного давнего приезда Музыканта. Выступления обещали быть красивыми, добрыми. После стольких тревог и волнений, словесных дуэлей и пикировок наконец-то поняли — будет. "Время" ехало поездом, летело самолетом — кто как успел. В назначенный момент все в зале — само ожидание. Вступительное слово коротко донельзя, лишь бы соблюсти обещаную формальность. Вот еще удивительное состояние — говорить о новом ижелать, чтобы как можно скорее закончились слова и — в зал, в кресло и все:

На сцене микрофон и стул, и он с гитарой.

Я в зале — мальчик робкий и смешной.

А тут впервые произошло обратное. В зале вдруг почувствовалось — что-то мешает, что-то


 

не дает стать лучше, чище. Сразу же досада. Пока еще не ясно, на что, на кого. Зато определенно точно, будто гвоздями в мозг: сожмись пружиной, натянись струной. Так все и шло, пока Музыкант не остался один. Чуть кашлянул, чуть — нет, не улыбнулся, просто раздвинул губы, чуть потрогал струны. И надо же, теплее стало. Не до зрителя было, но я все же почувствовал, как мои соседи расслабились вдруг, вздохнули свободнее, что-ли? (Как нам иногда не хватает слов). И музыкант заговорил.

Он пел. Дышалось всем Привольно, безмятежно.

Шли, шубы распахнув, И прочь воротники...

Эти жалкие строчки не его, они скорее, пользуясь терминологией критиков, "под него". Справедливости ради необходимо сказать — они составлены гораздо позже и не о Музыканте, но

в миг, когда пришло то же самое чувство справедливой силы, столь необходимой откровенности,

в миг срывания нелепых масок ветхой никчемной условности. Нам только кажется, что все происходит неожиданно. Все ожидаемо. Дело лишь в том, чего ждем больше, на что надеемся, опираясь на интуицию опыта. Наверное, я ждал, очень ждал повторения того момента, когда Музыкант остался один на один с гитарой и залом, и мною, и моим соседом справа, и моим соседом слева. Оно произошло в забытом всеми патриархальном заповеднике. Светлоглазый россиянин надтреснутым отроческим голосом пел о дороге. Он стал моим Братом. Братишкой. Ему и были посвящены те косноязычные, хоть и правдивые строчки. Впрочем, со временем Музыкант и мой Братишка как-то слились, трансформировались лично во мне и уже трудно стало понять, чьей болью и грустью, чьим светом живу.

А тогда, на концерте, обожгло, опалило: на сцене чужие друг другу люди. Дальше было больно. Вышли Барабанщик и Аркус, выкатились начищенные Медяшки... Они крутились, выжимая пришедших людей. В один из моментов, когда Аркус оперся ногой на рампу, задрав басовый гриф, казалось , он в иступлении хочет раздавить первый ряд. Было видно, что слюна брызжет изо рта. Было противно. Впрочем, я не встречал еще зло, которое вызывало бы восторг. Впечатление оказалось сильным. Расходились угрюмо. Потом тянулся вечер. Никудышный, никчемный вечер. Компания подвыпивших людей пережевывала досужие сплетни. Гости чувствовали себя знаменитостями. Хозяева чувствовали себя хозяевами, принимающими знаменитостей. Все играли. Кроме Музыканта. Мы грызли на кухне козули (фигурные северные пряники), принесенные какой-то робкой девчушкой, и пили холодный чай. Какие-то люди то и дело врывались и исчезали, оставляя ощщущение роя назойливых мух. Больших жирных зеленых мух. Бр-р-р...

Трудно утверждать, что музыкант знал, какая трещина начинается в "Бремя времени". Но, несомненно, чувствовал. И как он смог все вынести и выдержать, не знает и сам.

Они уезжали поездом. Лишь на миг захлопнулась дверь купе, и мы остались одни.

— Устал я, олченъ устал. Хочется все это забросить к черту и... — Он не досказал. Дверь открыли. Память четко запечатлела самое страшное, виденное лишь раз в его глазах — жалость, обычную человеческую жалостъ. Я даже ничего не смог сказать. Не успел.

С тех пор басовитый сигнал тепловоза вызывает неопреодолимое желание включить красный свет остановки. Мне очень хочется вернуть тот миг, тот страшный миг, чтоб он стал для Музыканта не таким горьким. Нам многое хочется. Не оттого ли, что каждый из нас гипертрофированно любит себя. Иногда это принимает уродливые преувеличенные формы и вызывает порочные желания. Отдельные индивидуумы пытаются убедить себя, что объект их внимания и восхищения не имеет негативных сторон, что он — этакое воплощение всех благ, монумент, лишенный возможности быть просто человеком. Такие готовы своего избранника законсервировать

и беречь, как наглядное пособие в анатомическом театре. Признаться, воистину нечеловеческая

 

"любовь" наводит на мрачные размышления. Человека можно понять и, любя, простить слабости. Но как можно оставаться глухим к его винам и бедам, видя лишь то, что хочется, что сам придумал? Как?!


 

На беду Музыканта, многие "любят" его именно так, не понимая, расчленяя, беспардонно препарируя, словно анатомический труп. Не потому ли выплеснулось однажды из доброго сердца горькое:

 

Лучшие враги — твои друзья.

Вот ведь как...

 

И еще оттуда же, из того времени. Осень... Как быстро устала ты, Осень. Как робок румянец болезненный твой. Как коротко счастье твое перед долгим уныньем покоя. Но люба ты сердцу Художник ты бесшабашный. Мальчишка, малюющий кисточкой лист, ни красок ни силы своей не жалея. Зачем? Лишь бы радостно было. Но время настанет, и добрый художник устанет. И станет нам грустно. А золото осени под ноги ляжет — осыпался робкий румянец...

 

Что же тогда-то растерялась, красавица наша златокудрая? А, может, разволновалась ты, с завидным постоянством обрушивающая на нас щедроты свои неуемные? И поливала его своими заунывными слезами, пронизывала нещадными ветрами. Зачем ? Тебе бы расстелить неповторимые ковры у ног его, приголубить, лаская взгляд нежностью своей. Отчего не улыбнулась, зачем не отогрела, не тронула светлым теплом своего грустного прощального костра? Как же оплошала-то, а? Ведь и дня не прошло, как унесла его забота в бетонный город, и ты залила нас такой щедростью, таким прощальным теплом. Как же так?

 

Пожалуй, более трудного года, чем тот, у Музыканта не было. Судьба словно решила его совсем сломать, согнуть, стереть в порошок. Ее жестокость была ненасытна. В считанные месяцы Музыкант испытал измену Соратника, делившего с ним все беды и радости со времен первого публичного выступления, еще раз пришлось пережить всю горечь разрыва, как во времена ухода Барабанщика и Аркуса; смерть унесла трех его лучших друзей; газетная братия изощрялась в печатной язвительности, доходя до открытого издевательства. Именно в этот момент сделал свое неблаговидное дело влиятельный Комментатор, впрочем, относившийся и прежде, и потом к Музыканту с неподдельным любопытством и даже некотрым сочувствием. Но опасения, жалкие опасения: вдруг придется уйти в кулуары с авансцены — оказались весомее. Комментатор знал, что его ребенок понятлив. Музыканту пришлось пройти и через это — разрыв был мучительным. Проклятие имени той, из-за которой тысячелетия назад погиб чудный город, подтвердилось. Троя пала. Она знала, что утеряла единственный шанс, что никогда — ни сейчас, ни после ей ничего не простят, и сама себе ничего не прощала. Но что могла сделать несчастная. Ей суждено погубить себя, ибо она рождена женщиной, только женщиной, которой сверху отпущена простая домашняя любовь. На большее, чем домашний уют, она оказалась просто не способной. Это стало особенно очевидно, когда она покинула любимого в самый трудный час.

 

Единственное, что осталось Музыканту — еще немногие друзья. Да вера. Да надежда. Для непосвященных все складывалось не так уж плохо. В ответ на злую публикацию под само за себя говорящим названием "У блюда" со всех концов посыпались возмущенные письма. Большинство было справедливых, обстоятельных, убедительных. Они доказывали, что песни Музыканта носят в заветных уголках сердца не только малыши с выпученными обалдевшими глазами на концертах.

 

Письма опубликовали. Все облегченно вздохнули. Музыкант радовался в душе, но почивать на лаврах не собирался. Чувствовал — все только начинается. Часовой механизм был уже заведен. Бомба не заставила себя ждать. Целый месяц типографии тиражировали громы и молнии по поводу бездарнейшего киноопуса с весьма претензионной вывеской "Удушье", в котором Музыкант пел свои умные хорошие песни и, словно удивляясь своему участию в развернувшейся вовсю кинобезвкусице, произносил с экрана единственную фразу, нечто вроде восклицания: "Это же надо!" И хоть фильм был о популярнейшей певице и популярных ансамблях, "козлом отпущения" почему-то выбрали Музыканта и его группу. В общем, судьба, казалось, сама распалялась от собственной жестокости. Вот тут-то Музыкант махнул рукой на все и ... улетел к Белому морю.

 

Отчего же ты, беломорская осень, так немилосердна была к нему, горемычному, отчего? Но что не сделала природа, сделали старушки. Сдержанные, с виду суровые; на самом же деле добрые, гостеприимные беломорские старушки, к которым, раз встретившись, все тянешься и тянешься,

 


 

словно по деревням там медом намазано. Они закружили Музыканта в своих нехитрых крестьянских, от времен царя-Гороха, напевах, в немудреных, с незатейливым узором, танцах "из-за синкопа". Уж они грели-ласкали его сердце речами-песнями, уж оттирали душу затешивым говором, словно журчание водицы в родниках студеных. Гнали хворь-хворобушку прочь, далече: "С гуся вода, с котофеича вода, с нашего Ондеюшки вся худоба". Парши в жаркой бане на полку березовым веником. Ломил пар косточки. Радовалась душа. И оттаял Музыкант, ну что дитя малое. Даже игрушку захотел: "Подари, бабушка, самовар. Подари, добрая".

 

— А возьми, желанушко, коль порато лихо приспичило. Только как такой страшной из избы­ то понесешь?

Совсем отошел Музыкант. Малышом любопытным бегал по лесу грибы на зубок пробовал, не ядовиты ли? С опаской поглядывал на печь русскую: "Достаньте кто-нибудь полотенце, полезу сам боюсь, упаду". Спал на полу, По дорожкам домотканым босиком ходил. А как только умные речи городских товарищей слышал, отмахивался, серчал: "Ну, занозы, леший вас побери". И уж не столичного гостя собирались песнями потчевать старухи, а любого голубеюшку шли старушки тешить-радоватъ. Когда сопровождавшие Музыканта шепнули бабкам: "Попросите его спеть", те даже осерчали:

 

— Сами с глазами, дак по лицу видим, не охальник какой...

А не прости — видели, сердцем своим семидесятлетним (а у иной и постарше) чувствовали:

в их песнях отдыхает парень от тяжких забот-думушек. Вот и ладно. Вот и хорошо.

 

...В аэропорту, глядя на нудный моросящий дождь за стеклом, Музыкант как-то особенно грустно обронил:

Счастливые вы, общаетесь с кем хотите. А я все чаще с дрянью.

Изуродованные игрой на гитаре пальцы судорожно сжимали дужку плетеной берестяной корзины, из которой выглядывал бок красного медного самовара. Ему до боли не хотелось улетать. Его до боли не хотелось отпускать.

К чему улетать?

 

Зачем его куда-то зовут, Если здесь его дом,

Его песни, его родина тут?

Иногда ко мне заглядывают видения. Кстати, как правильно: мне чудятся, ко мне приходят, являются? И вообще, что такое видения? С медицинской точки зрения — плод болезненного воображения. С теологической — высший дар, благодать снизошедшая. С творческой — результат, итог длительных мук. А, может, все вместе, а? Обычно они очень скромны, несуетливы. И входят незаметно, как легкий сон, и исчезают тихо, как дуновение теплого ветерка. Мне кажется, они очень воспитанны и тактичны. По крайней мере, не припомню, чтобы из-за них пришлось прерывать какое-либо важное дело. Ничуть. Обычно появление происходит в миг, когда еще не сон, но уже и не явь. Этакое ничейное пространство во времени. В этот удивительный промежуток вдруг говорят те, с кем давно хочу и не могу за мелочной суетой встретится. Бывает, что видения сами напоминают о милых сердцу людях, вводя их в свои временные "нечто", и я вижу их. Вижу и слышу, как они спорят или смеются, но вот беда — еще ни разу не удавалось поговорить. Стоит только сделать попытку, и все — чудесный миг исчезает. Вероятно, видения берегут своих подопечных, не позволяя тревожить... Со временем они и меня научили быть тактичным. Наверное воспитанность не осталась без внимания. Возногражнение всегда трогательно-нежно. Я не ощущаю момента наступления сна, просыпаюсь легко, и чувство тихой радости заполняет всего меня и, кажется, весь мир. И весь последующий день чист и светел.

 

Не исключено, это происходит потому, что впервые видения заглянули ко мне в счастливый час. Время неумолимо. Оно все путает, неоправданно смещает. Одно совершенно точно впервые видения пришли после того, как Музыкант, кошка и я гуляли по Малым Корелам. Это вобще была необъяснимая светлая встреча. Вечная встреча. Вечная встреча после вечного молчания. Такое бывает. Вспомните: вы дышите, молчите, волнуетесь — живете. А где-то кричит и спорит, и


 

тоже волнуется, тоже живет кто-то близкий вам. Как хочется, подчас, встретиться, поговорить, да просто руку пожать. Где там — некогда. А если еще за тридевять земель, тогда уж совсем гиблое дело. Конечно, бывает, затоскует человек, плюнет на все — шапку в охапку и в аэропорт. Улыбнется стюардессе и — какие там к черту тридевять земель! — два часа в воздухе, да еще столько же на такси по запутанным улицам города и все: вот она, желанная минута — глаза в глаза, рука в руке — куда там телефонным суперам. Жаль, редко такое. Ибо в каждом из нас хорошо отрегулирован жуткий тормоз: что скажут на работе, где деньги, а вдруг его не будет дома?.. Эх! Чаще мы довольствуемся малым. Знаем — жив, помнит. Ну и добро. Одной этой мысли хватает, чтобы жить как живется, дышать как дышится. Неправда! Нам нужны эти сумасшедшие срывы. Мы задыхаемся без них. Иначе чем объяснить, что любая щелочка, любой ничтожный повод

и все — привет, стюардесса; здравствуй, мой старый друг!

В тот раз нордингемцы устраивали в своем Доме большой бал уличных менестрелей, с которыми перемешались салонные щеголи и сыновья беспокойного племени лесных, речных, озерных скитальцев. Простенький звук шести дешевых струн смело теснил барский бардовский двенадцатиструнный снобизм. Шарфы, тройки, свитера — смешалось все. По иронии судьбы мне пришлось выполнять роль одного из этаких комментаторов, чтобы бублика могла хоть как-то ориентироваться в разлившемся море звуков. Было известно, что из-за капризов погоды Музыкант застрял в Аэропорту. Было досадно. Почему-то представлялось, как он сидит в огромном своем темном квадрате на рюкзаке и хмурит негустые брови. А вспышки молний делают его лицо мертвенно бледно-синим. Уж и не понять, откуда столь наивная жуткая картина, но ведь не просто же так. Выпустив в микрофон длинную вереницу слов-бодрячков, сопровождавших появление очередного нечесанного менестреля, я глянул за кулисы с уморительно глупой для данного зрелища башни-подставки и обмер. Он стоял в своей знаменитой, столь удачно пародируемой позе: чуть расставив ноги, скрестив руки на груди и немного приподняв подбородок, отчего вся фигура напоминала насторожившуюся любопытную птицу. Белый, толстой вязки свитер создавал впечатление костюма астронавта. Он озирался. Я не закричал только потому, что к горлу подкатил комок, и почему-то защипало глаза. Моя напарница обернулась и все поняла. Сила радости от его присутствия была столь велика, а ожидание так мучительно, что она не удержалась и выпалила в микрофон: "Уже приехал". Сделано это было где-то в середине отчаянного перня бедного менестреля. Тот поперхнулся. Зрители поняли, кто появился, и подняли невообразимый шум. Овации слились с гулом голосов, криками. Все ждали его выхода. Но было еще рано. Через десяток минут менестрели продолжили свои попытки в долине муз.


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 192; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!