Следы акта речи, и наукометрическая аналогия 10 страница
129
осчастливления Европа не заходила не потому, что фантазии не хватало, а потому, что такая идея никогда не вызывала энтузиазма.
Видимо, в близкой психологической ситуации оказывается и традиционное сознание, когда ему пытаются втолковать, что противоестественный козлоолень лучше естественных козла и оленя, что плотник-писарь-властитель-воин или гончар-писарь-властитель-воин столь же естественны, а с какой-то нетрадиционной точки зрения и более естественны, чем «не слитые в одном теле» плотники, гончары, писаря, воины, властители. Очень похоже, что дорогие нам всем слова типа «свобода», «равенство», «братство», «личность», «энциклопедизм», «всестороннее развитие» и т. д. должны вызывать у традиции примерно ту же «гермафродитную» гамму чувств и эмоций, которую мы испытываем перед очевидными и неисправимыми отклонениями природы от нормы. В действиях Агесилая эта гамма терпимости и скрытого презрения налицо: «совмещенные» союзники, с его точки зрения, воины постольку, поскольку на безрыбье и рак рыба. Вполне вероятно, что звать традицию в нашу развитость с психологической точки зрения не менее сложно, чем нас самих заманивать к идеалу уничтожения существенных различий между мужчиной и женщиной. Рассчитывать на энтузиазм здесь не приходится, какие бы блага ни обещались.
Крайне любопытно приводимое Лоуэллом [42} свидетельство миссионеров о восприятии китайскими мудрецами первых сообщений о европейской науке. Мудрецы нашли саму идею науки абсурдной, поскольку, хотя повелителю Поднебесной и дано устанавливать законы и требовать их исполнения под угрозой наказания, исполнять законы и подчиняться им дано лишь тем, кто способен эти законы «понять», а «дерево, вода и камни», о которых толкуют мистификаторы-европейцы, очевидно этим свойством «понятливости» не обладают: им нельзя предписывать законы и от них нельзя требовать их исполнения. Глаз традиции здесь предельно четко зафиксировал родимое пятно теологического происхождения науки. Прежде чем говорить о «законах природы», полезно выяснить, а как эти законы там оказались, т. е. выяснить ту самую деталь, от обсуждения которой наука уклоняется уже не первое столетие.
|
|
Можно было бы приводить бесконечное число свидетельств, каждое из которых в какой-то степени проясняло бы специфику отражения европейской культуры на сетчатке традиции. Но такой подход утопил бы нас в деталях, не давая возможности привести картину в целостность. Поэтому, постоянно памятуя о том, что у традиции нет социально значимого эквивалента нашему понятию человека вообще, гражданина, личности, привязанной к социальному целому не по профессиональной, а по всеобще-гражданской составляющей, попробуем представить себе, как мог бы выглядеть наш мир, если убрать
|
|
130
из него представление о личности как о чем-то большем и по своей природе универсальном, несводимом к тому конкретному и предельно специализированному делу, которым занят в данное время человек и из которого он извлекает средства к жизни. Не совсем ясно, в какой мере обладает человек традиционной культуры тем высокоразвитым у европейца даром «догад-ничества», идентификации явлений и событий по частным и произвольно выбранным «существенным» (для целей догадни-чества) признакам сходства и отнесения таких явлений и событий в единые смысловые группы. Догадничество, совершается ли оно в корректной форме научного поиска антиципации (ссылки на предшественников) или в размытых формах «чистого» догадничества, когда всюду мерещатся «предвосхищения» (Эмпедокл «предвосхищает» Дарвина, Демокрит — Резерфор-да, Гераклит — Гегеля и т. п.), всегда связано с «переносом значения». Внешним проявлением освоенности этого дара дорисовывать неизвестное до известного и знакомого можно считать «переносный смысл» — наличие у одних и тех же словоформ более или менее устойчивого, но обязательного дискретного, распределенного по областям применений, хвоста значений. Это вызывает, как правило, единодушное возмущение членов комиссий по терминологии, рецензентов, конфуцианцев и индийцев племен хопи и нутка с их постоянным припевом: «Скажите это простыми словами».
|
|
Если верить Б. Уорфу [64], исследователю в полевых делах серьезному и наблюдательному, употребление слов в переносных значениях, метафоры — крайне нехарактерны для языков американских индейцев, так что, скажем, перевести на эти языки наши анекдоты — излюбленные европейские упражнения в переносе значения — или насквозь метафоричные, работы по истории мысли с их «чреватостями», «порождениями», «переворотами», «вводами», «выводами», «революциями», «мерами» было бы вообще невозможно. С другой стороны, судя по тому энтузиазму, с каким эллины приняли идею немотивированности лингвистического знака, истинности имен «по установлению», меняя забавы ради не только имена рабов и домочадцев, но и свободных, устанавливая даже моду на имена (49], легализация переноса значения как необходимого условия любого догадничества сообщала самому переносу достоинства и привлекательность новинки, т. е. могла бы дать повод видеть в переносе значений, в метафоричности, догадничестве чисто европейское явление.
|
|
Вместе с тем даже беглое знакомство с текстами традиционной культуры вскрывает широкое использование метафор, смелых аналогий и даже протесты против этой практики в духе• «исправления имен» Конфуция. Следы догадничества видны н здесь. Это не так уж удивительно: миф, в который традиция облекает новинки, получает смысл от наличного текста профес- сии, а это значит, что профессионал-новатор, пытаясь социали-
131
зировать новое, оказывается перед той же проблемой интеграции через ссылки на наличное, что и ученый, т. е. вынужден искать антиципации в наличном тексте и опираться на них. Анонимность процесса наращивания текста бога-покровителя и процессы редукции в результате «левого смещения» не позволяют выделить в тексте профессии сеть цитирования как фиксированный след интегрирующей деятельности, но суть дела от этого не меняется: постоянно возобновляемый трансмута-ционный контакт нового с наличным, который требует процедуры идентификации подобий новому в наличном, равно обязателен и для профессионала, и для ученого.
Хотя полной уверенности здесь быть не может, вполне допустимо предположить, что восприятие традицией наших культурных институтов будет следовать общему правилу объяснения нового от наличного и оценки наличного от нового, т. е. будет использовать для процедур идентификации, поисков подобия новому в наличном свою собственную социальную структуру, и те явления (феномен личности, например), для которых не найдется более или менее близких аналогов в традиционных структурах, будут, как это сделал Архелаос, выведены в область «несущественного» и второстепенного по тому же самому принципу существенности-для-догадничества, по которому мы, исследуя диалектику традиционности, выделяем парность противоположностей как «существенное» и отводим на периферию «несущественности» половой смысл этих противоположностей» хотя именно он, кровнородственная связь, позволяет традиции связать знаки-различители, представить всеобщее социума в виде единого семейства богов-покровителей, надстраивать это всеобщее по ходу развития в специализацию.
Если принять эту точку зрения «культурной относительности» как норму восприятия одних культур другими через призму собственной культуры и если учесть, что вряд ли существует на свете такая культура, которая сомневалась бы в своем превосходстве и нашла бы в себе силы не на уровне отдельных индивидов — отступников и изгоев, этих уродов социальности, всегда хватало,— а на уровне социума в целом начисто и вдруг отказаться от обжитого способа жизни в пользу какого-то другого (от русского, скажем, в пользу китайского или от китайского в пользу русского), то, видимо, первое, на что обратила бы внимание традиция, пытаясь понять нашу социальность, что она «узнала» и признала бы как «свое другое», была бы развитая специализация, охватывающая все стороны нашей жизни. Сравнивая нас, например, с первобытными обществами, живущими по нормам лично-именного кодирования, и учитывая огромную роль ситуаций коллективного действия (промышленность) в нашей жизни при относительно незначительной роли типизированных ситуаций индивидуального действия, которые лежат в основе наследственного профессионализма, традиция со своей колокольни превосходства определила бы нас
132
как нечто «на полпути» между племенной и традиционной социальностью, как «развитое варварство» или «развитую дикость», причем, пользуясь нашими же свидетельствами — утопиями, антиутопиями, изысканиями производности философии от традиционных знаковых систем Египта и Ближнего Востока, традиция без труда доказала бы самой себе, что мы всю жизнь только и мечтали о переходе в развитое традиционное состояние, где не человек — раб коллектива и коллективного дела, а дело, расфасованное по мерке индивидуальных сил и возможностей, подчинено индивиду, не навязывает ему жестких ограничений по месту и времени: все, что можно .сделать завтра, можно сделать и сегодня, а все, что можно сделать сегодня, можно сделать и завтра, не разрушая системы межсемейных контактов. Только совокупность всякого рода неудачных обстоятельств помешала Европе выйти в эту развитость, затормозила ее развитие к традиции как к высшему достижению человечества.
В попытках разобраться в нашей системе трансляции специализированных навыков традиция обнаружила бы ее «пред-семейную» структуру, мелькание не установившихся еще и малоэффективных контактов поколений в формах: учитель—ученик, мастер—ученик, профессор—студент, ученый—аспирант, с помощью которых наше общество методом проб и ошибок ищет семейный контакт поколений как единственно экономичный, эффективный и надежный институт трансляции. Основные претензии, которые традиция могла бы предъявить к европейской системе образования-трансляции, это, во-первых, ужасающая избыточность и неэффективность процесса, когда головы подрастающего поколения начиняют знаниями, подавляющая часть которых никогда не пригодится в жизни и будет забыта в период активной деятельности, и, во-вторых, явно неквалифицированный и варварский в методологическом отношении характер процесса обучения, который затрагивает в основном голову человека, не переводя знание в практические навыки, а тем самым и не используя навыкообразующие потенции человеческого мозга, способного отправлять освоенные навыки в подкорку автоматизмов и освобождать память для новых знаний.
Оценивая наши специализированные навыки на их сложность, качество, на соотношение в них ментального и физического, на степень поглощения вместимости индивида, традиция пришла бы к безрадостным выводам о примитивности подавляющего большинства наших навыков, о безграмотном их фрагментировании с точки зрения психофизиологических норм жизнеотправлений человека. А если бы традиция попыталась наложить свою среднюю норму развитости индивидов, измерив ее степенью сложности наличных профессиональных текстов, на тем же способом выведенную среднюю норму развитости наших индивидов, то она оказалась бы в позиции Агесилая:
133
наша культура представилась бы ей второсортной, недоразвитой, инфантильной, которая в силу каких-то причин, возможно из-за биологической ущербности индивидов, не в состоянии подняться выше использования самых элементарных навыков.
В поисках матрицы обмена как поведенческой основы всеобщего традиция и здесь обнаружила бы черты переходности от низшей формы непосредственного обмена в процессе коллективного действия (производство) к высшей форме межсемейных контактов, которая не может быть реализована в силу хаотического состояния трансляции. Пользуясь нашей статистикой, традиция без труда показала бы тяготение обществ европейской культуры к семейной трансляции навыков — новые поколения «склонны» к роду занятий их родителей, но пока все это остается в потенции и семейный контакт поколений слабо нагружен функцией трансляции, основанная на межсемейных контактах матрица обмена не может быть реализована в чистом виде, вынуждена использовать дополнительные хаотические и случайные виды контактирования, опосредованные деньгами.
Наибольшие сомнения в способности индивидов нашей культуры понимать простейшие вещи вызвала бы у традиции попытка разобраться в знаковом основании всеобщего через призму кровнородственных отношений богов-покровителей. Традиция бы отметила, конечно, диалектические потуги ряда европейских мудрецов от Гераклита до Гегеля как «предвосхищения» истинного положения дел, но, видимо, приписала бы общей исторической ограниченности европейского мышления, плохому знанию природы человека, неосвоенности для трансляции семейного контакта поколений органическую неспособность европейцев «вместить» суть, ухватить ядро диалектики — семейство вечных имен богов-покровителей, объединенных кровнородственной связью. Религиозно-мистический характер европейских попыток найти всеобщее знаковое основание, доходящий до обожествления бесполезных с точки зрения социализации нового реалий речи, представлялся бы традиции бесспорным. Традиция могла бы назвать наш тип мышления «знаковым фетишизмом» и была бы в состоянии подтвердить содержательность этого термина массой свидетельств, прежде всего тысячелетними спорами о словах и по поводу слов.
Огорчительная неспособность европейцев усвоить суть и смысл наследственного профессионализма как наиболее разумной схемы трансляции и соответствующей знаковой надстройки ведет к постоянной дезориентации европейцев. С детства ему прививают вздорную мысль о том, что он способен стать всем, и, когда европеец взрослеет, включается в специализированную деятельность, он до конца жизни остается разочарованным человеком, носителем несбыточных и, естественно, несбывшихся надежд, озлобления и зависти к ближним, которые, по его мнению, заняты как раз тем, чем лучше их мог бы заняться он сам. Ни в юности, ни в зрелые годы европеец не знает ориен-
134
тиров собственной жизни, не в состоянии понять ее цели, безрассудно мечется от одной специальности к другой, всю жизнь что-то осваивает, но нигде не достигает того мастерства и глу- бокого знания дела, которые способна дать только семейная трансляция навыков.
Все европейцы верят в Личность — богиню, явно сохраняющую архаичные черты принадлежности к неразвитому первобытному сознанию, где каждый имеет своего особого божка, умащивает его остатками пищи или наказывает в зависимости от собственных удач или неудач. Личность — богиня иррациональная, ни одному европейцу не удалось внятно и понятно объяснить другим европейцам, что она такое, кто ее родители, каким навыкам она покровительствует, хотя до недавнего времени, когда в Европе господствовало христианство, в личности находили черты фамильного сходства с Богом-отцом, искру божественного и вечного в человеке. К первобытному непрофессиональному сознанию личность близка и в том отношении, что она явно связана с тотемизмом. Как дикари говорят: я — попугай, я — выдра, я — крокодил, так европеец твердит: я -личность. Это его тотем.
Может быть, поэтому личность —самое чувствительное и болезненное место европейца. Если погладить личность европейца по шерсти, похвалить его как личность и сказать ему, по возможности в присутствии других европейцев, «ты — личность», европеец на глазах начнет распухать от тщеславия и гордости, станет мягким как воск, способным на любое безрассудство, даже во вред самому себе, только бы без конца слышать: «Ты — личность, ты — личность...» Но не дай бог погладить личность европейца против шерсти — без драки не обойтись. Поэтому европейцы то живут мирно, когда они без конца уверяют друг друга, что они — личности, то враждуют и ссорятся, когда им это надоедает. «А ты кто такой?», «Ты меня уважаешь?» (сокращенное от «Ты меня уважаешь как личность?»), «Личность я или нет?» — типичные прелюдии европейских ссор от уровня личного до уровня государственного: любая война, горячая или холодная, любая конфронтация, любой конфликт начинаются у европейцев с выяснения вопроса о личности, причем удар в челюсть или бомбежка городов с воздуха считаются допустимыми и вескими аргументами в споре.
Более всего личность похожа на ящик Пандоры, который она получила от Зевса, выходя замуж за Епиметея. Но хотя ничего, кроме бед, неприятностей, несчастий, позора или надутого тщеславия, европеец не получает от личности, без нее он вообще перестает чувствовать себя человеком, предается безутешной печали и погибает в страшных муках от «угрызений совести» — от специфически европейской болезни. Ее лечат возрастающими дозами сильнодействующих лекарств, обычно алкоголем, от лекарств же и помирают. Только Европе знаком
135
алкоголизм как социальное явление, и мера потребления алкоголя на европейскую душу в той или другой стране есть мера сомнений души европейца: личность он или нет.
Переходя к трансмутационным механизмам европейской культуры, традиция и здесь нашла бы повод оценить европейский способ познания мира как переходный от первобытного к традиционному, принявший те же характеристики избыточности, склонности к теоретизированию и пустословию, что и избыточность, апелляция к голове, словесность нашей системы трансляции социально необходимого знания. Успехи европейцев, которые за два-три столетия силой установили свое господство почти над всем миром, а за последние два столетия по экспоненте наращивали доход на душу населения, так что он сегодня намного превосходит соответствующие величины в странах традиционной культуры, вряд ли поколебали бы уверенность традиции в собственном превосходстве, в том, что будущее за традиционной, а не за европейской культурой. Три-четыре столетия — не такой уж впечатляющий срок на фоне тысячелетий, случайности и отклонения всегда возможны. К тому же что касается господства над миром, то европейское в этом господстве лишь безрассудство и невежество относительно природы человека: основные орудия к достижению этого господства — компас, порох, огнестрельное оружие — Европа заимствовала у традиционного |Китая, не позаимствовав его мудрости, способности ограничивать себя вопросом: «А зачем такое господство нужно мне как смертному и ограниченному по вместимости человеку, или людям моего общества, таким же смертным и ограниченным?» Что оружие в руках неразумного ребенка или взрослого недоумка опасно — это бесспорно, но превращать неразумное использование оружия в аргумент, способный сказать нечто о силе разума и мудрости,— это уже чисто европейский способ зубодробительных дискуссий о личности.
Недалеко ушла в этой причастности к мудрости и так называемая «научно-техническая революция», гордость европейского мира. Неплохая, конечно, вещь изобилие и даже мудрая, если изобилие согласовано с потребностями человека, с гармонией потребления, с оптимальным соотношением ментальных и физических жизнеотправлений человека. Но если, скажем, 5% трудоспособного населения, как это происходит в США, производят с помощью сложной техники втрое больше сельскохозяйственной продукции, чем требуется для населения этой страны, вынуждая остальных заниматься чем угодно — от полетов на Луну до просиживания штанов в собственной автомашине, терять постепенно облик человеческий от алкоголя, наркотиков, ожирения, бесконечных споров по поводу личности, ее реализаций и ущемлений, то вряд ли такое изобилие можно назвать разумным. Если прибавить к этому различного рода поллюции от загрязнения среды физической до отравления
136
среды духовной, которые уже в конце этого столетия грозят утопить европейский мир в собственных нечистотах и тем самым закончить «европейский этап» в истории человечества, то трудно сказать, где в «научно-технической революции» разум переходит в безумие, благое намерение — в преступление. Совершенно очевидно, что и здесь европейскую культуру подводят гены, ее врожденная неспособность понять и принять принципы ограниченной вместимости человека, семейного контакта поколений, системы межсемейных контактов обмена как основополагающие принципы оптимального и разумного кодирования социальных ценностей в знаке, трансляции этих ценностей от поколения к поколению.
Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 158; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!