ЛЕТОПИСАНИЯ О БОГАХ И ПРАВИТЕЛЯХ 10 страница



Что же это за жанр и в чем заключается его «естественность»? Обычно два вышеназванных произведения вместе с еще одним, называемым «Хэйтю моногатари», относят к понятию ута‑моногатари (ута) – песня, (моногатари) – повествование, рассказ.

Нужно ли читателю знать название этого жанра? Думаю, что стоит: ведь жанр как понятие относится не только к теории литературы, тот или иной жанр говорит нам о формах культуры и ее специфике в данное время и в данном месте. Само понятие ута‑моногатари впервые появилось в XI в., через несколько десятков лет после создания первых произведений этого рода, и вскоре стало обозначать конкретную литературную форму.

Итак, форма эта – собрание кратких новелл, написанных, собственно, ради того, чтобы рассказать – кто, где, когда, при каких обстоятельствах и с какой целью сложил данное стихотворение, то есть пятистишие танка, иначе именуемое ута («песня») или вака («японская песня»). Все три произведения этой формы – «Исэ моногатари», «Хэйтю моногатари» и «Ямато моногатари»возникли около середины X в., однако что‑то вроде таких «рассказов о происхождении песен» можно найти и в предшествующей, то есть более ранней японской литературной истории – например, в мифологическом своде «Кодзики» («Записи древних деяний», 712) и в «Хитати фудоки» («Описания нравов и земель провинции Хитати», около 716).

И это неудивительно, ведь именно песня всегда и везде переживалась как нечто отличное от обыденной речи, особым образом организованное, как слова, прошедшие преображение волей и цельюумыслом либо божества, либо человека. Отсюда и особые свойства, и магические возможности песенных текстов.

Поэтому и составители «Манъёсю», первой антологии японской поэзии, большую часть собранных там «песен», то есть пятистиший вака, снабжают краткими предисловиями или, реже, послесловиями, сообщая, кем и при каких обстоятельствах были созданы эти пятистишия. Возможно, именно эти пояснения «Манъёсю» и стали истоком создания жанра ута‑моногатари, «рассказов о песнях». Происхождение песни – «самой первой из живущих в мире песен», как это называется в ранних японских поэтических трактатах,в любой культуре оказывается не менее важным, чем происхождение огня, земледелия или древнего ритуала. Разумеется, в «Манъёсю» эти «самые первые» песни не представлены, и вообще там собраны не только фольклорные песни,в «чистом виде» фольклора, собственно, там не так много, к тому же многие литературные идеи и жанры, которые мы видим в этой антологии, пришли в Японию из Китая. Но не забудем, что и авторские стихи «Манъёсю», и более сложные, изысканно лирические пятистишия представляемых здесь повестейявления ранней литературной истории. Стало быть, они относятся к периоду ее динамического становления, а в этот период многое из прежней долитературной эпохи еще живо напоминает о себе. К числу таких следов недавнего мифологического прошлого можно отнести и повышенную ценность песни, которая, выйдя из сферы ритуалов и заклинаний, пройдя китайскую литературную школу, собственно, и становится литературой как таковой,пока еще не отстояли себя чисто прозаические жанры (последние, оговоримся сразу, также обладают сложной организациейвпрочем, не столь замечаемой на ранних этапах культурной истории).

Умение слагать пятистишия танка во времена Хэйан, во‑первых, свидетельствовало о принадлежности автора к определенному элитному кругу, то есть удостоверяло его социальный статус. Во‑вторых, пятистишия были средством общения в условиях, когда все другие способы общения оказывались под запретом, – например, если человек хотел заговорить с незнакомой ему женщиной, то есть поэзия была особой формой коммуникации, особым языком для особых случаев. В‑третьих, деятельность по сложению пятистиший оказывалась определенным социальным ритуалом, правила которого известны всем участникам; и именно в этой сфере стихотворного ритуала удачное или неудачное сочинительство могло повлиять на самые существенные стороны человеческого бытияэто был шанс изменить немилость правителя на быстрое продвижение по службе (или наоборот), здесь оказывались возможными самые разные биографические сдвиги, намечались повороты в любовных и супружеских отношениях.

Из вышесказанного очевидно, что и литературному стихотворению во многом приписывались магические свойства, словно древнему заклинанию. В этой свят интересно обратить внимание на то, когда именно аристократы Хэйанского двора считали нужным и уместным сложить пятистишие. Оказывается, и в мифологических сводах, и в повестях жанра ута‑моногатари ситуации эти одни и те же – знакомство, сватовство, предстоящее дальнее путешествие, уход из жизни, опознание человека и пр., то есть, можно сказать, обстоятельства исполнения обрядовой песни переходят в сферу литературного сюжетосложения.

Отсюда понятно, что умение складывать пятистишия в культуре раннего Хэйана было не просто еще одним украшением воспитанной девицы или еще одной доблестью придворного кавалера. В «Исэ моногатари» и «Ямато моногатари» мы прочтем истории о том, как одна придворная дама, услышав адресованную ей танка, ушла в монахини, а другая, наоборот, постриглась оттого, что наутро после проведенной вместе ночи придворный, ее новый возлюбленный, не послал ей положенного стихотворного приветствия. Или, например, краткую повесть о том, как одна женщина, сложив глубокое и многосмысленное стихотворение, с его помощью вернула мужа, ушедшего к другой.

Скажем несколько слов об этой знаменитой «многосмысленности» хэйанских пятистиший. Прием омонимической игры, который в русской поэзии считается низким и употребим лишь в пародийных и иронических жанрах, в средневековой японской поэзии становится одним из центральных. Чем больше омонимов запрятано в поэтической ткани, чем сложнее переплетены смысловые планы, тем более удачным считается стихотворение. При этом вовсе не техническая сложность стихотворения ценится как его достоинство, а его искренность, «глубина сердца», подсказывающая виртуозно‑вдохновенную игру смыслами.

Вспомнив определение «поэзии как языка в его поэтической функции», скажем, что старояпонский язык, в той его части, где возрастала и складывалась поэзия танка, весьма располагал поэтов к омонимической метафореввиду определенной ограниченности его звуковой палитры (закон открытых слогов, строгие ограничения на комбинации фонем). И вот поэты с помощью омонимии сополагали понятия «сосна» и «ждать» [яп. мацуу], «любовь» и «пламя» [яп. хи], и многое другое. В каком‑то смысле, вероятно, можно считать, что омонимическая метафора заменяла в японском стихе рифму, напрочь отсутствующую и в древности даже считавшуюся «болезнью стиха».

Рифма путем созвучия соединяет далекие понятия, создавая эффект неожиданного сближения. Нечто в этом роде, можно сказать, происходит и в японской поэзии, но только с помощью омонимии.

Несколько слов о самих произведениях, представленных в антологии в отрывках. «Исэ моногатари» было написано около середины X в., и с тех пор влияние этого сборника на всю последующую японскую литературу было огромным и неоспоримым,не менее сильным, чем влияние антологии пятистиший «Кокинвахасю» (905),– кстати говоря, в обоих этих произведениях нередко приводятся одни и те же стихотворения.

«Исэ моногатари» на первый взгляд состоит из разрозненных эпизодов‑новелл, однако все они объединены одним общим персонажемпридворным аристократом Аривара‑но Нарихира (825–880), внуком императора Хэйдзё, выдающимся поэтом своего времени, а также знаменитым покорителем женских сердец. Все эти качества в японской куртуазной культуре времен хэйанского расцвета отвечали понятиям о достойном представителе мужского придворного сословия. В нынешнюю эпохи популярности гендерных исследований читатель, вероятно, без колебаний отнесет «Исэ моногатари» к произведениям, написанным мужчиной и для мужчин.

Скорее всего так оно и было, хотя мы не знаем, кто конкретно был автором этого сборника. Одно время его авторство приписывалось самому Нарихира уже хотя бы потому, что некоторые из ранних списков считались его дневником и так и назывались«Дневник придворного тюдзё 5‑го ранга».

Однако такие умозаключения относительно раннесредневековой литературы нередко оказываются ошибочными или, во всяком случае, рискованными. В филологии уже установлено, что, если в «Маньёсю», например, сказано, что песню сложил мифический император Юряку, вернее все‑таки будет предположить, что эта фольклорная песня сложена об императоре Юряку и позже приписана ему. «Исэ моногатари» тоже, вероятно, было написано не Нарихира, более того, судя по сохранившимся спискам, к произведению, может быть, приложило руку несколько авторов, но можно с уверенностью утверждать, что при этом были использованы разные передаваемые из уст в уста полулегендарные рассказы и слухи о жизни Аривара‑но Нарихира, перипетиях его придворной службы и его любовных связях, а также материалы из «Нарихира касю», то есть «Сборника пятистиший, составленных членами рода Нарихира». Такие сборники тогда были непременной принадлежностью всякого знатного рода, при этом служили они не просто салонными альбомами любительских виршей, поскольку сами пятистишия, как мы попытались бегло рассказать выше, занимали в культуре особенное место.

В «Исэ моногатари», несмотря на новеллистичность многих миниатюр, все же главноеэто приводимые стихи Аривара‑но Нарихира, великого поэта, одного из «Шести Бессмертных поэтов» («Шести кудесников поэзии»), которые составляют подавляюще большинство пятистиший «Исэ моногатари».

Другое дело«Ямато моногатари» (сборник составлен около середины X в.). Составители этого сборника, по‑видимому, имели в виду одновременно несколько тем и принципов организации материала, они не ограничивали себя ни выбором одних и тех же персонажей, ни какими‑либо другими соображениями. Главная ценность этой книгив ее переходности, то есть в тех пробах и литературных экспериментах, которые были предприняты на ее страницах и которые продемонстрировали самодостаточность повествовательных элементов жанра. В «Ямато моногатари» есть и такие новеллы, в которых танка равноправны с прозаическим окружением, в других пятистишия сдвигаются из центра текста на его периферию, становясь иллюстрацией к прозаическому сюжету. Так, благодаря «Ямато моногатари» японская литература сделала большой и важный шаг к лирической прозе, вершинами которой вскоре стали всемирно известные «Повесть о Гэндзи» Мурасаки Сикибу, «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон и другие книги.

И в этом заключена еще одна важная особенность, связанная с повестями ута‑моногатари, а именносложные отношения стиха и прозы, по выражению Б.Эйхенбаума, та «вежливая война», которую вечно ведут друг с другом эти два начала в литературе.

Авторство обоих памятников неясно, не вполне понятен и смысл закрепившихся за ними названий. Большинство специалистов сейчас сходятся на том, что «Исэ моногатари» получило свое название потому, что в одном из списков произведение начиналось с новеллы, рассказывающей о путешествии Нарихира в храмы Исэ. Ямато означает, по‑видимому, и центральную область тогдашней Японии, и старинное название страны в целомв противовес китайским сказаниям. Но вообще‑то относительно названий памятников существует несколько гипотез.

В России «Исэ моногатари» было впервые переведено Н.И.Конрадом и опубликовано в 1923 г., затем переиздавалось – в частности, в 1979 г. в серии «Литературные памятники» (подготовка издания В. С. Сановича, послесловие Вяч. Вс. Иванова). Шесть новелл из «Ямато моногатари» были впервые переведены Е.М.Колпакчи для хрестоматии Н. И. Конрада «Японская литература в образцах и очерках» (Л., 1927). Полный перевод и исследование «Ямато моногатари» были первой работой автора настоящей статьи и опубликованы в серии «Памятники письменности Востока» в 1982 г. Для настоящего издания перевод пересмотрен и исправлен.

Интересна жизнь этих двух текстов в виде перевода в современной российской литературе: еще в 80‑е гг. талантливой пародией на них и их популярность среди российских читателей откликнулась Татьяна Толстая в журнале «Вопросы литературы»; в новейшее время танка из «Исэ моногатари» использована Виктором Пелевиным в рассказе «Отшельник и Шестипалый», а пятистишие из «Ямато моногатари» – в фэнтези Евгения Филенко «Галактический консул». Вот уж действительно – habent sua fata libelli [59].

Л. М. Ермакова

 

ПОВЕСТЬ ОБ ИСЭ[60]

 

Свиток II

 

 

4  

 

В давние времена, на пятой улице восточной части города, во флигеле дворца, где проживала императрица‑мать, жила одна дама. Ее навещал, не относясь сперва серьезно, кавалер, и вот, когда устремления его сердца стали уже глубокими, она в десятых числах января куда‑то скрылась.

Хоть и узнал он, где она живет, но так как недоступным ему то место было, снова он в отчаянии предался горьким думам.

На следующий год – в том же январе, когда в цвету полном были сливы, минувший вспомнив год, ко флигелю тому пришел он: смотрит так, взглянет иначе – не похоже ничем на прошлый год. Слезы полились, поник на грубый пол дощатой галереи кавалер и пробыл там, доколе не склоняться стал месяц; в тоске любовной о минувшем он так сложил:

 

«Луна... Иль нет ее?

Весна... Иль это все не та же,

не прежняя весна?

Лишь я один

все тот же, что и раньше, но...»

 

Так сложил он и, когда забрезжил рассвет, в слезах домой вернулся.

 

9  

 

В давние времена кавалер, скитаясь, дошел до провинции Мусаси. И вот он стал искать руки одной дамы, жившей там. Отец ее другому хотел отдать, но мать – той сердце лежало на стороне человека благородного. Отец – простой был человек, но мать – та была Фудзивара[61]. Поэтому‑то и хотела она отдать за благородного.

И вот она, жениху желанному сложив стихи, послала; а место, где жили они, был округ Ирума, селение Миёсино.

 

«Даже дикие гуси

над гладью полей Миёсино –

и те об одном:

„К тебе мы, к тебе!"

все время кричат».

 

А жених желанный ей в ответ:

 

«Ко мне, все ко мне –

тех гусей, что кричат так

над гладью полей Миёсино, –

смогу ли когда‑нибудь

их позабыть?»

 

В провинции такие вещи с ним случались беспрерывно.

 

10  

 

В давние времена кавалер, на Восток страны уехав, послал сказать:

 

«Не забывай! Пусть между нами –

как до облаков на небе будет, –

все ж – до новой встречи. Ведь луна,

плывущая по небу, круг свершив,

на место прежнее приходит...»

 

 

Свиток VIII

 

 

42  

 

В давние времена жил принц, принц Кая по имени. Принц этот, пристрастный к дамам, к ним относился у себя при дворе с благосклонностью особой.

Была одна средь них очень красива, и не давала прохода ей молодежь. «У ней – лишь я один!» – так думал один из них; другой же, узнав об этом, письмо ей посылая, модель кукушки изготовил и...

 

«Селений, в которых

поешь ты, кукушка,

так много!

Сторонюсь от тебя я,

хоть и люблю...»

 

Так сказал он. Дама ж эта, ему желая угодить:

 

«Кукушка та, лишь о которой

сложилось имя так,

сегодня утром плачет...

Ведь в стольких хижинах от ней

так сторонятся люди!»

 

Время было – месяц май. И кавалер в отвел

 

«Во многих хижинах... и все же –

кукушке этой верю!

Вот если б только голос

не смолк ее в селенье,

где я живу...»

 

 

49  

 

В давние времена жил кавалер. Ревнуя сам ревнующую его даму, он –

 

«Пусть возможно

нагромоздить раз десять

яиц десятки,–

можно ль верить

сердцу женщины?»

 

проговорил, а та –

 

«Пусть будет,

что росинки утра

останутся и днем...

Но кто ж будет верить

мужчины чувствам?»

 

И кавалер снова –

 

«Пусть возможно, что вишен цветы,

хоть ветер и дует,

не осыплются с прошлого года, –

увы, трудно верить

женскому сердцу!»

 

А дама снова в ответ –

 

«Еще безнадежней,

чем цифры писать

на текущей воде,

любить человека,

что не любит тебя!»

 

Эта дама и кавалер, что так состязались друг с другом в сравненьях неверности, были, верно, в тайной связи.

 

52  

 

В давние времена кавалер встретился с дамой, с которой так трудно встретиться было, и в то время, когда еще говорили друг с другом они, запел петух.

«Что это значит, что поешь ты, петух? Ведь в сердце моем, что не знает никто, еще темная ночь...»

 

Свиток IX

 

 

59  

 

В давние времена жил кавалер. Он был занят придворной службой, и сердце его было неверное, отчего жена его обратилась к человеку, ей обещавшему: «Тебе я буду верен», и с ним в провинцию уехала. Кавалер этот отправился посланцем в храм Уса‑Хатимана[62] и, услышав, что она теперь женой чиновника в одной провинции, на обязанности которого лежало принимать послов, ему сказал: «Заставь жену свою мне чарку подавать – иначе пить не буду». Когда та чарку подала, он, взяв на закуску поданные померанцы, так сказал:

 

«Когда я вдыхаю

аромат померанцев,

ожидающих мая, –

чудится прежней подруги

рукавов этот запах...»

 

Так сказал он – и она, все вспомнив, стала монахиней и удалилась в горы.

 

61  

 

В давние времена кавалер годы целые вестей о себе не подавал, и дама – разумной, видно, не была она, – склонившись на слова пустяшные другого, служанкой стала у него в провинции; и тут пришлось ей выйти к тому – своему прежнему знакомцу – подавать обед. Волосы длинные свои она уложила в шелковый фуляр, а на себя надела одежду, длинную с узорами Тояма. «В ночь эту ту, что здесь была,– ко мне пришли!» – кавалер хозяину сказал, и тот ее прислал. «Меня не узнаешь ты?» – кавалер сказал и...

 

«Прежняя прелесть,

куда она скрылась?

Как вишня, ты стала,

цветы у которой

совсем облетели...»

 

Проговорил он, а она, стыд ощутив, ответа не дала ему, и когда тот к ней вновь: «Что ж не отвечаешь ты мне?» – она сказала: «Слезы льются – и глаза мои не видят, и сказать что‑либо не в силах я». Кавалер тогда:

 

«И это она,

та, что бежала

от свиданья со мной?


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 229; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!