Концепция перевода в поэтике Ольги Седаковой



 

Мало кто из поэтов поколения Седаковой не переводил, и многие из них входят в литературу как переводчики, поскольку переводы представляли редкую возможность публикации и литературного заработка. Об особой роли «переводческой ниши» в советскую эпоху, а также об идеологических дебатах, окружавших советскую школу перевода, писали российские и зарубежные исследователи, см. работы Всеволода Багно, Брайана Бэра, Сусанны Витт[567]. Роль «школы перевода» для развития поэтической традиции – проблемный вопрос, выходящий за пределы этой статьи, поэтому отметим лишь самые общие тенденции, важные для описания поэтики перевода у Седаковой.

С одной стороны, в советский период складывается мощная издательская и редакторская традиция, а также развивается теория поэтического перевода, обладающая практической направленностью[568]. С другой стороны, возникает феномен перевода как «интеллектуальной ниши», создававшей контекст для творческого общения и наследования поэтической традиции, как, например, в переводческих семинарах Татьяны Гнедич, Эльги Линецкой, Ефима Эткинда, которые служили своего рода поэтической школой для начинающих авторов[569].

Однако многие поэты‑переводчики проводили четкую грань между собственной поэзией и переводом. Можно вспомнить высказывание Арсения Тарковского: «…перевод – наши трудовые будни, наше собственное творчество – редкие праздники»[570]. Подобное разграничение перевода и творчества определялось не только причинами цензуры. Необходимость серийной работы над текстами малознакомых авторов (часто на основе прозаических подстрочников), а также целый ряд идеологических и стилистических требований создавали достаточно причин для отчуждения от переводимого текста. При этом традиции школы перевода, опирающейся на презумпцию переводимости и достаточно консервативную стилистику, по определению Ильи Кукулина, привели к созданию ряда «идеологических фильтров», ограничивающих не только выбор переводимых текстов, но и поэтику перевода[571].

Это развернутое отступление необходимо для понимания несхожей позиции Седаковой‑переводчика. В первую очередь Седакова ставит под сомнение концепции переводимости и «адекватности перевода», основополагающие для традиций «реалистического перевода»[572]. В ряде интервью Седакова подчеркивает свое понимание перевода как открытой творческой задачи:

 

А для меня каждый текст прежде всего проблемен в этом отношении: даст ли он себя перевести? Во‑первых, дается ли он переводу на русский язык, переносу в русскую традицию в самом широком смысле этого слова, включая нашу версификацию, наш рифменный репертуар; затем, дается ли он моему переводу, то есть тем возможностям, какими лично я располагаю. Если я чувствую, что нет, то и не пробую. Любя Рильке, в юности просто утопая в нем, я перевела лишь несколько его стихотворений. Мне никогда не пришло бы в голову переводить целую книгу Рильке…[573]

 

В этом полемическом утверждении можно отметить несколько важных моментов. Во‑первых, Седакова относится с недоверием к традиции антологического перевода, столь важной для советской эпохи. В то время как исчерпывающие антологии поэзии «всех времен и народов» составляли особый предмет гордости советской школы перевода, Седакова настаивает на избирательном отношении к переводу. Каждый переводимый текст – это отдельная задача, не обязательно поддающаяся «разрешению». Особо поэт акцентирует необходимость внутренней связи художественного мира автора и поэта‑переводчика, без которой, по ее мнению, невозможен настоящий перевод. Схожие мысли о переводе мы находим у Сергея Аверинцева:

 

Должен признать, что никогда мне не случалось переводить стихов, которые не были мне в тот момент близки; не просто интересны, но нужны моему рассудку и моему сердцу. Без каждого из этих произведений и этих авторов мне было бы затруднительно представить себе собственную жизнь[574].

 

Вслед за Аверинцевым одним из важных условий работы переводчика Седакова ставит не только обязательное знание иностранного языка, с которого делается перевод, но и глубокое понимание мира переводимого поэта, а также знание поэтической традиции: «Для того, чтобы перевести одно стихотворение, мне нужно как можно больше прочесть других стихов этого автора, а если он писал и теоретическую прозу, я должна знать и ее, т. е. представлять себе его общий творческий образ»[575].

Для многих современников Седаковой перевод западноевропейских авторов – пусть даже в ограниченном доступе – был сродни открытию и освобождению. Не случайно, что многие поэты, дебютировавшие в период оттепели, отмечают роль поэтического перевода в своем творческом становлении (такую роль играли переводы с польского в творчестве Натальи Горбаневской, Асара Эппеля, переводы с польского и с английского в ранней поэзии Иосифа Бродского). Седакова пишет об этом, характеризуя переход от унифицированной традиции поэтического перевода к более личной среди поэтов ее поколения: «Решительное изменение в этом отношении пришло с И. Бродским, <…> который в английской, латинской, польской поэзии искал того же, что Пушкин – во французской, английской, итальянской: выхода в новый мир смыслов и форм»[576]. Здесь Седакова указывает на столь важную для нее связь с дореволюционной традицией творческого перевода, отчасти прервавшейся в советский период.

Наряду с принципиальной эстетической открытостью к новым поэтическим формам Седакова рассуждает и о трудностях работы переводчика как одной из определяющих черт перевода‑сотворчества:

 

Любое новое сочинение и часто новая фраза – это новая задача для переводчика, и если бы кто‑то объявил, что он нашел некий универсальный прием или общее решение для всех случаев, мы с полным основанием могли бы усомниться в его профессионализме. Прием такого рода был бы просто техническим трюком, позволяющим отделаться от вещи, которую, вообще‑то, нам полагается сделать [577].

 

Отказываясь от «готовых рецептов» в переводе, Седакова настаивает на индивидуальности каждого переводческого опыта, а также на роли интуиции в восприятии поэтики переводимого текста:

 

Чего прежде всего требует искусство переводчика – это хорошо развитого навыка отличать уникальное и неподражаемое в тексте, с которым он имеет дело (именно потому, что перевод – искусство подражания). А это значит – навыка чувствовать целое . <…> И единственный инструмент, которым мы можем воспользоваться, чтобы схватить это целое, – к сожалению, не что иное, как интуиция[578].

 

Рассуждения Седаковой о переводе соотносятся с работами различных философов и мыслителей, как ее современников, так и предшественников. В первую очередь можно назвать статьи Вальтера Беньямина, а также Владимира Бибихина (который, кстати, был одним из первых философов в России, откликнувшихся на работы Беньямина о переводе)[579]. В то время как большинство дискуссий о переводе в советский период обладало практической направленностью, Бибихин и Седакова видят в каждом переводе прежде всего герменевтическую задачу: «герменейя – перевод, толкование, дар речи, речь»[580]. Современные исследователи также пишут о влиянии перевода на внутренний мир переводящего, определяя перевод как «наиболее интимный – близкий, глубокий вид чтения»[581].

Именно вопросам перестроения творческого мира в ответ на слово другого посвящены многие философские и критические эссе, восходящие к «Задаче переводчика» Вальтера Беньямина. Например, Поль де Ман пишет о конфликтном отношении переводчика к его собственному языку, неизбежно проявляющемся в переводе: «…что показывает перевод, так это то, что отчуждение наиболее сильно в нашем отношении с родным языком»[582]. Вслед за де Маном Барбара Джонсон характеризует внутреннее напряжение творчества, которое раскрывается в процессе работы над переводом: «Через иностранный язык мы вновь переживаем наше сложное отношение с родным, где любовь может граничить с ненавистью. Мы сопротивляемся родному языку, впиваясь в его семантическую плоть, разрывая синтаксические суставы. Перевод обнажает сложность письма как такового»[583]. Пусть не столь графически – не в телесном, но в духовном плане, Седакова описывает напряженную работу переводчика не только как «борьбу с собственным косноязычием», но еще и как «расширение речевых возможностей»[584]. В ее философии перевода важен момент вызова, который принимает поэт‑переводчик: «Больших поэтов, таких как Рильке, Целан, я выбирала не потому, что они были мне “близки”, а потому, что они умели делать то, чего я не могла, что я только предчувствовала. Я ловила в них недостающее мне пространство»[585].

Продолжая эту аналогию, можно говорить о герменевтической открытости позиции Седаковой‑переводчика. Задачи перевода определяются не с точки зрения противопоставления или подобия двух текстов и даже шире – двух поэтических систем и культурных периодов (именно на этом основаны принципы функциональной стилистики и концепция «адекватного перевода», важные для советской традиции поэтического перевода), а с точки зрения абсолютной надъязыковой инстанции: у Беньямина это – «чистый язык» («Reine Sprache»)[586], у Бибихина – «общечеловеческий язык»[587], у Седаковой – понимание поэзии как становления смысла: «…самая необходимая предпосылка поэтического перевода – это доверие к поэзии как таковой, к поэзии как сообщению и к его адресату»[588].

Для Седаковой осознание сложности и потенциальной невозможности перевода создает предпосылки к обретению новой поэтики: «задача переводчика – найти зоны настоящего времени в своем оригинале и дать им прозвучать в новом языке, в окружении другой традиции»[589]. Здесь взгляды Седаковой отчасти расходятся с Бибихиным, поскольку для него приоритет в переводе – возможность понимания и преодоления различий:

 

…Это не значит, что перевод должен непосредственно обогатить родной язык новыми понятиями, образами, конструкциями и т. д. Перевод не может ставить себе такую сомнительную задачу. <…> Погоня за воспроизведением образов ради образов – болезнь перевода, она засоряет и запутывает язык[590].

 

Седакову же привлекает сама трудность преодоления поэтических различий, необходимость перестроения своей речи в ответ на слово другого. С точки зрения поэзии необычная форма становится воплощением иного:

 

…Когда ты ясно видишь, что в русском языке, в русской поэзии, в самой русской идее «поэтического» нет такого речевого строя, который может передать беспощадное к себе письмо Томаса Стернза Элиота. Нет такого речевого строя, нет такого словаря, нет таких ритмов в русской лирике, чтобы передать Пауля Целана. Все это создается вместе с переводом. Вот здесь самое трудное. Дальше уже легче[591].

 

Новое в твоем собственном поэтическом слове возникает в ответ на мир другого поэта – или, по мысли Мориса Бланшо, переводящий «сам становится другим в данном, единственном произведении, где на миг собирается весь целиком»[592].

Для Седаковой исключительно важен момент осознания и осуществления иного в тексте. Как отмечает поэт в речи памяти Михаила Гаспарова, критикуя стилистические требования «поэтичности» в переводах советского периода, ценное в переводе «именно то, что вычеркивали наши редакторы» – «неправильность», «странность и затрудненность речи», «само присутствие языка, который на наших глазах пытается справиться с еще неизвестными ему поворотами смысла»[593]. Создание новых смысловых возможностей – «смысловых вертикалей» – одна из ключевых тем, проходящих через различные эссе Седаковой о переводе и о поэзии:

 

И как только мы обращаемся к надстроенной над лексическим словарем семантической вертикали значения, мы выходим за пределы «непосредственного называния», простых отношений типа «имя – вещь», в область трансформирующих или организующих смыслы культурных парадигм[594].

 

Обобщая, можно сказать, что задачи перевода в понимании Седаковой сопоставимы с задачами поэзии. Объясняя сущность перевода как творчества, Седакова часто обращается не только к поэтическим образцам, но и к истории языка, а именно к первым переводам греческих богослужебных книг на славянские языки. В метафоре «семантической вертикали» раскрываются ее взгляды на перевод как «дар смысла на вырост».

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 192; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!