Расстрельный взвод Заксенхаузена



 

Именно в первые месяцы Второй мировой войны Густав Зорге, 28-летний заместитель раппортфюрера в Заксенхаузене, превратился в серийного убийцу. Зорге уже приходилось до этого убивать – он застрелил своего первого заключенного вскоре после поступления на службу в лагерную охрану Эстервегена в конце 1934 года. Его обучение в университете насилия продолжилось и в ближайшие годы, но только с началом войны он по-настоящему развернулся как заплечных дел мастер. В отличие от своих товарищей и коллег, эсэсовских охранников, Зорге и в жизни своей полумерами не довольствовался: хорошо учился в школе, овладел специальностью рабочего. Как и подавляющее большинство нацистских палачей, он вырос как этнический немец за границей после того, как его силезский родной город после Первой мировой войны отошел к Польше. С отроческих лет мальчишка был пропитан радикальным духом великогерманского национализма. Семья в конце концов перебралась в 1930 году в Германию, где Зорге вкусил горькие плоды безработицы. В 1931 году Зорге очертя голову кинулся в водоворот нацистского «движения», в тот же год вступив в НСДАП и СА. Ему было 19 лет. В 1932 году он вступает в ряды СС. Хотя его трудно было принять за здоровяка – малый рост, писклявый голосок, – в уличных сражениях агонизирующей Веймарской республики Зорге завоевал репутацию хулигана, которого боялись. Именно во время стычек с коммунистами он и получил кличку Железный Густав (в честь популярного в ту пору персонажа германской действительности), который позже носил как почетный орден в годы службы в концентрационном лагере[1287].

В первые военные годы Густав Зорге собрал вокруг себя небольшую группу убийц из служащих эсэсовской охраны Заксенхаузена, которая стала выступать как неофициальная расстрельная команда; один из сумевших совершить побег из лагеря заключенный в ходе беседы с сотрудниками британской разведки описал Зорге как «верховного жреца», решавшего, кому в лагере жить, а кому погибнуть, «чьи подручные постоянно состязались друг с другом в позорных и преступных деяниях». Группа состояла в основном из блокфюреров, то есть тех, кто надзирал за жизнью заключенных в бараках и их работой. Как мы уже убеждались, людей, неспособных на жестокость, на должность блокфюреров эсэсовцы не ставили. Остальные – после их оценки вышестоящим начальством и экспертами вроде Зорге как «слабаков» – назначались на куда менее почетные посты. В начале 1941 года, например, одного блокфюрера Заксенхаузена пришлось даже поместить в нервное отделение лагерного лазарета из-за преследовавших его ночных кошмаров[1288].

В целом в расстрельной команде Заксенхаузена было с десяток лагерных охранников в возрасте от 20 до 30 лет. Самым молодым был Вильгельм Шуберт, вступивший в гитлерюгенд в 1931 году в возрасте 14 лет. Он добровольно пошел служить в эсэсовскую охрану в 1936 году в Лихтенбурге, в штаб коменданта Заксенхаузена был переведен весной 1938 года, а уже летом 1939 года стал блокфюрером. Вильгельму Шуберту исполнилось 22 года. Коллеги, похоже, всерьез его не воспринимали, поддразнивали, считая незрелым и непредсказуемым. Шуберт всеми силами пытался завоевать их признание, при любом удобном случае демонстрируя жестокость в отношении узников. Он отличался навыком молниеносно выхватывать пистолет из кобуры, за что заработал среди заключенных прозвище Шуберт Пистолет. Будучи верным эсэсовским лагерным обычаям, Вильгельм Шуберт, получив в 1941 году чин обершарфюрера, решил отметить событие избиением заключенных и стрельбой по баракам[1289].

Возможно, самым бесчеловечным членом расстрельной команды был Рихард Бугдалле, по прозвищу Brutalla. В свои 29 лет он был чуть старше остальных коллег, и в 1937 году его поставили на должность блокфюрера. Но, как и все они, он был нацист со стажем, вступившим в СС еще в октябре 1931 года, и, кроме того, ветераном службы в лагерной охране. В Заксенхаузене Бугдалле возглавлял печально известную группу головорезов и истязателей. В отличие от Шуберта, которому муки заключенных поднимали настроение, Бугдалле, пытая узников, сохранял воистину спартанское спокойствие. Его фирменный стиль заключался в том, чтобы избивать заключенных кулаками. Как боксер-любитель, он владел особыми приемами, позволявшими убить человека несколькими хорошо нацеленными ударами в ребра или живот. «Если кого-то надо было ликвидировать, – как впоследствии свидетельствовал Густав Зорге, – мы с Шубертом всегда прихватывали с собой Бугдалле»[1290].

Пресловутая команда убийц иногда действовала по прямой указке вышестоящего начальства. Но временами и сами присваивали себе роль судьи и палача в одном лице, приговаривая заключенных к казни за якобы совершенные ими «преступления». Несколько человек было убито сразу же по прибытии в лагерь после того, как команда Зорге решила подвергнуть их традиционной процедуре «торжественной встречи новичков». Над другими издевались в течение многих недель «в целях постепенной ликвидации», как признавался Зорге после войны[1291]. Некоторые вновь прибывшие были убиты как подозреваемые в гомосексуальности[1292]. Разумеется, изверги не могли обойти вниманием и известных в Германии противников нацистов. Когда 15 ноября 1939 года в лагерь Заксенхаузен был брошен австрийский государственный обвинитель Карл Туппи, осудивший нацистов-убийц канцлера Австрии Дольфуса в 1934 году, эсэсовцы просто обезумели. В течение приблизительно 20 минут Туппи зверски избивали в помещении политического отдела. Когда туда вызвали заключенного Рудольфа Вундерлиха, чтобы он убрал тело, тот, увидев лежавшего на полу еще живого Туппи, невольно отшатнулся: «Я никогда не видел ничего подобного. Лица просто не было. Вместо него был кусок кровоточащей плоти с вылезшими из орбит глазами…» Дотащив тело до ворот, Вундерлих ушел, а Зорге с Шубертом принялись добивать Туппи. Бывший обвинитель скончался от травм в тот же день[1293].

Эта шайка садистов подвергала заключенных издевательствам не только из-за того, кем они были раньше, но и за их поведение в Заксенхаузене. За краткий период в 1940 году Зорге убил одного заключенного лишь за то, что тот замешкался, приветствуя его, другого – за то, что тот споткнулся, третьего – за то, что оставил чернильные кляксы на письме (эсэсовцы посчитали пятна особым секретным кодом). Любой попавший в концентрационный лагерь и по незнанию каким-то образом задевший за живое эсэсовца оказывался в смертельной опасности. Когда Лотар Эрдман, известный профсоюзный деятель, осенью 1939 года прибыл в лагерь, он был потрясен творимым там насилием. Когда его стал избивать самолично Вильгельм Шуберт, он набрался мужества ответить ему: «Как вы можете меня избивать? Я был офицером во время Первой мировой войны, да и теперь оба моих сына на фронте!» Тем самым Эрдман обеспечил себе несмываемое клеймо – получив кличку Офицер, он подвергался избиениям в течение многих дней, чаще всего Шубертом и Зорге, пока у него не отнялись ноги. Эрдман умер 18 сентября 1939 года, примерно две недели спустя после прибытия в лагерь[1294].

Хотя в творимых ими актах насилия охранники Заксенхаузена руководствовались прежним опытом, война в значительной степени потворствовала затяжным кампаниям убийств. Вероятно, их подбодрило то, что в октябре 1939 года «части охраны» были выведены из-под юрисдикции судебной власти[1295]. Кроме того, дегуманизация условий содержания заключенных, непрерывные заболевания и голод подталкивали эсэсовцев к тому, чтобы воспринимать жертв как «подонков из подонков», как выразился один блокфюрер Заксенхаузена[1296]. Еще более важным фактором стала политика приведения в исполнение эсэсовцами смертных приговоров. Охранники понимали, что вышестоящие инстанции стремились всеми способами избавиться от отдельных заключенных. Спрашивается, а с какой стати сдерживаться им, рядовым охранникам?

Наконец, для военного времени разгул насилия не является чем-то из ряда вон выходящим. Направленная на геноцид риторика Гитлера и суровая действительность войны с осени 1939 года ясно дали понять, что наступает новая эра и охранники никак не могут оставаться от этого в стороне. Заключенные считали, что успехи германских войск на далеких полях сражений ожесточили эсэсовских охранников – мол, германский вермахт разгромил всех чужеземных врагов и мы, охранники, обязаны расправиться с «внутренним врагом»[1297]. Это перекликается с мнением некоторых историков, считающих, что направленная на уничтожение политика в Третьем рейхе еще более радикализировалась упоением нацистских лидеров несомненными победами[1298]. В то время как одни эсэсовцы убивали потому, что считали Третий рейх неприкосновенным, другие – потому, что глубоко переживали неудачи и поражения на фронтах. Поражает то, как часто убийства заключенных концентрационных лагерей совершались из «мести» за предполагаемые враждебные акты в отношении Германии.

Вскоре эсэсовские охранники, такие как Густав Зорге, потребовали права на убийство по собственному усмотрению. Понимая, что убийства должны быть санкционированы сверху, преступники были убеждены, что поступали правильно, ибо впоследствии Зорге свидетельствовал в суде: «Мы полагали, что, унижая и способствуя гибели заключенных, мы помогаем государству и фюреру»[1299]. В какой-то степени это заявление можно считать ложью с корыстными целями – общеизвестный факт, что эсэсовские охранники подвергали заключенных пыткам исключительно забавы ради[1300]. И все же убийцы не могли не понимать, что действуют в соответствии с пожеланиями своего начальства, как позже заявил Зорге: «Лично я теперь полагаю, что приказы действовать, в той форме, в какой они отдавались нам, предназначались исключительно для того, чтобы указать младшим по званию, в каком направлении им действовать»[1301]. Сами эсэсовские убийцы рассматривали себя исполнителями воли своих командиров[1302]. В результате возникла некая подвижная система – сверху сыпались приказы убивать, а снизу шли инициативы от подчиненных. Оба компонента системы радикализировали друг друга, низвергая концентрационные лагеря в водоворот деструктивности.

 

 

Шкала страданий

 

Шансы выжить претерпели на начальном этапе войны значительные изменения. Случались дни, когда заключенные в цехах концентрационных лагерей производили исключительно гробы с тем, чтобы поспевать за растущим числом умиравших[1303]. В 1938 году, катастрофическом из всех довоенных лет, в лагерях погибло около 1300 заключенных[1304]. В 1940 году число смертей заключенных достигло как минимум 14 тысяч человек; 3846, как известно, умерли в Маутхаузене (приблизительно 30 % от численности всех заключенных лагеря), обеспечив этому лагерю славу самого страшного на тот период[1305]. Голод и болезни были самыми частыми причинами смертей – большинство узников были до крайности истощены, физически изнурены, с «пустым взглядом глубоко запавших глаз, они взирали на творимое вокруг» насилие лагерных эсэсовцев[1306]. Число самоубийств заключенных также подскочило. В Заксенхаузене 26 заключенных, как говорили, «наложили на себя руки» в одном только апреле 1940 года; часть их поступила так в припадке отчаяния, бросившись на провода высокого напряжения лагерного ограждения, некоторые же дотошно планировали предстоящий уход из жизни. Другие заключенные вскоре привыкли к постоянному присутствию смерти рядом; при случае они могли спокойно переступить через труп товарища по пути в уборную. Жалость, сочувствие, сострадание – подобные проявления чувств все чаще и чаще становились дефицитным товаром в лагерях первого этапа войны[1307].

Офицеры лагерной охраны с беспокойством взирали на растущие горы мертвецов. Их озабоченность коренилась не в раскаянии или осознании вины, она была продиктована проблемами, связанными с избавлением от трупов. В довоенные годы трупы заключенных обычно передавались в местные морги. Ныне подобный порядок был изменен. Помимо трудоемкости упомянутой выше процедуры передачи трупов за пределы лагеря, у эсэсовцев не было ни малейшего желания выставлять напоказ истинное положение дел в лагерях, те гибельные метаморфозы, которым подверглись эти учреждения. Решение было простым – эсэсовцам предстояло самим обзавестись крематориями в лагерях. Хотя подобные планы и обсуждались прежде, реализация их началась лишь с конца 1939 года в сотрудничестве с двумя частными фирмами-подрядчиками (Heinrich Kori GmbH и Topf & Sons). К лету 1940 года все довоенные концентрационные лагеря для мужчин были оборудованы установками для сжигания отходов, подобное оборудование было установлено и в новых лагерях; крематорий Освенцима ввели в эксплуатацию в августе 1940 года[1308]. Последовали и другие практические меры. С 1941 года, например, в лагерях учредили бюро регистрации смертей, чтобы все смертельные случаи регистрировались самими эсэсовцами, а не обычными чиновниками соответствующих гражданских учреждений; лагерная администрация, разумеется, классифицировала почти все смертельные случаи среди заключенных как смерть в результате естественных причин или же несчастных случаев[1309].

Не существовало никаких надежных способов уцелеть в условиях концентрационных лагерей во время войны, зато имелось бесчисленное число причин и поводов для гибели. Отдельные категории заключенных подвергались куда большей опасности, чем другие. Лагерные мучения изначально носили дифференцированный характер, пропасть между отдельными заключенными существовала всегда, и начало войны лишь углубило ее. Политическая и национально-расовая иерархия, установленная нацистскими руководителями, отнюдь не утратила важности; в целом у поляка шанс умереть был куда выше, чем, скажем, у немца, а у еврея, в свою очередь, выше, чем у поляка[1310]. Решающую роль играла и половая принадлежность, поскольку система концентрационных лагерей была и оставалась главным образом прерогативой мужчин; в конце 1940 года женщины-заключенные составляли приблизительно лишь двенадцатую часть всех заключенных, и участь этих 4300 женщин все еще была иной, чем у их собратьев-мужчин[1311].

 

Женский лагерь Равенсбрюк

 

Прибытие в Равенсбрюк 2 августа 1940 года ознаменовало для Маргариты Бубер-Нойман завершение горестного странствия, начавшегося шестью месяцами ранее за 5 тысяч километров от лагеря Равенсбрюк – в Карагандинском ГУЛАГе. Родившаяся в Германии в 1901 году в буржуазной семье, она в молодости вступила в КПГ. К концу 1920-х годов Маргарита Бубер-Нойман полностью посвятила себя служению партии, работая в берлинской редакции одного из журналов Коминтерна. Там же она встретила своего будущего мужа Гейнца Ноймана, целеустремленного редактора пламенного издания под названием Rote Fahne («Красное знамя»). Когда он в начале 1930-х годов угодил в опалу в результате внутрипартийных интриг, Маргарита последовала за ним за границу. Переезжая из одной европейской страны в другую, супруги наконец в начале лета 1935 года прибыли в Москву. К тому времени сталинская охота на ведьм шла уже полным ходом. Большой террор, подпитываемый одержимостью Сталина, видевшего в каждом либо иностранного агента, либо саботажника, обернулся миллионом или больше жертв в 1937–1938 годах, включая и тысячи немецких коммунистов. Избежав террора нацистов, они угодили под топор своих же советских единомышленников. Среди них был Гейнц Нойман, брошенный в тюрьму, подвергшийся пыткам и расстрелянный в конце 1937 года. Несколько месяцев спустя была арестована и его жена. Маргариту Бубер-Нойман приговорили к пяти годам лагерей. Женщина была доставлена в располагавшуюся в степях Казахстана Караганду, где находился один из крупнейших советских исправительно-трудовых лагерей, в котором около 35 тысяч заключенных подвергались принудительному труду в совершенно нечеловеческих условиях. В начале 1940 года ее внезапно вернули в Москву, а вскоре чуть ли не боготворимые ею советские власти передали немецкую коммунистку в составе группы примерно из 350 человек нацистам. Передача политических заключенных осуществлялась с ноября 1939 по май 1941 года в рамках подписанного СССР и Германией пакта Молотова – Риббентропа. В Германии многих быстро освободили, выбив из них согласие работать на нацистскую разведку. Но Маргарита Бубер-Нойман, очевидно, не подошла для роли шпионки. Гестапо, обвинив ее в государственной измене, подвергло превентивному аресту[1312].

Будучи одной из немногих заключенных, кто познал и нацистские, и сталинские лагеря, Маргарита Бубер-Нойман сразу же усмотрела разительные отличия между ними.

Караганда представляла собой гигантский лагерный комплекс, разбросанный по области – единице административного деления СССР – на площади, не уступавшей средней стране Европы. В Равенсбрюке, в отличие от Караганды, содержалось примерно 3200 заключенных, которые были распределены по менее чем десятку бараков, окруженных высокой стеной колючей проволоки и проводов высокого напряжения. Кроме того, Равенсбрюк был исключительно женским лагерем, поскольку эсэсовцы все еще практиковали строгое гендерное разделение в своей системе концлагерей. И Бубер-Нойман была поражена военной выправкой эсэсовских лагерных охранников, постоянными занятиями строевой подготовкой – на всей лагерной жизни Равенсбрюка лежала отметина чисто прусской обстоятельности и аккуратности. Каким бы травмирующим ни был этот поминутный распорядок дня, он все же обладал рядом преимуществ. Новые, особой конструкции аккуратные бараки с койками, столами, шкафчиками, одеялами, туалетами и умывальниками «казались дворцами» в сравнении с утопавшими в грязи обиталищами заключенных Караганды[1313].

Маргарите Бубер-Нойман и в голову не могло прийти, что Равенсбрюк на тот период представлял собой исключение среди остальных концентрационных ла герей СС. Установленное еще в предвоенные годы довольно либеральное обращение с женщинами-заключенными распространилось и на первые годы войны, поскольку эсэсовские руководители упорствовали в своем стремлении подходить к различным категориям заключенных по-разному. Генрих Гиммлер все еще рассматривал женщин-заключенных как менее опасных, нежели мужчин, и более восприимчивых к перевоспитанию[1314]. Тех, кто ратовал за телесные наказания, Гиммлер одергивал, и не раз, считая, что хлестать женщин-заключенных плетьми позволительно лишь в виде крайней меры; он требовал, чтобы в каждом подобном случае испрашивалось его личное разрешение на порку[1315]. Собственно, дело было не в телесных наказаниях, как таковых, а в специфике их исполнения: с женщинами, как со «слабым полом», надлежало обращаться все же помягче, чем с мужчинами.

В целом условия пребывания в Равенсбрюке были значительно лучше, чем в других концлагерях первого периода войны. Одежда и постельные принадлежности регулярно сменялись и в 1940 году, да и пайки были более чем сносными. Маргарита Бубер-Нойман, впервые сев за стол, была поражена размерами пайка и разнообразием пищи – фруктовое пюре, хлеб, колбаса, маргарин и шпиг. Что касается обращения с больными и тяжелобольными заключенными, их иногда даже направляли в гражданские лечебные заведения, а кое-кого и освобождали из лагеря[1316].

В Равенсбрюке использовался принудительный труд, работы были хоть и тяжелыми, но тоже посильными. Женщин иногда посылали на стройки, но ни о каких карьерах, каменоломнях или кирпичных заводах речи быть не могло. На базе лагеря Равенсбрюк эсэсовцы развернули массовый пошив концлагерной формы, и женщины работали в пошивочном цеху, поскольку именно они «наилучшим образом подходили для этого вида работы», как отметил один управляющий из числа эсэсовцев. Опытное производство запустили в конце 1939 года по указке Гиммлера, а летом 1940 года мастерские стали частью недавно созданного эсэсовцами предприятия Компания по использованию текстиля и кожи (Texled). Производительность труда заключенных почти догнала обычные предприятия, а поскольку принудительный труд женщин-заключенных был намного дешевле, чем мужчин, Texled стала, вероятно, единственной по-настоящему прибыльной эсэсовской компанией. Пошивочные цеха лагеря Равенсбрюк произвели с июля 1940 по март 1941 года приблизительно 73 тысячи единиц формы заключенных, и в течение продолжительного времени Texled оставалась основным работодателем в Равенсбрюке. К 1 октября 1940 года почти 17 % заключенных-женщин работали на эсэсовскую компанию, а к сентябрю 1942 года эта цифра уже составляла около 60 %. Конечно, женщины боялись эсэсовских надзирателей, да и работа была не из легких. Но она не шла ни в какое сравнение со строительными работами; труд в мастерских был частично механизирован – узницы работали на швейных и вязальных машинах, к тому же заключенные работали в отапливаемых помещениях, а не на открытом воздухе[1317].

И самое главное – физическое насилие здесь было намного меньше распространено и формы его куда менее жестоки, чем в мужских концлагерях, поскольку режим содержания в Равенсбрюке был все-таки более щадящим. Разумеется, самые высокие должности занимали наиболее ярые нацисты, такие как, например, комендант Макс Кёгель. Ветеран Первой мировой, человек правоэкстремистских убеждений, Кёгель прибыл в Дахау охранником в апреле 1933 года и предпочитал не оглядываться в прошлое. Еще до открытия Равенсбрюка он выступил с идеей возвести большой тюремный корпус в новом лагере специально для содержания «истеричек», как он выражался[1318]. Однако одна из нацисток, занимавшая достаточно высокий пост, была из другого теста. Йоханна Лангефельд, старшая надзирательница лагеря, так и не вступала в нацистскую партию вплоть до конца 1930-х годов, точнее, до 1937 года. Лангефельд выросла в религиозной семье, далее она работала в сфере социальных служб и в тюрьмах, а в 1938 году получила должность в Лихтенбурге. В отличие от Кёгеля Лангефельд действительно считала перевоспитание главной целью концлагерей и выступила против некоторых, на ее взгляд, слишком суровых инициатив коменданта. И победила, поскольку авторитет Лангефельд в лагере был достаточно высок и она не позволяла подчиненным ей охранницам зверствовать[1319]. Вновь вступавшие в должность охранницы вполне могли наградить заключенную оплеухой или даже дать ей пинка, но крайне редко заходили дальше[1320]. Несомненно, на их поведение повлияло то, что государственная политика содержания заключенных, изначально допускавшая довольно высокий уровень использования насильственных методов в мужских концентрационных лагерях, не была распространена на женский лагерь Равенсбрюк – первое исполнение смертного приговора в отношении одной из узниц имело место лишь в феврале 1941 года, и только в 1942 году подобные вещи стали нормой[1321].

В результате почти все женщины-заключенные Равенсбрюка выжили в первые годы войны. За более чем два года (1940–1941) погибли или умерли приблизительно 100 женщин-заключенных, что составило менее 2 % от числа умерших заключенных-мужчин и ничтожную часть смертельных случаев в мужских концлагерях; только в 1943 году эсэсовская администрация Равенсбрюка решила соорудить собственный лагерный крематорий. Достаточно сильно отличались и лагерные зоны мужских и женских концентрационных лагерей, и это было заметно по Равенсбрюку. С апреля 1941 года там соорудили зону для мужчин, составлявших главную рабочую силу для расширения лагеря. Это было само по себе весьма важным моментом; в будущем все больше лагерей становились смешанными, хотя мужчины и женщины содержались в разных зонах. К концу 1941 года около тысячи мужчин прибыли в новый малый лагерь Равенсбрюк, где условия быстро стали такими же, как и в остальных концлагерях для мужчин; за три месяца одного только 1941 года там погибло свыше 50 человек заключенных-мужчин, то есть столько, сколько умерло женщин в Равенсбрюке за целых два года[1322].

Во многих отношениях женский лагерь в Равенсбрюке все еще пребывал в довоенном периоде; все связанные с началом войны перемены к худшему заключенные ощутили на себе не в 1939 году, а лишь в 1942-м. Нельзя сказать, что лагерь вообще не затронули перемены. После внезапного начала войны условия содержания в лагере ухудшились. Были урезаны нормы питания, холод обусловил большое количество простудных заболеваний, особенно в первую военную зиму, к тому же в период с 1940 по 1941 год прибыло около 6400 женщин, почти все бараки были переполнены[1323]. Тогда вспышки насилия и унижения и стали повседневностью. Особенно унизительными стали процедуры, связанные с прибытием новых заключенных: женщины должны были раздеваться, проходить через душевые и медосмотры; многих из них обривали наголо. Все «убогие попытки скромности должны быть отброшены», писала Бубер-Нойман. Упомянутые процедуры напрочь лишили заключенных-женщин присущих их полу черт – «обритые наголо, мы походили на мужчин», как отмечала в своем дневнике одна из заключенных-женщин. До войны ничего подобного не было. Травмирующий эффект усиливался присутствием эсэсовских охранников, без стыда глазевших на раздетых догола женщин, говоривших непристойности и даже фамильярно похлопывавших их[1324].

Как в любом другом концентрационном лагере, шкала страданий существовала и в Равенсбрюке. Политические заключенные-немцы пользовались некоторыми привилегиями; их бараки, например, не были переполнены. Между тем польские женщины, заменившие по численности немок-«асоциалок» и став самой многочисленной на 1941 год категорией заключенных, сразу же столкнулись с невиданной дискриминацией; в лазарете эсэсовские лекари наотрез отказывались осматривать заключенных, не владевших немецким языком[1325]. И еврейские женщины – они составляли приблизительно 10 % от численности заключенных (в 1939–1942) – пребывали у самого основания иерархической пирамиды, именно на их долю выпадали наиболее тяжелые виды работ, именно они чаще всего подвергались унижениям[1326]. Так что, по крайней мере в этом смысле, Равенсбрюк сравнялся с остальными лагерями – по части злодеяний в рамках нормативного эсэсовского террора в отношении поляков и евреев, нараставшего в системе концентрационных лагерей по мере продолжения войны.

 

Война и возмездие

 

В первые недели Второй мировой войны Третий рейх был наводнен слухами о польских злодеяниях. Обвинив Польшу во внезапном развязывании войны, нацистская пропаганда перешла к обвинениям поляков в чудовищных военных преступлениях. С первых дней вторжения немецкие солдаты строчили параноидальные донесения об укрывшихся в засадах «снайперах». Подобные слухи тут же подхватывали и нацистские руководители[1327]. В частности, нацистская пропаганда ухватилась за события в польском городе Быдгоще (Бромберг), где несколько сотен этнических немцев из числа гражданских лиц были зверски убиты в столкновениях с польскими силами в начале сентября 1939 года (жертвами немецких войск, в том числе двух батальонов «Мертвая голова», позже стали очень многие местные поляки). В течение многих дней нацистские газеты публиковали истерические статейки и даже фантазировали о ритуальных убийствах. Если верить «Фёлькишер беобахтер» от 10 сентября, поляки «отрезали пожилой женщине левую грудь, вырвали сердце и бросили его в миску для стока крови»; все это было иллюстрировано выразительными фото расчлененного тела[1328]. Несколько дней спустя сам Гитлер подлил масла в огонь: 19 сентября в исступленной речи в уже оккупированном Данциге он утверждал, что польские войска, дескать, варварски убили тысячи этнических немцев, «забили, как скот», в том числе женщин и детей, искалечили много захваченных в плен немецких солдат, «зверски выбив их глаза»[1329].

Многие немцы поверили этой пропаганде и требовали скорого возмездия[1330]. Попавшие в концлагеря поляки в полной мере испытали на себе ненависть немцев. 13 сентября 1939 года, когда 534 польских еврея были собраны в Берлине на железнодорожной станции для отправки в Заксенхаузен, они столкнулись с толпой, возопившей о кровавом отмщении «бромбергским палачам» (а на деле заключенные были жителями Берлина); еще больше зевак скопилось на станции в Ораниенбурге, они забрасывали только что доставленных заключенных камнями и экскрементами[1331]. Но худшее было впереди – жаждавшие возмездия лагерные охранники набросились на поляков сразу же по их прибытии в лагерь.

Эпицентром творимого в концлагерях насилия стали Заксенхаузен и Бухенвальд, в которых содержалось подавляющее большинство польских узников в первые месяцы войны. Эсэсовские охранники Бухенвальда, как и после погрома 1938 года, согнали только что прибывших поляков и польских евреев на обнесенную колючей проволокой специальную внутрилагерную зону рядом с плацем для переклички. Этот так называемый особый, или малый, лагерь, сооруженный в конце сентября 1939 года, стал средоточием невыносимых страданий заключенных. Среди первых узников были 110 поляков, арестованных в ходе немецкого наступления в приграничных районах страны. А то, что они были из Бромберга, и решило их участь. На них был навешен ярлык «снайперов», эсэсовцы загнали их в сколоченное из досок подобие клетки, где они медленно умирали от голода; к Рождеству из 110 человек в живых осталось только двое[1332].

За выживание боролись и другие заключенные «особого лагеря» внутри Бухенвальда. На морозе сотни поляков и родившихся в Польше евреев терпели невзгоды в деревянном бараке и в четырех больших палатках. Сначала заключенные все еще должны были работать в каменоломне. Якоб Ир, арестованный в Вене, вспоминал, что «уже несколько часов спустя отчаяние было настолько страшным, что многие из наших умоляли эсэсовцев убить их»[1333]. Все работы были прекращены в конце октября 1939 года, когда «особый лагерь» охватила эпидемия дизентерии. «Заключенные мерли как мухи», как выразился другой свидетель после войны. Тех, кто пытался скрыться на относительно безопасной главной лагерной зоне, эсэсовцы избивали[1334]. Образовался даже своего рода дуэт – гауптшарфюрер Бланк, ветеран лагерной охраны, снискавший репутацию хладнокровного палача, и его коллега, тоже гауптшарфюрер и пьянчуга Хинкельман обожали издевательства над заключенными, изощряясь в изыскании все новых и новых их форм. В особенности они любили ударить голодного заключенного во время раздачи пищи – водянистой бурды. Но бывали дни, когда Хинкельман с Бланком вообще лишали узников еды[1335].

«Особый лагерь» внутри Бухенвальда в конце концов закрыли в начале 1940 года. К тому времени примерно две трети его заключенных погибли[1336]. Поскольку в январе – феврале 1940 года последних оставшихся в живых заключенных включили в основной состав лагеря, даже лагерные старожилы, как, например, старший лагеря Эрнст Фроммхольд, были потрясены: «17-летние мальчишки, весившие от силы 25–30 кг, скелеты обтянутые кожей. Я и сейчас понять не могу, как настолько истощенные люди вообще могли выжить, но они все же выжили»[1337]. В общей сложности в пресловутом «особом лагере» умерло свыше 500 человек родившихся в Польше евреев и 300 поляков[1338].

В Заксенхаузене также в первые месяцы Второй мировой войны трагическая участь постигла очень многих евреев польского происхождения. Приблизительно тысяча человек прибыла с сентября по декабрь 1939 года, часть из Польши, но большинство из самой Германии. Около половины из них привезли самым первым транспортом из Берлина 13 сентября, который и вызвал бурю негодования. Среди них был и Леон Шалет, агент по недвижимости, мужчина средних лет, выросший в Варшаве, но с 1921 года живший в Берлине. Накануне войны он попытался уехать: 27 августа сумел сесть на самолет в Лондон без визы, но был возвращен по прибытии в Англию рьяными британскими чиновниками иммиграционной службы. Две недели спустя ему была уготована «торжественная встреча» в Заксенхаузене – толпа эсэсовцев с криками «набросились на нас, как дикие звери». Сам Шалет был избит до потери сознания одним из лагерных руководителей. Вечером в самый первый день после нескольких часов издевательств он вместе с другими вновь прибывшими заключенными рухнул без сил на соломенные лагерные тюфяки в бараке. Но мало кто был в состоянии уснуть: ужасы последних нескольких часов и мысли о том, что будет дальше, на всю ночь лишили их сна.

Леон Шалет и другие польские евреи содержались в Заксенхаузене в небольшом лагере, где летом 1938 года пребывали «асоциалы». В качестве особого наказания эсэсовцы заколотили окна барака досками, стремясь как можно сильнее изолировать узников – мера, уже знакомая по довоенному Дахау. В темном бараке царила страшная духота. «Некоторые просто задыхались, – вспоминал Шалет, – а другие буквально умирали от жажды». И эсэсовцы заставляли тех, кто просил воды, пить их собственную мочу. К 29 сентября, когда Польская кампания завершилась капитуляцией Варшавы[1339], уже умерли приблизительно 35 человек заключенных[1340]. Муки оставшихся в живых продолжались несколько месяцев. Первое время польским евреям позволяли выходить из бараков лишь на перекличку и на занятия «гимнастикой». Все остальное время они оставались взаперти, их отдали на произвол лагерным начальникам и капо, таким как Вильгельм Шуберт по кличке Пистолет, который регулярно совершал ночные набеги на бараки. Во время своих постыдных игрищ эсэсовцы принуждали заключенных драться друг с другом за пайку хлеба; тех, кто отказывался, избивали или вообще убивали[1341]. Позже многих заключенных стали гонять на работы. Их первым местом назначения был кирпичный завод Ораниенбурга. Как пишет Леон Шалет, «нас ежедневно заставляли промерзать до костей, сносить издевательства, разгребать снег или носить песок в полах одежды, падать от изнурения, снова подниматься и работать до упаду»[1342].

 

Перед холокостом

 

Вскоре все мужчины-евреи в концентрационных лагерях оказались в смертельной опасности. В первые месяцы Второй мировой войны эсэсовцы хоть как-то различали их, сосредоточив всю злобу на польских евреях. Но потом все эти различия канули в Лету, ибо полиция расширила рамки преследования и на евреев, родившихся в Германии, видя в каждом из них тайного сторонника врага, а лагерная охрана усилила террор. Как после войны свидетельствовал командир батальона смертников Густав Зорге, «борьба против евреев была расовой борьбой»[1343]. Отныне, если дело касалось евреев, ожесточились даже те из охранников, кого считали самыми человечными. Надзирательница лагеря Равенсбрюк Йохан на Лангефельд, например, будучи фанатичной антисемиткой, не скрывала ненависти к заключенным-евреям[1344].

Решающий момент наступил 9 марта 1940 года, когда Генрих Гиммлер запретил освобождать евреев из концлагерей; только те, кто имел подлинные визы и мог эмигрировать до конца апреля, могли быть выпущены на свободу[1345]. Поток освобожденных из лагерей евреев постепенно истончился до струйки, а затем и вовсе иссяк[1346]. Одним из тех, кому посчастливилось в последний момент выйти на свободу, был Леон Шалет. Это произошло благодаря настойчивым усилиям его дочери, которую вдовец-отец воспитывал сам. В начале 1940 года польские евреи в лагере метались между надеждой и отчаянием. Когда Шалет прослышал, что его собрались освободить, некоторые из его товарищей не скрывали зависти. И когда все выглядело так, будто его планам не суждено осуществиться, один заключенный даже не постеснялся запеть от радости[1347]. Но 7 мая 1940 года Шалета, к великому изумлению всех лагерных начальников, действительно освободили. После восьми месяцев в Заксенхаузене он был болен, истощен и психически подавлен, Шалет так никогда и не выздоровел[1348]. Но ему, по крайней мере, удалось избежать мучений, выпавших на долю не подлежавших освобождению евреев, которых в лагерях ждала верная смерть.

Именно Заксенхаузен и Бухенвальд прочно удерживали пальму первенства в аспекте развязанного против евреев в предвоенные годы террора – в одном только Бухенвальде в течение 1940 года погибло около 700 заключенных-евреев[1349]. Этих людей обвинили тогда в интимных отношениях с «арийками» и сделали соответствующие отметки как в их личных делах, так и на лагерной робе – украсили ее треугольником «осквернителей расы». Заключенные этой категории становились в концлагерях объектами самого разнузданного насилия, ибо комбинация таких понятий, как «секс» и «раса», носила едва ли не сакральный характер для невежественных эсэсовцев. 3 мая 1940 года, например, Густав Зорге ногами забил до смерти пожилого заключенного-еврея, только что прибывшего в Заксенхаузен. Избивая жертву, Зорге не превращал вопить: «Да ты свинья! Еврей, а трахаешь наших христианок!»[1350] Подобно этому узнику в течение нескольких дней или недель после прибытия в лагерь погибло или умерло очень много евреев. Выживших ждала участь стать объектом травли и непрекращающихся нападок лагерных эсэсовцев. Работа на износ сопровождалась откровенным, зверским насилием, жертвами которого зачастую становились члены одной и той же семьи – отцы и сыновья. Лагерная охрана, ко всему прочему, постоянно сокращала пайки, якобы вынуждая евреев «соблюдать пост», и в такие дни заключенные-евреи вообще не получали еды. Иногда им воспрещалось даже обращаться за медицинской помощью к лагерным эскулапам. Молодые и физически сильные мужчины, оказавшись в лагере, вскоре превращались в стариков и инвалидов, и даже самые психически устойчивые из них нередко впадали в беспросветное отчаяние. «В Заксенхаузене я уже не понимал, человек ли я, – вспоминал боксер польского происхождения Салем Шотт (Бык), – у меня уже не осталось никаких других чувств, кроме голода»[1351].

И заключенные-евреи других концлагерей постепенно впадали в отчаяние. В самом ненавидимом и внушавшем наибольший страх лагере, Дахау, было осуществлено очередное нововведение – были расширены поля сельскохозяйственных культур (Freiland II), выращиваемых там с весны 1941 года[1352]. Карел Касак, привилегированный чешский заключенный, делал на полях зарисовки сельскохозяйственных растений (лагерные СС запланировали издать книгу по растениеводству). Ему удалось незаметно для охранников описать творимые ими деяния: «21 марта [1941 года]. [Начальник рабочей команды] Сузе приказал, чтобы евреи немедленно сняли наложенные им в лазарете повязки и в таком виде работали. Все 200 человек этих евреев представляли собой невыносимое зрелище – униженные, грязные, ослабевшие, исхудалые… Большинство из них (90 %) с трудом держались на ногах»[1353]. Почти ежедневно кто-то из работавших на этих полях погибал от побоев охранников или же совершал самоубийство. Об этом свидетельствует следующий отрывок из записей Касака:

«9 мая [1941 года]. Снова одного еврея застрелили на Freiland II. Он попытался бежать. Часовой объяснил, что, хотя у него инструкция стрелять без предупреждения, он все же дважды прокричал ему. [Заключенный] остановился и выкрикнул в ответ: «Мне надо туда», и упал замертво после двух выстрелов… Снова несколько человек евреев, по-видимому уже балансировавших на грани жизни и смерти, уложили на телегу, как бревна… Ужасающая картина… И так каждый день…

14 мая. Днем на Freiland II снова застрелили еврея…

15 мая. Снова застрелен еврей. Его шапку бросили вблизи часового, и капо, угрожая дубинкой, заставил его поднять и принести ее. Полное истощение превратило [заключенных-евреев] в невменяемых, они были будто в трансе, с пустым взором, устремленным куда-то вдаль…

16 мая. В 9 утра на Freiland II застрелены еще двое евреев. Их бросили в воду и почти до потери сознания держали там… Они совсем уже ничего не соображали, когда их вытащили, и капо по фамилии Замметингер лопатой стал подгонять их к запретной линии, а когда они ее пересекли, охранник открыл огонь»[1354].

Какими бы ужасными ни были условия содержания заключенных в Дахау, но в Маутхаузене было еще хуже. Этот концентрационный лагерь, где в довоенный период евреи не содержались, постепенно заполнялся ими. Так, в период с конца 1940 по 1941 год туда прибыло около тысячи человек заключенных-евреев. Подавляющее большинство из них было обречено на гибель[1355]. Большинство жертв составляли мужчины-евреи из оккупированной немцами Голландии. Первая большая группа была собрана и вывезена из страны в феврале 1941 года. Подобная акция германских оккупационных властей и их местных подручных вызвала протесты. Гиммлер в отместку распорядился о массовых арестах. Сначала пунктом назначения был Бухенвальд, куда 28 февраля 1941 года доставили примерно 389 молодых мужчин-евреев – им отводилась роль «заложников»[1356]. «Вскоре условия стали невыносимыми», – свидетельствовал позже один из них, и к 22 мая 1941 года умерло свыше 40 человек. В тот день почти всех оставшиеся в живых, их было примерно 341 человек, посадили на следовавший в Маутхаузен состав. Таково было распоряжение Инспекции концентрационных лагерей; скорее всего, эсэсовское руководство лагерей решило таким образом избавиться от них[1357]. Заключенные прибыли в Маутхаузен около полуночи, и охранники тут же набросились на них; в течение трех следующих месяцев погибло свыше половины прибывших заключенных-евреев. Большинство из них – в каменоломнях в результате обвалов скальных пород, побоев охранников, или же они были сражены пулями часовых якобы при попытке к бегству. Некоторые совершили самоубийство, бросаясь на ограждения, находившиеся под током; 14 октября 1941 года, например, охрана письменно зафиксировала случай, когда 16 человек евреев погибли, «бросившись со скалы вниз в каменоломне». Сами ли эти люди решили броситься со скалы, или же их к этому вынудили охранники, в любом случае ответственности за это никто не понес. Когда в Маутхаузен после этого прибывали составы с заключенными, это всегда давало эсэсовцам повод для шуток: мол, прибыл еще «батальон парашютистов»[1358].

К 1941 году концентрационные лагеря стали смертельными ловушками для заключенных-евреев. Резкое повышение уровня смертности по сравнению с довоенными годами объяснялось возросшей жестокостью рядового состава охранников. Но и их начальство недалеко ушло от подчиненных – согласно свидетельствам заключенных, коменданты концентрационных лагерей отдавали приказы, явно рассчитанные на то, что, исполняя их, заключенные-евреи неминуемо расстанутся с жизнью[1359]. Естественно, что лагерная охрана находилась под влиянием общего курса нацистской антисемитской политики, значительно ужесточившейся в период с 1939 по 1941 год. Однако переход к систематическим убийствам в целом осуществился в концлагерях достаточно давно, во всяком случае задолго до ужесточения нацистской политики антисемитизма. Если к началу лета 1941 года вопрос об упорядоченном истреблении европейских евреев еще не был решен окончательно, то гибель евреев в концентрационных лагерях представляла собой неоспоримый факт.

Нельзя утверждать, что нацистское «окончательное решение» начиналось раньше, чем нам известно. Несмотря на отдельные требования радикальных нацистских функционеров отправить всех до одного евреев в концентрационные лагеря, вопрос об этом в первые годы Второй мировой войны не возникал[1360]. Вместо этого власти полагались на другие места массового содержания под стражей, открывая сотни исправительно-трудовых лагерей и гетто в Польше, Германии и других странах; в самом большом гетто в Варшаве к марту 1941 года содержалось в изоляции приблизительно 445 тысяч евреев, обреченных на медленное вымирание от голода и болезней[1361]. В отличие от гетто концентрационные лагеря предназначались отнюдь не для всех евреев, а прежде всего для тех, кто считался особо опасными преступниками или террористами. Их подвергали арестам за преступные деяния или же в качестве превентивной меры, как это было в случае с голландскими евреями, судьба которых была отнюдь не секретом для еврейской диаспоры Голландии[1362]. Если единственное «преступление» евреев – мужчин, женщин и детей – состояло в том, что они – евреи, то им, скорее всего, приходилось страдать повсюду, где ступил эсэсовский сапожище.

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 457; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!