Исключая то, что следует исключить



 

Соблюдая науковедческую традицию, Фуко называет условную дату «великого заточения» безумия – 1656 г., когда Людовик XIV подписал декрет об основании в Па­риже Общего госпиталя [195, с. 66]. Этот законодатель­ный акт легализовал уже оформившийся к тому времени институт домов-изоляторов – общественных учреждений, в которых содержались представители люмпенизирован­ных слоев населения – нищие, бродяги, падшие женщи­ны, умалишенные, преступники и т.п. Скачкообразное рас­пространение таких заведений по всей Европе в XVII в. – Zuchthausern в Германии, houses of correction, Bridwells и workhouses в Англии – свидетельствует о насущной по­требности в них. Но в чем она состояла? Ответ можно искать в идеологических репрезентациях института изо­ляции – документах, уставах, законодательных актах, религиозной, морально-этической, научной рефлексии и т.п. – подвергать все эти источники критическому и ком­паративному анализу в надежде обнаружить некоторую общую им семантическую структуру, или, проще гово­ря, – смысл; это – путь структурализма. В целом Фуко следует по нему, но иногда, словно бы отдавая должное увлечению Гегелем и Марксом, соскальзывает с поверх­ности текста zum Grunde, к анализу формообразующего процесса, порождающего социальные потребности и смыс­лы. Исследование генезиса исправительных учреждений – типичный пример такого «соскальзывания».

Итак, основанием практики изоляции «лишних людей» в XVII в., является, как показывает анализ Фуко, станов­ление капиталистического способа производства, которое, с одной стороны, разрушив базис традиционного хозяй­ства, создало массу безработных, а с другой – сделав куп­лю-продажу рабочей силы основой общественной жизни, превращало эту «пеструю толпу» в асоциальную силу.

В действительности, королевский эдикт от 27 апреля 1656 г. был последней в ряду чрезвычайных мер, пред­принимавшихся европейскими монархиями, начиная с эпохи Возрождения, для того чтобы положить предел без-

172

 

работице или, по крайней мере, попрошайничеству [там же, с. 80]. В XVI в. им предшествовали аресты нищих, отправление их на принудительные работы, изгнание. В результате религиозных войн, прокатившихся по Европе в XV-XVI вв., масса «подозрительных личностей» – со­гнанных со своей земли крестьян, отставных солдат и де­зертиров, лишившихся заработков мастеровых, бедных студентов, больных, калек и т.п. – неуклонно возрастала. По свидетельству Т. Платтера, в 1559 г., когда Генрих IV предпринял осаду Парижа, в городе насчитывалось более 30 000 нищих, что составляло треть его населения [там же]. Последовавшая за недолгим экономическим подъе­мом начала XVII в. Тридцатилетняя война не только еще более увеличила число пауперов, но и создала революци­онную ситуацию. В 1621 г. происходят бунты в Париже, в 1639-м – в Руане, в 1652-м – в Лионе. Особую остроту ситуации придавало то обстоятельство, что рабочий мир был совершенно дезорганизован, с одной стороны, натис­ком мануфактурного производства, а с другой, запретами профессиональных организаций (рабочих обществ, союзов подмастерьев, лиг и т.п.). Учреждение исправительных домов, поглотивших массу потенциальных бунтовщиков, и стало ответом на этот кризис, охвативший к середине XVII в. большинство европейских стран.

В XVII-XVIII вв. институт изоляции выполнял двоя­кую социальную функцию. В периоды экономических кризисов он изымал из общества «праздношатающихся» и тем предотвращал волнения и бунты, а во времена пол­ной занятости и высоких заработков был поставщиком дешевой рабочей силы. Именно эта базисная функция обус­ловила как эклектизм социального состава подопечных исправительных домов, так и позднейшее выделение из их числа и обособление умалишенных.

Практика изоляции получила, естественно, и идеоло­гическое обоснование. Его краеугольным камнем стало наделение труда статусом моральной ценности [там же, с. 85]. Речь идет не о том возвышенном прославлении твор­ческой деятельности в любых ее проявлениях, которым гуманисты утверждали открывшийся им смысл челове-

173

 

ческой свободы; как раз свободы в новом понимании тру­да было меньше всего. Высшей ценностью провозглашал­ся труд как долг, первейшая нравственная и религиозная обязанность человека и вместе с тем основа общественно­го порядка и благосостояния, словом, наемный труд, ко­торый к концу XVII в. стал общепризнанным мерилом моральной и социальной благонадежности человека20. Соответственно, всякий, кто в силу тех или иных обстоя­тельств жил, не трудясь, аттестовался как безнравствен­ная, распущенная, в высшей степени подозрительная, опасная личность, подлежащая наказанию и исправлению. Так бедность, нищета, а вместе с ними и физическая или умственная неполноценность были облечены в термины вины и преступления. Нужно отдать должное интеллек­туальной честности Фуко: сколь бы сильным ни был со­блазн объявить «великое заточение» следствием «мораль­ного способа восприятия мира» [там же, с. 88], он все же указывает на типичную для идеологической рефлексии инверсию причины и следствия. Когда Board of Trade, – пишет он, – обнародовала свой доклад о бедняках, вклю­чавший предложения «как сделать их полезными для об­щества», она не преминула уточнить, что «бедность про­исходит не от недостатка в продуктах питания и не от безработицы, но от ослабления дисциплины и паде­ния нравов» [там же]. Точно так же в эдикте 1656 г., наряду с разного рода моральными разоблачениями со­держалось предупреждение о довольно странной угрозе: «Разврат нищих, вызванный пагубной их склонностью ко всяческим преступлениям, достиг ныне предела и, буде остаются они безнаказанными, то навлекает он прокля­тие Божье на целые государства» [там же].

Поэтому Общий госпиталь, как и все подобные учреж­дения, рассматривался не просто как приют для тех, кто

–––––––––––––––

20 Анализ превращения труда в этическую категорию Фуко воспроизводит основные положения классического исследования М. Вебера [34]. Фуко лишь показывает, что аналогичное переос­мысление роли труда имело место также за пределами протестан­тизма, причем как в религиозной сфере, так и в политической, что указывает на универсальность этого процесса.

174

 

в силу старости, болезни или увечья не может зарабаты­вать на жизнь своим трудом, но как исправительный ин­ститут, призванный устранять нравственные изъяны, не подлежащие обычному суду. Для исполнения этой мис­сии в распоряжение управляющих был предоставлен юри­дический и материальный аппарат – «столбы, железные ошейники, камеры и подземные темницы» [там же, с. 89].

 

3.3.3. Testimonium paupertatis21

 

Этическое обоснование принудительной изоляции без­работных в середине XVII в. сформировало во Франции, Англии и других европейских странах общественное мне­ние об обитателях исправительных учреждениях, так что, попадая в них, отдельный человек и целый социальный тип автоматически обретал статус «антиобщественного элемента». Последний и был создан, полагает Фуко, прак­тикой изгнания из общества всех тех, кто не вписывался в «прокрустово ложе» буржуазного экономического, по­литического и морального порядка. «Изолировали не ка­ких-то «чужих», которых не распознавали раньше просто потому, что к ним привыкли, – чужих создавали, иска­жая давно знакомые социальные обличья, делая их стран­ными до полной неузнаваемости. ...Одним словом мы мо­жем сказать, что именно этот жест породил понятие от­чуждения и сумасшествия (alienation)» [195, с. 96].

Действительно, вплоть до конца XVIII в. безумие и реально – в пространстве изоляции, и идеально – в соци­альном восприятии, соседствовало с множеством других видов маргинального поведения, которое в классическую эпоху, эпоху Разума, определялось идеологами буржуаз­ного остракизма как Неразумие. Помимо нищих и сумас­шедших в исправительные дома заключались разного рода нарушители сексуальных и семейных устоев – венери­ческие больные, гомосексуалисты, содомиты, расточитель­ные и неверные мужья, развратные сыновья, падшие жен­щины; вероотступники и святотатцы – богохульники, колдуны, самоубийцы; и, наконец, либертины, чье нера-

–––––––––––––––

21 «Свидетельство о бедности», показатель скудоумия (лат.).

175

 

зумие являло себя в вольности речей и нравов. Бесполез­но искать то, что объединяло эту «пеструю толпу», под­черкивает Фуко, в общем признаке, якобы одинаково при­сущем поведению нищего, сумасшедшего, развратника и т.д. Такого признака попросту не существует, точнее он внеположен всем этим типажам и состоит в отклонении от новых социальных норм; по этому единственному кри­терию полицейские, судьи, чиновники и другие предста­вители «общества», а на самом деле – буржуазного госу­дарства, отправляли в ссылку и делали чужаками «лиш­них» для капиталистического уклада людей. Тем самым Фуко признает, что практика изоляции маргиналов в Новое время обусловлена не утверждением «господства Разума», «морального порядка», сколь бы соблазнитель­ным ни было такое объяснение в контексте рационалис­тического пафоса европейской философии XVII-XVIII вв., с одной стороны, и иррационалистического пафоса «фран­кфуртских левых» – с другой; подлинной почвой и этой практики, и ее идеологических обоснований, и новых со­циальных норм было стремительное развитие капиталис­тического способа производства, подчинявшего себе по­средством системы государственной власти как собствен­ные исторические предпосылки, так и свежеиспеченные «девиации».

В почти двухсотлетнем опыте совместной изоляции маргиналов и коренятся присущие позитивистской пси­хиатрии нозологические представления, в частности, кон­цепция criminal и moral insanity, обнаруженная нами в фундаменте современной психиатрической теории в апри­орном виде. Включая в сферу неразумия наряду с безуми­ем нарушение сексуальных табу и религиозных запретов, вольномыслие и вольночувствие, классическая эпоха вы­работала моральный опыт неразумия, который позже оп­ределил «научное» познание «душевной болезни» психи­атрией.

Вместе с тем, сопрягая сумасшествие с понятием пре­ступления и моральной вины, классицизм был гораздо последовательнее современной психиатрии поскольку трак­товал неразумие как акт свободного выбора человека.

176

 

Примерно так же рассуждали древние греки: «Когда у людей дело идет о недостатках, которые они считают врож­денными или возникшими по вине случая, – убеждал Со­крата Протагор, – никто ведь не сердится, не наставляет и не наказывает тех, кто имеет этот недостаток, и не уве­щевают, чтобы от него избавились, – напротив, их жале­ют» [141, с. 91]. «А преступающего законы государство наказывает, и название этому наказанию и у вас и во многих других местностях – исправление, потому что спра­ведливое возмездие исправляет» [там же, с. 95];

Но поскольку человек разумное существо по определе­нию, то, делая выбор в пользу неразумия, индивид по собственной воле перестает быть человеком. Поэтому су­масшествие рассматривалось в XVII–XVIII вв. как чис­тый, ничем не прикрытый и потому безобразный и поучи­тельный одновременно результат этого выбора – неразу­мие как таковое, торжество животного начала. В то вре­мя как другие формы неразумия стыдливо прятали от об­щества, безумие, напротив, выставляли напоказ – жесто­кий древний обычай был сохранен и нагружен дидакти­ческой функцией. Еще в 1815 г. в Вифлеемском госпита­ле буйно помешанных по воскресеньям показывали, словно зверей в зоопарке, за один пенни. Предприятие было весьма доходным – годовая прибыль составляла 400 фунтов стер­лингов, а это значит, что число посетителей составляло 96 тысяч в год [195, с. 157].

Так безумие, олицетворявшее в средневековье саму Смерть, во-первых, вобрало в себя всю совокупность «эм­пирических» признаков асоциального поведения, и, во-вторых, стало символом омерзительных пороков, превраща­ющих человека в дикого зверя. Поэтому в XVII–XVIII вв. относиться к сумасшедшим гуманно, по-человечески было попросту невозможно – идеологическая рефлексия сдела­ла из них своеобразный общественный антиидеал – на­глядное и отвратительное напоминание об участи, ожида­ющей каждого, кто сделает выбор в пользу «животных страстей».

177

 


Дата добавления: 2018-05-12; просмотров: 283; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!