Кризис и возрождение российской имперской государственности: попытка осмысления через включение в теоретический контекст



Лицом к лицу

лица не увидать.

Большое видится на расстояньи.

С.А. Есенин

"Письмо к женщине" (1924)

 

Сегодня едва ли не все профессиональные историки избегают постановки общетеоретических вопросов о грубой материи революций, анатомии и динамике русского бунта и роли смут в истории России, умышленно оставляя пространство историософии далёким от науки публицистам и политикам, рефлексирующим философам и социологам, не гово­ря уже о массе расплодившихся в постсоветское время дилетантов-псевдоучёных. Получается, что если прежде историографический процесс определяла монопольная идеология, диктующая теорию историкам, то теперь теория и история российской революции существуют, не пересекаясь, автономно друг от друга.

Тем острее потребность в академичном историософском осмыслении логики и механизмов развития системных кризисов в России. Тем более, что третий и последний из них страна пережила совсем недавно, в конце XX века. Дело ещё и в том, что в отечественной исторической науке, в силу присущего ей и, видимо, системно неизбежного конформизма, и сегодня негласно скорее приветствуется следование методологической традиции (разумеется, недавней, советской) с её мифотворчеством, нежели новаторские инъекции неортодоксальности.

Данная глава написана в непривычном для современной отечественной историографической сцены жанре эссеизма. Эссе (от французского слова essai) – прозаический этюд, представляющий общие (или предварительные) соображения о каком-либо предмете либо по какой-либо теме, созданный в критически-публицистическом жанре1. В нашем случае это историософский взгляд на российскую революционную смуту. Необходимо учитывать, что своеобразие избранного жанра оставляет едва ли не неограниченным простор для мысли исследователя и даже для фантазии его самоутверждения. Однако сколь бы умозрительной со стороны не выглядела авторская парадигма (увы, это одна из неизбежных издержек исследовательского процесса в гуманитарных науках), следует иметь в виду, что абсолютно любая концепция по сути есть искусственная, субъективная конструкция и по определению является гипотетичной, а конфликт интерпретаций в науке – норма.

Человеческая память имеет обыкновение "подвёрстывать" прошлое к тому или иному "судьбоносному", зачастую кажущемуся масштабным событию. Таким в отечественной истории XX века по указке власть предержащих стал сначала искусственно героизированный, а потом столь же стремительно демонизированный миф о "Великом Октябре". Примитивные идеологические схемы целенаправленно навязывались "сверху" общественному сознанию. Скованная путами этатизма отечественная историческая наука шла на поводу у идеологии и политики, сама активно участвуя в этом мифотворчестве, а затем ревностно создавая столь же зыбкий революционный антимиф. Увы, игра в мифы нисколько не

____________________________

1 Словарь иностранных слов. М., 1996. С. 593.

приблизила ни власть, ни общество, ни даже учёную братию к адекватному пониманию прошлого.

Сегодня необходимо, наконец, хотя бы начать осознавать, что наше "непредсказуемое прошлое" делает столь же непредсказуемой и перспективу развития России, даже ближнюю, тем более отдалённую. Коварство истории состоит, как известно, в том, что она жестоко мстит тем, кто пренебрегает её уроками. Две масштабные катастрофы – глубочайших системных кризиса, пережитые Россией в начале и конце минувшего века, поневоле побуждают профессионала-историка связать их в цельный логический контекст, попытаться вычленить из отечественного опыта XX века иную, метасобытийную реальность.

В этой связи уместно задуматься над постановкой ряда общих вопросов, без попытки ответа на которые будет невозможно и трезвое осмысление политических и социальных процессов послереволюционного времени, а значит, и дня сегодняшнего. Каковы смысл и уроки смуты? При каких условиях, когда, почему она начинается, как протекает и чем заканчивается? Для более адекватного восприятия послекризисных реалий важно постараться понять онтологию смутного времени, процесс гибели старого порядка и, через его смерть, феномен возрождения российской имперской государственности, пусть и в новом обличье. Иначе говоря, необходимы обобщения в рамках системного (не одного привычного политического, но и социального, и ментального) дискурса (от латинского "discursus" – рассуждение; в отличие от его противоположности – интуиции), которые помогли бы бесстрастному постижению природы и логики кризиса.

Российская смута столь многомерна, что часто просто отпугивает современного исследователя своей кажущейся алогичностью. В водовороте потрясений интересы, воли и поведенческие рефлексы массы, как и отдельных действующих лиц носили настолько сумбурный, часто бессознательный характер, что иногда представляются вовсе недоступными для понимания, иррациональными. Вовсе не случайно смысл смуты оказался неподвластен даже самым проницательным современникам событий. А если так, то поиск логики в смуте просто бесперспективен: бессмысленно что-то искать там, где царствует голый хаос.Подобная интерпретация базируется на критике рациональных методов объяснения истории и основана на постулате, что в основе мировосприятия находится миф, а значит и создаваемая на его основе картина мира тоже мифологична. При таком подходе история революционной смуты оказывается окутанной непроницаемой тайной, в иных случаях подобного рода даже с сильной примесью мистики.

Любопытно, в частности, заметить, что во всех почвеннических теориях так называемой уникальности, "самобытности" России периоды отечественных смут (Великой смуты конца XVI – начала XVII вв. (1598–1613 гг.), смуты начала XX в. (1917–1921 гг.) и смуты конца XX в. (1989–2001 гг.)) выглядят вовсе не естественным компонентом общего кризисно-цикличного хода всей русской истории, а исключительным явлением, связанным с "внешним заговором" неких подрывных инфернальных ("тёмных") сил и деятельностью их агентуры в самой России, чаще всего, разумеется, с нерусскими фамилиями2.

"Новые" документы из прежде закрытых архивов, "сенсационные" фак-

____________________________

2 См., например: Фроянов И.Я. Октябрь семнадцатого. М., 2002; Он же. Погружение в бездну (Россия на исходе XX века). СПб., 1999; Подберёзкин А. Русский путь. М., 1996; Лёвкин Г.Г. Было, но быльём не поросло... Хабаровск, 2006.

ты, "дутые" откровения – вот, собственно, и весь псевдонаучный багаж авторов, исповедующих иррациональный подход к истории как к случайности. Однако если отрешиться от подобного рода "местечкового" взгляда на историю, попытаться "мыслить эпохами", то в пространстве

"большого" исторического времени начнёт выстраиваться интерпретационная схема, высветится логика событий, станет возможным их рациональное объяснение (иногда весьма жёсткое).

Взгляд с расстояния, "из профессионального далека" открывает историку необходимую перспективу событий, расширяет простор мыслительного горизонта, переводит проблему в логическую объяснительную плоскость "почему случилось именно так, как случилось", а следовательно, даёт возможность вписать российские смуты в кризисный ритм отечественной истории, в логику цикла "смерти–возрождения" империи3. "В какой другой стране могло случиться, чтобы одно и то же политическое нововведение понадобилось вводить снова и снова – дважды, трижды?… Трагедия сталинизма столетия спустя повторила трагедии грозненской опричнины и петровского террора. В этом смысле русская история, можно сказать, постоянно беременна трагедией", – полагает наш соотечественник, известный американский историк А.Л. Янов4. Анализ российских исторических циклов позволил исследователю увидеть закономерность смены двух постоянно присутствующих тенденций – ре-

____________________________

3 См., например: Янов А.Л. Русская идея и 2000-й год. Нью-Йорк, 1988; Ахиезер А.С. Россия: критика исторического опыта (Социокультурная динамика России). Новосибирск, 1997 (2-е изд.). Т. 1: От прошлого к будущему; Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционно­го насилия. М., 1997.

4 Янов А.Л. Если перестройка потерпит поражение… // Общественные науки. 1990. № 3. С. 46-47.

формистской и контрреформистской. Равно как и неизбежность наступления российских смут – системных кризисов империи "реликтового" типа.

Вопрос не в познавательной ценности данного подхода (она несомненна), а в его потенциальных издержках. Не оказывает ли такой социологизированный оперативный "простор" "медвежьей услуги" историку? Насколько выработанная концепция будет адекватна реалиям смутного времени, мыслям, чувствам, ожиданиям, поступкам действующих лиц? Ведь ретроспектива "большой дистанции" неизбежно "убивает" детали, нивелирует нюансы революционной обыденности, выхолащивает "аромат" эпохи. Что ещё серьёзней, она порождает небезосновательные обвинения исторической науки в конформизме: концепция исторической неизбежности часто (почти всегда) оказывается крепка "задним умом". В принципе, смуте можно приписать любую логику и иметь при этом успех. Но какова цена этого успеха, если так и останется без ответа вопрос, кто, почему и в чём в итоге выиграл или проиграл?

Понятно, что любая теория носит умозрительный характер, конструируется её автором, поэтому, как уже отмечалось выше, перманентный конфликт интерпретаций, в общем-то, неизбежен. Но по причине всё той же многомерности смуты получается, что даже взаимоисключающие теории имеют свой шанс на кажущуюся адекватность её описания. Однако не слишком ли часто в нашем случае возникает ситуация, когда нарратив оказывается просто механически "подтянут" к концепции?

Итак, можно выделить два системных подхода в интерпретации революционной смуты и послереволюционных реалий – иррационально-волюнтаристский и рационально-логический. Несмотря на отмеченные серьёзные недостатки, последний подход представляется методологически куда менее "рыхлым", лишённым сиюминутных сенсационных откровений в духе самопрезентации, наконец, более традиционным для науки, академичным. Поэтому для нас он предпочтительнее. Но насколько велики его исследовательский потенциал и эвристические возможности?

Для начала заметим, что исследователи вовсе не случайно пользуются некими "общими" понятиями, и среди них – понятием революции. Налицо сходство процессов, обозначаемых этим термином. Разумеется, история не повторяется в буквальном, тождественном смысле, напоминающем повторение естественнонаучных законов. Поэтому понимающий своё ремесло историк никогда не станет искать подобных естественным законам отвлечённых формул. В России, например, системный кризис всегда приобретает специфически российскую форму смуты.

Тем не менее, в исторической действительности общие процессы, безусловно, присутствуют. Они не являются особой, абстрагированной от жизни сферой бытия, отвлечёнными законами, которые управляют жизнью и ограничивают свободу исторических субъектов. История – по преимуществу сфера непрерывности и свободы. Исторически общее – единство множества. В любой конкретной революции проявляет себя сама революция, и историк, изучая, к примеру, российскую смуту, тем самым изучает и всякий другой системный кризис (особенно часто российскую смуту сравнивают с Великой французской революцией конца XVIII века), ибо изучает сам феномен революции. Оттого отнюдь не бессмысленны рассуждения о "революции вообще", попытки её понимания и оценки, поиски общего в частном. Увы, современная интеллектуальная мысль, пожалуй, слишком часто упрощает этот факт многоединого состояния. Она разлагает его на утверждение множества конкретных, разрозненных революций и на утверждение повторяемости в них лишь некоторых общих тенденций5.

Но познать общий исторический процесс – вовсе не значит сформулировать нечто во всех его конкретных проявлениях "повторяющееся". Нужно уловить сущность и внутреннюю логику процесса. А эта логика выразима не отвлечённо, а путём исторической интерпретации её конкретных проявлений, весьма разнообразных и часто внешне друг на друга не похожих. Хотя для понимания сущности процесса часто оказывается достаточным только одного его проявления. Во всяком случае, необходимости в педантичном подборе "аналогичного" материала, во внешнем обобщении нет. Конечно, без видимости чего-то повторяющегося практически не обойтись. Но не следует забывать, что эти видимые повторения обладают больше служебным, скорее инструментальным значением.

Увы, основная посылка всё ещё преобладающей в традиционном оте-

____________________________

5 Блистательное системное исследование феномена революции, его исторической и социологической интерпретации в компаративистском аспекте провёл израильский социолог и цивилиограф Шмуэль Эйзенштадт. См.: Эйзенштадт Ш. Революция и преобразование обществ. Сравнительное изучение цивилизаций. М., 1999.

Проблематика системного философско-социологического осмысления революционного опыта России стала предметом интереса известного российского философа, культуролога и историка Льва Карсавина, высланного большевиками за границу в 1922 году. См. написанный "по горячим следам" российской смуты его берлинский текст 1926 года: Карсавин Л.П. Феноменология революции // Русский узел евразийства. Восток в русской мысли. Сборник трудов евразийцев. М., 1997. С. 141-201.

В данной главе автор в значительной мере опирается на концептуальные построения Карсавина, разумеется, творчески (иногда и кардинально) их перерабатывая с учётом достижений интеллектуальной мысли последующих десятилетий.

чественном историографическом мышлении доктрины "историзма" заключается в понимании исторического процесса по образу и подобию процессов механических. Ход истории мыслится как сумма причинно взаимосвязанных факторов. Однако при этом природу причинной связи исследователи часто просто игнорируют. В связи с возводимыми в базисную основу бытия хозяйственными отношениями человек как личность упрощается, разъединяется на телоподобные организмы, и тем отрицается как индивидуум, наделённый неповторимыми чертами.

За основу социума признаётся "класс" – в России как раз наименее органическая и наиболее рыхлая из социальных страт, которая, опять-таки, до крайности упрощается. Гипотеза "классового" строения ведёт к признанию "классовой борьбы" за существо истории. Прошлое, и революционная смута в частности, рассматривается как история перманентного "классового" конфликта. И даже если наличие "классов" обнаружить не удаётся, с ними отождествляют совсем не похожие на них профессионально или географически выделенные страты – рабочих, предпринимателей, городских обывателей, крестьян, казаков, даже интеллигенцию.

Но можно ли вообще исходить из единства "класса"? Ведь по сути своей "класс" – только фантомная сумма людей. Между тем привычными и даже конститутивными элементами в понимании "класса" в отечественной историографической традиции стали понятия "классового" самосознания, "классового" идеала, "классовой" идеологии и т.п. Налицо присущее не только советской, но и большей части современной российской историографии упрощение общественных отношений, их материализация и "механизация". Бедность и богатство "историзм" превращает в определяющие категории социального бытия. Разнообразие жизни, мыслей, чувств, человеческих страстей механически упрощается. Марксистскому упрощению общества соответствует и упрощённое сознание людей. Понятно, что при таком теоретическом посыле почти невероятно ожидать от исследований прошлого человеческого опыта поисков и ответов на проблематику реальной жизни.

Между тем в настоящей, а не сконструированной действительности человеческая личность выражает себя в разных своих проявлениях, причём в зависимости от многих факторов: всегда – психоментально, очень часто – экономически, и только иногда – политически. Методологически важно исходить из состояния, наиболее показательного именно в данный период развития. Для смуты – времени революционных потрясений – таким показательным состоянием может считаться состояние политическое. Но за взаимным противопоставлением разных проявлений человеческой деятельности нельзя забывать об их единстве и ставить вопрос об их взаимоотношении не иначе, как в порядке методологического удобства.

Таким образом, в основу реального понимания истории российской смуты необходимо поместить человека, причём именно "человека традиционного", признавая традиционным субъектом и народ в целом, сложившийся веками российский исторический тип, ментальные характеристики его социополитической культуры. Коль скоро "человек традиционный" существовал, он обладал и формой своего личного бытия. Эту форму можно определить как систему взаимоотношений, актуализирующую "человека традиционного" и видимо его выражающую.

В реальной, "не-социологизированной" жизни всякого "человека традиционного" всегда неизбежно присутствуют и его прошлое как опыт, традиция, и его будущее как желания, надежды, цели, идеалы. Реализация, проявление традиционности предполагает, что всякое действие (или бездействие) "человека традиционного" является согласованием всего множества индивидуальных актов, которые "слагают" традиционность и осуществляют в ней каждый своё. При этом в действительной жизни неизбежными оказываются, к примеру, пассивность одних, и, напротив, активность (даже и насилие) со стороны других.

Здесь самое время коснуться пресловутой российской соборности.Хотя этой фантомной квазиконструкции совсем скоро стукнет две сотни лет, со времён классического славянофильства и до его многочисленных сегодняшних эпигонов она, увы, так и не смогла стать социологически ощутимой величиной. Тем не менее, постоянная и упорная реанимация миража соборности – поистине навязчивая идея почвеннически увлечённой российской интеллигенции6.

"Китом" этого эстетизированного анахронизма является самая ненадёжная, а потому неуловимая из всех возможных цивилизационных основ – вера в гармонию общинности, солидаризма, чувства взаимного долга, основанная на нравственных ценностях русского корпоративизма.

Этические императивы соборности вызывают уважение. Они уходят корнями в так называемую "моральную" экономику крестьянской общины, вынужденно предпочитавшей привычный, навязанный логикой выживания стабильно-застойный производственно-потребительский баланс рискованной суете производст­ва ради обмена. Но получается, что "моральная" экономика, возведённая на бюрократический уровень всеох-

_________________________________

6 См., например, растиражированное вузовское пособие: Патракова В.Ф., Черноус В.В. Русская (Российская) цивилизация // Российская историческая политология. Курс лекций: Учеб. пособ. / Отв. ред. С.А. Кислицын. Ростов н/Д, 1998. С. 427-460.

ватного государственного бытия, превращала огромную державу в вечно отстающего и вновь догоняющего аутсайдера, послушного только кнуту автократора, рывками поднимающего Россию "на дыбы" неизменно актуальной модернизации.

Ещё более существенным видится то обстоятельство, что патерналистский фундамент соборности "снизу" блокировал дисциплинирование граждан законом и "сверху" поощрял чиновничью вседозволенность. При малейшем ослаблении неправового государственно-дисциплинирующего насилия, а тем более в смутные времена это приводило к торжеству всеохватного хаоса, доходящему до беспредела. А потому на практике, в исторической реальности соборность предстаёт вовсе не той "высокоморальной" реальностью, за которую себя (усилиями своих апологетов) выдаёт, являя набор полуразложившихся реликтовых осколков, мешающих России и её гражданам занять достойное ме­сто в динамичном мире. Исторически одно лишь поддержание пресловутой внутренней "стабильности" и статуса "великой" державы в мире оказывается сопряжено с перманентно стрессовым состоянием российского социума.

Но сознание и воля "человека традиционного", стремясь к реальному самовыражению, находят себе таковое вовсе не в мираже соборности, а в отечественном правящем слое – элите. Причём элита не обязательно совпадала с властью и рассеивалась в разных политических структурах, например, в оппозиции (даже радикальной, внесистемной). Элитой в России до революционной смуты было всё так называемое "интеллигентское общество" – от собственно власти и до самых крайних экстремистов-революционеров. Из элиты рекрутировалась власть. Формируя такое же интеллигентское "общественное мнение", имея, пусть ограниченное, влияние на локальные страты, именно элита "задавала" и поддерживала удобный для себя тип власти.

Разумеется, элита выражала волю и сознание "человека традиционного" весьма несовершенно. Прежде всего потому, что она понимала их ограниченно, а потому и осуществляла их преимущественно путём принуждения. Между элитой, и особенно той её "частью", которую принято называть государственной властью, с одной стороны, и "управляемыми", или "подданными", то есть "человеком традиционным", с другой, всегда существовало некое напряжение, скрытый (а иногда даже и открытый) конфликт.

Однако политическому состоянию "человека традиционного" в целом соответствовало пассивное послушание перед властью. И вот почему. Согласно российской традиции, всякая власть от Бога, ибо Бог творит всякого человека. Но конкретное бытие всегда есть бытие греховное, потому реальная власть никогда не может быть совершенной. Перенесение божественности с принципа власти на конкретную историческую власть равнозначно языческому обожествлению власти. При таком обожествлении приходится признавать власть безошибочной, то есть во имя идеала, прошлого отвергать всякие новации, отрицать любое развитие.

Вполне понятно, что "человек традиционный", переживший в смуте отрицание самого принципа власти, анархию и "калейдоскоп" режимов, а тем самым радикальное крушение традиции, "старины", ради выживания часто был вынужден приспосабливаться, смешивать принцип с фактом. Этот путь закономерно вёл к подчинению "власть предержащим" (то есть "существующей" власти, а не только идеальной, "законной"), к смирению и необходимости повиноваться. Оправдание божественного начала власти смешивалось с оправданием данной конкретной власти, реальных лидеров и существующей властной "вертикали". Свою роль в подобном умонастроении наивного, но привычного отождествления жизни с идеалом сыграла и довольно резкая культурно-мировоззренческая деградация "человека традиционного" – "разруха в головах" (булгаковская метафора) как результат разрушительной смуты.

Впрочем, сделанный вывод вовсе не непререкаем: достаточно долго и после революционных потрясений очень многие (и не одни лишь интеллигенты), пусть и пассивно, но продолжали игнорировать, де-факто отрицать власть, не признавая за таковую большевистский режим на том основании, что большевики узурпаторы, и противопоставляли реальной, "плохой" власти фантомную мечту об идеальной власти, которой нет.

Но если в России вовсе не оказывается дееспособной власти, неизбежно наступает хаос. Или, точнее, если власть не отливается в форму чёткой государственности, "человек традиционный" (неважно, крестьянин-общинник это или пресловутый "советский человек") теряет своё бытие. Ведь российский социум, лишённый внутренних интеграторов, складывался из множества натуральных или полунатуральных хозяйственных единиц, интересы каждой из которых зачастую не шли дальше собственного огорода. Поэтому в условиях разрушения властной "вертикали" страна всякий раз с лёгкостью разваливалась на атомы локальных миров, способных лишь на бесконечные малые конфликты друг с другом по самым разным причинам, с тенденцией угрозы перманентной войны "всех против всех". В условиях индустриализируемого "сверху" и всё более усложнявшегося, "раскалываемого" общества утопичными и недееспособными оказались и догосударственный по своей сути доморощенный идеал демократии "вечевого" типа (наибольшим приближением к которой был "анархический" период революционной смуты, равно как и первый, "постперестроечный" этап современной российской государственности), и попытки осуществления другого идеала – тотальной уравнительности.

Чем отчётливее и могущественнее власть, тем полнее бытие "человека традиционного". Поэтому в стабильные периоды истории России государство внешне (хотя и только внешне!) предстаёт как мощное и единое. Напротив, ослабление, "рассеяние", распад государственности всегда являются симптомом упадка "земли", пусть и временного. Вот почему в России кризис царского режима, распад его элиты неминуемо вёл к появлению более здоровой, молодой и энергичной новой элиты. 

Российская действительность всякий раз оказывается несравнимо сложнее, глубже, но зато и много интереснее, чем любые новомодные теории, которыми её пытаются изображать доктринёры от политики. В этой связи уместно поставить вопрос: каким образом элита выражает волю массы? Разумеется, не путём законотворчества. Ни один акт государственной власти не является вполне понятным массе, а большинство таких актов остаются даже неведомыми. Воля массы не выражается и через посредство парламента, пусть даже избранного по самой демократичной избирательной формуле – так называемой "четырёххвостке" (всеобщее, равное, прямое избирательное право при тайном голосовании). Ведь сам парламент – тоже часть власти и рекрутируется из особой группы внутри неё – из среды профессионалов-политиков и интеллектуалов.Кроме того, парламент уже потому не в состоянии выражать волю "человека традиционного", что масса оказывается вынужденной выбирать не столько людей, сколько неопределённые посулы (или партийные программы).

Не осуществляется связь элиты с массой и через политические партии. Партия сама по себе уже есть правящий слой – та же элита. Её идеология и программа вырабатываются ей самой – то есть "сверху", а не "снизу". Интересы массы могут быть оформлены лишь в том случае, если сама партия находится с ней в органической связи. Однако последнее просто невозможно, потому что партия включает лишь оторванную от массы элиту. Поэтому, к примеру, любая "социалистическая" партия – вовсе не выражение "классового самосознания" пролетариата или крестьянства, а обычная искусственная интеллигентская конструкция. Интеллектуалы создают, и они же "совершенствуют" свою доктринёрскую теорию. Кстати, именно поэтому совершенно неправильно называть "пролетарским самосознанием" отвлечённые социологические построения "социалистов". Социалистические программы – не более чем средство рекрутирования элитой неофитов "снизу" и манипуляции сознанием "человека традиционного". Даже факт одобрения социалистических программ многими рабочими или крестьянами абсолютно не показателен. Напротив, весьма показательно, что начали осуществлять эти люди "от станка" или "от сохи", когда они дорвались до власти и рьяно принялись за борьбу с "буржуями", или перешли в ряды новой имперской элиты – сталинской номенклатуры.

При нормальных, стабильных условиях национальные интересы осуществляются только через господствующую (руководящую) элиту – власть. Лишь она способна оформить и осуществить возможности массы тем, что осуществляет свои собственные возможности. Если такое соотношение существует (а по несовершенству реальной действительности оно может существовать только в теории, "в принципе"), можно говорить о национальной политике правительства, о "народности" того или иного государственного деятеля, о "национальном" значении политической партии и т.п. Иные лидеры (не столь важно, цари это или генсеки), несомненно, были куда большими выразителями массовой воли и традиционного духа, хотя формально и не получали легитимной поддержки через выборы.

Власть как часть элиты остаётся национальной до того момента, пока она находятся в реальной связи и органическом взаимодействии с массой. Формы этой связи могут быть различными: она одинаково возможна и в самодержавии, и в самых крайних формах демократии. Формы связи зависят от многих конкретных условий. Главное, что сущность состоит не в них, а в неформализуемом рациональными формулами органическом взаимодействии. Если этой органической связи нет, даже демократический орган народовластия может выражать волю "человека традиционного" не больше, чем себялюбивая олигархия. Если же такая связь присутствует, самый неограниченный властитель способен осуществить массовые идеалы лучше, чем безупречнейший с правовой стороны и совершеннейший с технической точки зрения парламент.

Разумеется, формы связи могут быть различными, обладать разной степенью прочности и практического удобства. Но целесообразность их стоит в зависимости именно от их органичности. Неудивительно, что Всероссийское Учредительное собрание, рождённое из доктринёрской идеи "чистой демократии", равно как и представительные структуры современной российской государственности, органически никак не соединённые с местным самоуправлением, "подвисшие в воздухе", связались с российской традицией только в презрительных наименованиях типа "учредилка" или "говорильня". Иначе говоря, необходимо отличать сущность от формы и отказаться от наивной веры во вторую как единоспасительную панацею, особенно если в России она чужеродна или абстрактна.

Также недопустимо смешивать основной процесс с его побочными последствиями (эпифеноменами). Так, основным процессом постсоветской России является системный кризис, состоящий в разрыве всей элиты, и власти в частности, с массой, а также в оскудении первых двух составляющих этой триады и в деградации третьей. Благодаря же смешению основного процесса с эпифеноменами этот системный кризис иные политические мужи считают кризисом режима демократии (или, в зависимости от оценок политических социологов, "управляемой демократии", "суверенной демократии", "мягкого авторитаризма" и т.д.).

Столь же ошибочно надеяться на исцеление больной власти путём введения парламентаризма в единственно возможном – импортном варианте, или на исцеление немощной демократии посредством мудрого авторитарного правления. Все подобные расчёты – плод наивного и схематичного интеллигентского рационализма, который верит в некую идеальную или общеобязательную модель развития, считая сущностью внешние формы, а органических процессов не понимает или не приемлет принципиально.

Увы, никакие формы государственности не устраняют тот факт, что рано или поздно, но элита постепенно отрывается от народа. Замыкаясь в себе и для себя, теряя органическую связь с массой, элита перестаёт её понимать, быстро денационализируется и вырождается, хотя может продолжать, вплоть до самой своей гибели, считать себя выразительницей массовых интересов.

Последнему обстоятельству весьма способствует усвоение чужеродного опыта ("европеизация" или, шире, "западнизация"), совершенно естественное и закономерное при изживании традиционного. Ведь чужое конкретно лишь у себя на родине, а потому в непривычных условиях оказывается способным к усвоению и освоению только лишь в абстрактных формах. А всё абстрактное своей мнимой ясностью и безжизненной простотой особенно привлекательно для разлагающегося рационалистического сознания элиты. Абстрактное – всегда космополитично и социологично. Оно склоняет к утешительной вере в общеобязательный, универсальный путь исторического развития и к признанию мнимого общего блага народным благом.

Так чем дальше, тем глубже развёрстывается пропасть между элитой и массой. "Рекрутирование" в элиту всё более оказывается связано с внешним приспособлением, а по сути своей с откровенным холуйством. Сила элиты идет на убыль, она понижается в своём качестве, "разжижаемая" экстремистски настроенной полуинтеллигенцией.

В государствообразующем бытии российской политической традиции неизбежной видится категория господства-подчинения. Поэтому отрыв элиты от массы одновременно является и саморазложением элиты, и распадом-разложением самого "человека традиционного". Саморазложение элиты часто иначе называют борьбой интеллигенции с властью. Обе стороны – и интеллигенция, и власть – ссылаются на массу и считают себя выразителями её воли. Но в действительности их вражда – внутренняя, "семейная", до которой массе нет дела. Обе стороны составляют одну и ту же элиту, презирающую и(или) непонимающую массу. В любом случае существо элиты, т.е. принадлежность даже оппозиционной интеллигенции к элите, остаётся всё тем же.

В период своего возникновения новая революционная элита может быть и чужеродной, рекрутируясь извне, даже из-за границы (к примеру, прибывшие в Россию из эмиграции "варяги"-большевики). В этой "реэмиграции" одновременно выражались два процесса – низшая точка процесса саморазложения старой элиты – и начальная точка процесса формирования "свежей" элиты. Более или менее скоро такая "новая-старая" элита либо обновляется (через ассимиляцию с массой) и перерождается в народную, дееспособную, либо – в случае неподверженности её ассимиляции (что наиболее вероятно!) – погибает почти полностью и заменяется новой.

В зените своего расцвета элита (в идеале!) представляет общие, массовые интересы, не являясь замкнутой. Отрыв от массы и самозамыкание элиты делают её сословной, превращая в самостоятельную страту. Этот процесс постепенно денационализирует элиту. Вместе с прогрессирующим вырождением народное, национальное всё больше отступает на задний план, оставляя безжизненные, абстрактные схемы, заполняемые иноземным содержанием. Для вырождающейся элиты характерны, в частности, абстрактность мышления и имитация подлинной деятельности, показушность, приспособленчество, коррумпированность, аморальность, уход от настоящих проблем страны и массы, безответственность, граничащая с откровенной глупостью бездарность, превращение в замкнутый самостоятельный "класс для себя". При этом правящая элита напрочь утрачивает свой органический характер, освобождается от обязанностей, сохраняя одни лишь только права и получая всё новые привилегии.

Вырождаясь, элита распадается на слабеющую (и глупеющую) власть (классическая ситуация, когда каждый новый начальник оказывается хуже предыдущего) и на будирующую массу и всё более радикализующуюся интеллигентскую оппозицию. Разрыв элиты с массой выражается ещё и в том, что внизу, в среде "управляемых" остаётся лишь непонятная элите и никому неподконтрольная антигосударственная стихия. Всё, что "поднимается" в элиту, перестаёт быть традиционным. Элита роковым образом слабеет. В то же время стихийная мощь низов, массы может при благоприятных условиях "снести" загнившую верхушку, но только для того, чтобы создать "свежую" элиту.

Длительный процесс вырождения элиты, уничтожения её низовой стихией, а также достаточно продолжительное по времени создание новой элиты и называют революцией. Революция как кризис, наступающий в разгар разложения элиты и, одновременно, "человека традиционного", может привести (теоретически) и к обновлённой жизнеспособной государственности, и к торжеству локализма (т.е. к гибели государственности) – превращению России в простой фрагментарный этнографический материал. Тем более, что, судя по российскому историческому опыту, революция как некий "момент истины" – явление время от времени всё же неизбежное. Смута же – форма, оболочка, но в то же самое время и сущностное проявление русской революции.

Поскольку революция – факт политической истории, она подлежит изучению именно с этой, политической точки зрения. Но, "расплавляя" народную жизнь, традицию, революция захватывает все её сферы. Она разрушает исторически сложившиеся связи и границы, сметает перегородки между политическим, социальным, экономическим, бытовым и т.д., лишь проявляя "расплавленное" состояние массы в аспекте политического бытия. В эпоху тотального хаоса политикой становится буквально всё: и заготовка дров, и составление декретов, и регулирование снабжения населения, и дезертирство из армии.

Утвердившееся в советской историографической традиции деление российских революций по их "характеру" и "движущим силам" на "буржуазные" (или "буржуазно-демократические") и "социалистические" в этой связи является абсолютно бессмысленным. Ибо по характеру любая революция есть медленно назревающий стихийный взрыв, перерастающий в "бессмысленный и беспощадный" всесокрушающий бунт, неуправляемую смуту, которая прерывает плавное, эволюционное течение истории. Как любое стихийное явление, смута есть процесс, имеющий свою логику саморазвития, проявляющуюся в виде нескольких последовательно сменяющих друг друга этапов.

Первый этап российской смуты может быть идентифицирован как завершение процесса вырождения и гибели старой элиты. Умирает весь правящий слой, виновный в потере авторитета, престижа власти и в утрате жизненного импульса у власти на уровне массы, её человеческого материала. Логика истории требует немедленного обновления всей бюрократии, что в эволюционном варианте осуществить невозможно, не приведя в движение массу, то есть исторически без революционных потрясений обойтись уже нельзя.

Когда историки используют термин "старый режим", они неправомерно сужают проблему революции. Под "старым режимом" понимаются отчасти прежние формы государственности и связанный с ними прежний общественный строй, отчасти персональный состав органов власти. Но элита как правящий слой в целом не опознаётся. Поэтому борьбу радикальной и либеральной интеллигенции с правительством ошибочно рассматривают как борьбу массы с властью. Иначе, интеллигентские идеологии считают выражением массовых, традиционных чаяний. Сама же интеллигенция наивно верит, что заимствованные или же выдуманные ею идеи формируют идеалы массы, и что масса не отождествляет её с режимом. Историки полагают, будто низы через посредство и под руководством своего авангарда (радикальной интеллигенции) разрушают опоры прежней власти и приступают к творческому созидательному труду. Однако на поверку действительная роль этого "авангарда" оказывается более чем ничтожной и ограничивается лишь составлением резолюций бесчисленных в период смуты съездов, конференций, митингов, собраний, заседаний и т.п. Затем "вдруг" оказывается, что почему-то внезапно озверевшая "тёмная" масса перестаёт слушать советы образованных мудрецов, становится неуправляемой, ввергается в хаос.

На самом деле всё обстоит иначе. Элита в целом и власть как часть старого строя погибают скорее в саморазложении, и борьба интеллигенции с властью – как раз одно из первых проявлений этого саморазложения. Идеологии интеллигенции – сами продукт разложения прежней государственной идеологии. Ведь по сути своей они – такое же самоопределение прежней элиты, как и идеология правящего режима. Умиранием всей старой элиты в целом и объясняется партийное доктринёрство – удручающая элементарность, безжизненность и беспомощность всяких предреволюционных и революционных проектов, программ, теорий (включая также и большевистские). Ничтожность интеллигентской идеологии нашла себе яркое подтверждение в государственной непригодности интеллигенции, когда она на короткое время "революционно" пришла к власти, не умея ею пользоваться, а потому не имела никаких шансов у неё удержаться. Судьбы Временного революционного правительства и Всероссийского Учредительного собрания – наиболее убедительные примеры бессилия интеллигентского доктринёрства.

Правда, и в своём саморазложении старая элита до какой-то степени иногда оказывается способна имитировать массовую волю, и даже обнаруживать некоторые специфические национальные черты, хотя, как правило, политически наиболее ничтожные (например, эксплуатируя образ врага – внешнего или внутреннего). Так же в борьбе интеллигенции с властью иногда ставятся (причём с обеих сторон) и национально важные задачи, но чаще лишь абстрактно. Потому и реализовать их бывает попросту невозможно. Так, в идее того же парламентаризма на западный манер (а другого просто не существует) очень мало конкретного и национально важного содержания, зато много наивного и откровенно глупого.

Интеллигентское "народолюбие", мечты о равенстве, о справедливом общественном строе, мессианские заботы о благе всего человечества – намерения, несомненно, красивые и благородные. Тем более, что все эти идеи были тесно связаны с массовой традиционной ментальностью. Ведь русские – народ-мечтатель. Но доктринёрская вера интеллектуалов в осуществимость абстрактной мечты, часто, кстати, вполне искренняя и даже граничившая с фанатизмом, вовсе ещё не свидетельствовала об их практической дееспособности. Всё-таки политика должна быть реальной, а реализм требует предельной конкретности. К примеру, от "утончённой" (и, кстати, наиболее умеренной) программы партии народной свободы (кадетов), увы, оказалось страшно далеко до российской действительности. Что и подтвердил ход событий смуты. Но даже в подтверждении не нуждается, что от "снов Веры Павловны" (программ социалистических партий, включая большевиков) оказалось ещё дальше до какой бы то ни было действительности.

Саморазложение всей старой элиты как ключевая отличительная черта первого этапа русской смуты не помешало тому обстоятельству, что именно масса смогла заменить эту элиту новой. В огне смуты был сметён весь правящий слой как таковой – и власть, и интеллигенция. Происходило это с определённой логической последовательностью – сначала была устранена вся правящая верхушка, затем – почти вся интеллигенция. Учитывая предшествующее саморазложение элиты, это было не её уничтожение в физическом смысле как таковое, а отказ в поддержке тому, кто себя дискредитировал. Прежнюю, потерявшую легитимность государственность уничтожила именно масса в самой себе. В то же время инстинктивно, "вслепую" масса искала (и иногда находила) на замену новых людей, выдвигая их "снизу" или подбирая подходящих из старой элиты с тем, чтобы задействовать их потенциал в государственной работе. Этот человеческий материал был использован в роли "мавра", а впоследствии, за минованием надобности, "утилизирован" и заменён другим.

Таким образом, революционный процесс обнаружил своё начало, прежде всего, исчезновением у существующей элиты пресловутой "воли к власти". Обратная сторона этого симптома – непонимание элитой действительных интересов и потребностей традиционалистской массы, задач власти, утрата "пафоса" государственности. Колебания политики, частая смена курса, кадровая чехарда стали не причинами, а первыми признаками начавшегося процесса. Громоздить друг на друга бесконечные "если бы", тем более "задним числом" – совершенно наивно. Любопытно, что, вслед за некоторыми современниками революционной смуты, "игрой в альтернативы" на закате коммунистического режима в России увлеклись многие российские историки, причём некоторые явно "заигрались", интерпретируя альтернативность неисторически, даже вульгарно7).

__________________________________

7 По проблеме альтернативности см., например, следующие публикации: Россия, 1917

Системный кризис – не нечто случайное, свалившееся "как снег на голову", а неизбежный, естественно обусловленный процесс, вызванный к жизни ритмичным, волнообразным, но совершенно логичным ходом российской истории. Поэтому революционная смута "безальтернативна", хотя и специфически: закономерности не только её наступления, но и внутреннего протекания, и конечных её последствий достаточно определённо соотносятся со всем кризисно-цикличным ритмом российской истории8.

Сначала "общественность" – интеллигенты из числа либералов – вздыхала о "достойном государе", а за отсутствием такового – о некоем "спасителе-министре". Разумеется, ни тот, ни другой так и не появились, и появиться не могли. Найти такого "спасителя" в канун грозных потрясений – подобно чуду. Требовавшая ответственного перед Думой кабинета ми-

______________________________________

год: выбор исторического пути. ("Круглый стол" историков Октября. 22-23 октября 1988 г.). М., 1989; Старцев В.И. Альтернатива. Фантазия и реальность // Коммунист. 1990. № 45. С. 33-41; Иоффе Г.З. Семнадцатый год: Ленин, Керенский, Корнилов. М., 1995; Ципкин Ю.Н. Небольшевистские альтернативы развития Дальнего Востока России в период гражданской войны (1917–1922 гг.). Хабаровск, 2002.

Любопытно, что, подобно прежнему, "марксистско-ленинскому" идеологическому пониманию исторического процесса, в концепциях многих отечественных историков периода системного кризиса коммунистического режима наилучшей из моделей развития декларировалась в то время актуально существующая, в свете чего историками и рассматривался ведущий к ней исторический процесс. На волне официально провозглашённой во время "перестройки" политики "демократизации" историки дружно "бросились" изучать "большевистский тоталитаризм" и "демократические альтернативы" ему.

8 Никифоров Е.А. К проблеме альтернативности в социальном развитии России // Историческое значение нэпа. М., 1990. С. 202-214.

нистров либеральная часть элиты смогла предложить стране только будущее Временное правительство, да и то лишь после уже начавшейся революции и произошедшего отречения царя. Трудно сказать, кто оказался более слаб и беспомощен – упорствовавшая в своём бессилии власть или наступавшая на неё политически ангажированная интеллигенция.

Недееспособность и косность дореволюционного правящего класса (как, впрочем, и советской элиты времён горбачёвской "перестройки" – "демократической" смуты-революции конца XX века) являлись органической чертой почти всех, кто к ней принадлежал, поскольку вырождалась именно элита, а не только династия, или министры, или остальная бюрократия (в том числе и региональная). Даже "сильные" фигуры, казавшиеся "спасителями" (например, А.Ф. Керенский или Л.Г. Корнилов), очень скоро на деле проявили свою полную непригодность.

Пришедшая на смену царизму "совесть народа" (интеллигенция) пресловутой "воли к власти" тоже не обнаружила. "Решимость" "демократов" из Временного правительства и социалистов из советов как две капли воды оказалась похожа на последующее бессилие всероссийской конституанты – Всероссийского Учредительного собрания. Пожалуй, с той лишь разницей, что до октября 1917 года на интеллигентов-"демократов" не нашлось своего матроса Железняка. Как и "министры-капиталисты", советские депутаты из социалистов ничего не смогли поделать с охлократией – наводнившими улицу пьяными матросами, дезертирами и обычными "гражданскими" уголовниками. "Мудрость" революционной власти "первой волны" достаточно иллюстрируется многочисленными декларациями и заявлениями, сколь бессмысленными, столь и деструктивными, скорее провоцирующими хаос, а чаще заведомо неисполнимыми, нужными лишь иным любителям ораторского искусства в части самопрезентации. По разгулу "демократизма" во всех отношениях первенствовала знаменитая российская "декларация прав солдата" – знаменитый приказ № 1 исполкома Петроградского совета.

Но "старый порядок" отменили не Временное революционное правительство, не исполком Петросовета, не всероссийская конституанта, и даже не большевики и не их агитация, а никем не управляемый охлократический уличный бунт да ещё столь же стихийный крестьянский "чёрный передел". Неудивительно, что и последующий мир с Германией (а первоначально и перемирие) были заключены вовсе не Временным революционным правительством, а большевиками.

У интеллигентской части элиты в эпоху смуты так же не оказалось необходимого "чутья государственности", даже инстинкта самосохранения (впрочем, как и у низвергнутого царизма). Именно поэтому политизированная интеллигенция пребывала в состоянии оппозиционной "доктринальной шизофрении" к власти (иногда весьма радикальной), не осознавая этой оппозиции как симптома всеобщего (и в первую очередь своего собственного) разложения и грядущей гибели. Даже распад интеллигентской фронды (другой, "неинтеллигентской", просто не существовало) на партии был признаком её разложения. Но, оказавшись сама у власти, она очень скоро обнаружила вокруг себя тот же вакуум, что и павший режим. Оказавшись не в состоянии властвовать, она могла засвидетельствовать о своём существовании единственным (но абсолютно недейственным) способом – заняться демагогией, без конца упражняться в красноречии. Вовсе не случайно остатки элиты, кому "повезло" впоследствии очутиться в эмиграции, своими взаимными распрями, пафосом отвлечённых идей и непомерным "краснобайством" лишний раз доказали, что они ничему не научились. Те, кто был способен учиться и научиться, сделались в той же эмиграции элементами для неё не характерными, даже случайными – своеобразными "белыми воронами".

Здоровая власть способна органически, едва ли не инстинктивно осознавать абсолютное значение государственности и общественно-значимых задач. Конечно, и она может ошибочно представлять свои задачи, смешивать абсолютность принципа с абсолютизируемой формой. Но главное – она понимает свою миссию, свои возможности и верит в массу. Этой веры не оказалось у умирающей власти и у умирающей интеллигентской элиты, и в отсутствии "воли к власти" не должны обманывать громкие официальные декларации и заверения.

Так, Временное революционное правительство заявляло, что готово уйти по первому требованию народа, но не понимало ни того, что такое "народ" и чего он хочет, ни того, что такое "народная" власть. Ведь благо "народа" может совсем не совпадать с тем, что подразумевает под своим благом даже человек из "низов". Оно отнюдь не совпадало даже с одним только житейским благополучием.

И что это за "народ", по воле которого Временное правительство соглашалось "уйти"? Чем определялась и определяется "народная" воля? Советами депутатов? Уличной толпой? Сельским сходом? Или всеобщим, прямым, равным и тайным голосованием, которое в смуте революции, в любом случае, никак не может быть целиком тайным и тем более всеобщим? Допустим, что готовность Временного правительства "уйти" не риторика, но факт. Однако даже этой своей "готовностью" Временное правительство обличало свою слабость, а значит и непригодность. И не поэтому ли масса дала ему "упасть", предпочтя другую власть, по природе своей, несомненно, более твёрдую, решительную? Когда позднее, в 1919 году Юденич стоял у предместий Петрограда, а в начале 1921 года восстала "краса и гордость русской революции" – матросы Кронштадта, большевики не сдали власть и не "ушли". Они были готовы вести бой даже на улицах. Можно возразить: им нечего было терять. Но, как бы то ни было, именно большевики обнаружили ту самую "волю к власти" и представление, понимание того, что такое власть именем народа. Недаром и многие рабочие, и даже крестьяне считали (разумеется, очень наивно), что власть перешла именно к ним, и придавали реальное значение придуманному воображением Ленина фантомному лозунгу "диктатура пролетариата и беднейшего крестьянства".

Поведение интеллигентов-"демократов", казалось бы, можно как-то оправдать растерянностью перед буйством охлоса в начале смуты. Однако в том-то и дело, что и предреволюционные политические взгляды интеллигенции отличались полным непониманием существа власти. Так, ею категорически отрицался религиозный смысл власти. Природу власти она усматривала либо в насилии и обмане властью сразу всех, либо в господстве одной социальной группы ("класса") над другими, либо в некоей грядущей идиллии: свободном соглашении и сожительстве всех. Но интеллигентская фронда не предложила абсолютно ничего реального и конкретного, если не считать слегка подправленных на российский лад новомодных западных концепций или экзотических доморощенных чудотворцев-мессий типа теоретика анархизма князя П.А. Кропоткина. Изначально, со времени своего появления в конце XVIII века российская интеллектуальная традиция страдала болезнью доктринёрства: она планировала будущее своей страны исключительно по тем или иным европейским лекалам. Именно поэтому, будучи "беспочвенной" и западопоклоннической, российская интеллигенция, неутомимо искавшая правду, чаще всего за правду принимала ложь и глупость.

Погибнув в центре, прежняя российская государственность попыталась воссоздать себя на окраинах развалившейся империи (например, на Дальнем Востоке). Неудивительно, что региональные новообразования и их "новые" (а на деле – старые и по составу, и по идеологии) квазиправительства очень скоро обнаруживали своё полное бессилие. Это было уже, собственно говоря, ничем иным, как агонией – завершением начавшегося в центре бывшей империи процесса окончательной гибели старой власти. Не случайно во главе новоявленных "розовых" или "белых" режимов появились бежавшие из столиц прежние генералы, бюрократы и интеллигенты-политики – Миллер, Колчак, Пепеляев, Болдырев, Дитерихс и т.д. Но и действовавшие тут же "новые" люди происходили из той же интеллигенции, отличаясь от "старых бывших" разве что меньшим образованием, полным отсутствием административного опыта, неизвестностью да ещё, пожалуй, несерьёзностью.

Как уже отмечалось, умирание прежней государственности совершалось и в самой массе, а точнее, в массовой стихии. Но здесь, в охлосе, в "низах" – если, конечно, революция не оказывается прелюдией к гибели, – "воля к власти" и государственности сохранилась и даже окрепла. Революция отторгла старые формы властвования, хотя и только пассивно: масса всё больше "ускользала" от подчинения какому бы то ни было начальству (тотальное дезертирство, партизанщина, уголовный беспредел, часто в идейно окрашенной форме "красного" или, наоборот, "белого" бандитизма). Но те же "низы" не только пассивно разрушали старое стихией, но и стихийно же противопоставляли ему локальных "теневых двойников" развалившегося патернализма – новые самочинные структуры власти локального уровня (КОБы, земства, думы, советы, коммуны, комитеты и т.д.). Вместе с политическими формами жизни масса разрушала и свой собственный социальный, хозяйственный, нравственный жизненный уклад, "расплавляя" всё бытие в бурном потоке смуты.

Смута – своего рода "плавильный котёл": она "раскрывает" природу массы в "расплавленном" состоянии. На пути неудач и разочарований в достигнутом, "разгулявшийся" охлос бессознательно, скорее инстинктивно искал себе нового вождя, новую власть, порождая порой самое неожиданное, даже нелепое, а потому непрочное и недееспособное как результат часто абсурдных экспериментов. Но требовалось только незыблемое, несомненное, уже не колеблющееся, чтобы на нём одном, наконец, утвердиться. И в этом стихийном процессе поиска нового в старом, архаичном, но здоровом, не тронутом тленом распада – ещё один смысл смуты. Платон мудро утверждал, что ближайшая к природе власть есть власть сильного. Неудивительно, что в хаотичной разрушительной борьбе всех против всех новая большевистская государственность могла утвердить себя лишь монополией на насилие, положив конец репрессивной самодеятельности стихийного террора массы9.

Чтобы смута наступила, одного только разложения старой элиты и олицетворяемого ею строя недостаточно. Необходимо ещё, чтобы субъект государственности – масса – была в основе своей здоровой, жизнеспособной, наделённой "волей к власти", хотя бы и подспудно, но сознающей необходимость и значение государственности. Для того, чтобы она отвергла власть, необходимо, чтобы последняя не только явно продемонстрировала свою непригодность, но ещё и угрожала самому государственному существованию страны, посягнула на основы традиции.

________________________________

9 Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционно­го насилия. М., 1997. С. 226.

Как ни парадоксально, но, разрушая старую государственность, масса выступает в защиту государственности. Самое поразительное, что в итоге сработали факторы народного самоисцеления, действие которых было впоследствии приписано целителю – большевистскому государству10.

Получается, что судьбы России оказались в руках политически неясно атрибутированной "третьей силы" (первые две – "красные" и "белые"). И если интерпретировать этот процесс под углом зрения вынужденного соглашения массы с новой властью по поводу минимально устраивающего "низы" облика и образа последней, то получим сценарий нелёгкого процесса возрождения привычной имперски-патерналистской системы11. Если так, то единственным "победителем" в смуте оказывается, как ни удивительно, крестьянство и другие социально немобильные страты с архаичными этатистскими воззрениями. Так случается, в общем-то, во всех революциях: политическое господство доктринёров оказывается иллюзией, и пассионарии, исчерпав свой потенциал, физически выбывают из политики. Традиционалистская масса заставляет формирующуюся из неё самой новую элиту придерживаться привычной схемы власти-подчинения.

Обычно принято считать традиционалистскую массу "негосударственной" или "безгосударственной" – имея в виду, например, её революционное нетерпение во время мировой войны. Многие историки замечают, что Россия не могла разрешить сразу две проблемы – и внешнюю, и внутреннюю. Но это – абстрактные рассуждения в духе пресловутой "альтернативности". Если говорить о разных "если бы", то нужно будет признать, что, не будь мировой войны, не было бы и револю-

________________________________

10 Там же. С. 354.

11 Там же. С. 321.

ции12, или что революции не случилось бы при благополучном окончании войны, т.е. при разрешении внешней задачи. Ведь у победившей власти никакой революции быть не может.

Однако здесь "еслибизм" даёт осечку. В России вырождение власти стало ясным, хотя и для очень немногих думающих современников, ещё со времени неудачной японской войны 1904-1905 гг. Тем не менее, тогда до гибели власти дело всё же не дошло. Смута наступила лишь тогда, когда почитаемая патриотической отечественная война с Германией (именно так она называлась и казённой пропагандой, и даже большинством оппозиционных политиков) продемонстрировала уже всем полное бессилие власти и поставила Россию на грань поражения и унижения.

Но и тогда масса не сразу разуверилась во власти. Она слишком сильно полагалась на "народность" политики правительства (здесь проявилось знаменитое "долготерпение" русских), полагая, что вина лежит лишь на отдельных лицах. Так появилась характерная для начальной стадии революции и озвученная в Думе кадетским лидером Милюковым мысль об измене. Почему германские окопы удобнее и благоустроеннее? Измена. Отчего не хватает снарядов, и приходится отражать атаки едва ли не врукопашную? Измена. Кругом враги – и вовне, и внутри, даже в придворной среде. И разве не с изменой борется думская оппозиция?

При этом не было никакой необходимости в том, чтобы измена ________________________________

12 Ныне всё чаще важнейшей или даже единственной причиной смуты историки называют Первую мировую войну. – См.: Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционно­го насилия. М., 1997. С. 309.

Но в таком случае "подвисает" сама идея "вписывания" смуты в кризисный ритм отечественной истории, а интерпретация смуты как закономерного, естественного механизма обновления "реликтовой" империи обессмысливается.

действительно существовала. Подозрение в измене – первое яркое выражение подспудного осознания массой того, что власть никуда и ни на что не годится. Оно обусловлено привязанностью "человека традиционного" к прежним формам политического бытия и его бессознательным страхом перед неизбежностью хаоса.

Измена – эвфемизм смуты, так сказать, смягчённый её вариант, быстро превратившийся в манию поиска врагов. Причём потребность в этом эвфемизме не исчезла и с появлением новой революционной власти. У Временного революционного правительства не было легитимности, "исторической санкции", и оно должно было доказать массе, всей стране свою способность управлять, перейдя от посулов и обещаний к делу. Как власть, "демократия" должна была стать властью силы, чтобы Россия почувствовала ее твёрдую и жёсткую руку. Новая власть была просто обязана либо быстрыми успехами (едва ли возможными в период уже начавшегося развала имперской государственности) оправдаться от переносимых на неё подозрений в измене, либо эти подозрения насильно подавить. Ведь очень скоро обнаружится, что она – порождение той же старой элиты. И тогда понятие измены начнёт расширяться и дискредитировать уже саму "демократию".

Но в том ли причина, что воля массы выполнялась "не теми" людьми? И не в том ли дело, что эти люди проводили вовсе не массовые интересы, а только лишь свои собственные? Не повторяется ли то же самое снова и снова сегодня? Ведь "народная воля" – расплывчатое понятие, и никто не знает, каково её настоящее содержание. Тем более, что подлинную власть невозможно определить по её доктринёрским программам и декларациям. К примеру, даже обещание ужесточить налоги на имущих к доверию ещё не располагает. Подлинную власть можно определить лишь по её природе – по "воли к власти", готовности действовать, а не по кадетской или эсеровской "демократической" болтовне.

Те же самые, ничем, кроме красноречия, себя не показавшие люди говорили о необходимости верности России союзническим обязательствам. Но оказались ли они способны осуществить свои намерения? И, главное, соответствовали ли эти намерения нуждам государства и массы? И не обман ли это, не измена ли, которую большевики называли "интересами буржуазии"?

Временное революционное правительство говорило об интересах России. Но желало ли оно эти интересы понимать? И способно ли было к этому? На деле власть преступно отбирала на бойню лучшие силы народа: звала умирать за землю, чтобы потом справедливо её поделить. Могла ли солдатская масса поверить тому, что это бессильное правительство, которое на словах готово отказаться от власти, а на деле за неё держалась, уступая всякому, кто на него "надавит", исполнит своё обещание и справедливо поделит землю? Вопрос скорее риторический. Ведь до той поры, пока шла война, крестьяне могли поделить всю землю между собой. Кто не успел – тот опоздал. Дожидаться такого исхода "человек с ружьём" не хотел и не мог.

Так, утратив веру в "свою" власть, "униженные и оскорблённые" остались наедине со своим историческим опытом, в котором, разумеется, не было места ни парламентаризму, ни пра­вам личности. Именно поэтому, считает В.П. Булдаков, центр тяжести в анализе революционной смуты историкам следовало бы перенести на психоментальность масс – только она давала незримый шанс удержаться или упасть той или иной властной верхушке13.

Незаметно, а самое главное, неизбежно наступает второй этап российской смуты, её апогей– период безвластия, анархия. Ему присущи такие черты, как распад цельного государственного единства, сепаратизм буквально во всех сферах жизни, вытеснение всего организованного и сознательного. Саморазлагаясь, совсем исчезает власть и почти полностью – прежняя элита, поскольку в ситуации анархии последняя просто не в состоянии переродиться в новую элиту. Гибнут старые формы государственности и прежняя политическая ментальность, не соответствующие массовой стихии. Жизнь людей становится зыбкой, инстинкты вытесняют сознание.

Но подспудно, незаметно за всей стихией и внутри неё протекает бурный творческий процесс – бессистемное искание новой элиты и новой власти, медленное и болезненное нарождение их элементов. Втянувшиеся в смуту низы инстинктивно, бессознательно стремятся к новому, упорядоченному, стабильному.

Вместе с исчезновением государственного единства расцветает эгоизм слагающих государственное тело элементов. Федерализм вырождается в болезнь сепаратизма, которая становится уже не мнимым, а действительным врагом будущей государственности. Каждая локальная псевдогосударственность не то чтобы не признаёт власть, а считает именно себя носителем таковой.

Но и в этих политических новообразованиях, с естественным запозданием завершающемся на окраинах России разложении прежней государственности жила идея целого, идея нового государства. Если она пока не могла осуществиться, то лишь потому, что старое ещё не погибло ______________________

13 Булдаков В.П. Имперство и российская революционность (Критические заметки) // Отечественная история. 1997. № 1. С. 45.

окончательно и не появилась новая элита, которая бы уловила это новое стремление к порядку. Однако на фоне анархии (которую на российском "демократическом" новоязе начала 90-х годов прошлого столетия называли "парадом суверенитетов") в этих фрагментарных, атомических квазигосударственных новообразованиях шёл подспудный поиск сильнодействующих средств восстановления государственной целостности страны.В силу российской исторической специфики потребность в таких средствах оказалась неизбежно сильнее, чем в любой другой европейской стране.

Крайний эгоизм самопровозглашённых локальных миров-"республик", выражающийся в самостийности, следует отнести, с одной стороны, на долю "могикан" – никуда не годных последних представителей прежней элиты. С другой – на долю здорового инстинкта массы, чувствующей, что большое целое может быть только органически целым, а органическое предполагает воссоздание реальных функций и структур самоуправления, тем более что центральная власть обессилила настолько, что предоставила периферию на произвол судьбы.

Если сепаратизм в специфическом смысле – плод смуты и враг государственного единства, то федеративный строй как выражение органичности целого для большого государства мог оказаться наилучшим решением вечной проблемы России – оптимальности "вертикали" управления центр–регионы. Неудивительно в этой связи, что интернационалисты-большевики в условиях хаоса многовластия оказались куда гибче и восприимчивее к идее целого, чем даже русские националисты с их догмой об "единой и неделимой". "Волна суверенитетов", однако, закончилась воссозданием, вместо реальной федерации, всё той же "единой и неделимой" бюрократической большевистской империи с жёстко привязанной к центру "вертикалью" власти. Как водится по российской традиции, не обошлось и без показухи помпезного братания советских республик и прочих временно "независимых" окраин, как российский Дальний Восток. Разумеется, под маской федерации.

Не следует умалять значения, которое имела русская националистическая идея "единой и неделимой" в ранние фазы смуты, и, в частности, во "фронтовой" период борьбы "белых" армий с большевиками. Однако патриотический порыв, который воодушевлял участников "белого" движения, и привлекавшая многих противников интернационального коммунизма идея единства России не помогли "белым" победить. Видимо, дело здесь не в том, что идея была ложной, а в том, что она оказалась слишком абстрактной, не обладала соответствующей формой и механизмом своего реального осуществления. В чём-то она оказалась и преждевременной: старые формы тогда уже умерли, а новые ещё не народились. К тому же эта идея конкретизировалась лишь в патриотических настроениях и героических подвигах, теоретически не обоснованных, не оправданных и не согласованных друг с другом. Тем более, что программную сторону идеологии антибольшевистской борьбы взял на себя "мозг" "белого" движения, на поверку оказавшийся совсем не "мозгом", а разложившимися фрагментами прежней элиты – генералитета, бюрократии и интеллигенции.

В куда более скрытом состоянии государственная идея обнаруживалась в эгоизме отдельных страт, проявляющемся только лишь на локальном уровне. Например, в пролетарском сознании (имея в виду действительные ментальные устремления рабочих, а не доктринёрские суждения о них), оказалось куда больше патриотизма, чем, к примеру, в той же революционной большевистской политике. Ограниченные доктринёры социализма, будучи сами продуктами прежней элиты, всячески отрицали и вытравляли идеи патриотизма и государственного единства. Часто тёмная рабочая масса под влиянием отчаяния и разочарования во всём старом легко и даже жадно усваивала социализм из "пятикопеечных" популистских брошюр, сама оставаясь при этом малообразованной и косноязычной.

Но всё сказанное вовсе не исключает патриотизма и идеи государственности даже в социалистах, включая сюда и большевиков. Можно привести немало примеров, когда последние под флагом интересов "мировой пролетарской революции" фактически осуществляли практические задания российской государственности. Вообще всякую фразу, даже взятую из партийной программы, неразумно принимать за выражение идеи. Большевики полагали, будто, производя реквизиции, борясь со свободой торговли, они вводят непосредственный коммунизм, а значит, выражают интересы мирового пролетариата. Иные профессиональные историки настолько убеждены в этом, что и по сей день изучают российскую революцию только как неудавшийся марксистский эксперимент14. На самом деле всё обстоит и так, и не так. Ведь большевики выполняли задачи, необходимые в тот момент в интересах самосохранения, а значит, и выживания создаваемого ими государства. Хотя в то же время, по своей элементарности, эта политика во многом совпадала со столь же примитивными социалистическими идеалами.

Вообще, говоря о большевизме, правильным было бы вычленить его из

______________________________

14 См., например: Леонов С.В. Рождение советской империи: государство и идеология. 1917–1922 гг. М., 1997.

сопутствующих ему явлений, разделив понятия. Ведь русская революция стала закономерным явлением российской (в форме смуты) и мировой истории (к большевизму не сводимым). А сама коммунистическая идея – рождённая в Европе разрушительная революционная идеология эпохи промышленного, но домонополистического капитализма. Поэтому большевизм – чисто национальный плод революционной смуты.

Итак, в групповом эгоизме отдельных страт скрывалась, а до известной степени даже управляла им на локальном уровне идея общего, целого. Но ещё сильнее в нём сказывалась "стихия государственности". Она обнаруживалась в стремлении к самоорганизации, к участию в борьбе за власть. Хотя выливалась эта "стихия государственности" лишь в самые элементарные формы, проявлялась под чужими, нередко совсем неподходящими именами. В частности, стремление к государственному единству у рабочих представало как утопическая мечта о "пролетарском" или "рабоче-крестьянском" государстве.

Всякая возникавшая в российской смуте сила, пусть только локальная (в условиях распада, фрагментации страны иной быть просто не могло) претендовала на то, чтобы кристаллизовать новую государственность, хотя все они быстро разлагались либо погибали во взаимной борьбе. Для революционной анархии характерно вовсе не то, что не признаётся власть как таковая, а то, что всякий признаёт себя властью и считает себя её носителем. Государственность перестаёт быть целым, единым, но не исчезает вовсе. Она распыляется, фрагментируется. Каждый фрагмент осознаёт её в себе, как активное начало будущей единой власти. Революционная анархия – это своего рода доведённый до предела, но утративший иерархичность (переставший быть "вертикалью", но оставшийся "горизонталью") порядок, точнее, квазипорядок. Это вовсе не безвластие, а, скорее, многовластие. И сколь бы эгоистичен не был "человек традиционный", в его притязании на самоутверждение и власть, в его ментальности постоянно жила стихия государственности. Ещё Аристотель вовсе не зря называл всякого человека "животным политическим".

Всё сказанное вовсе не отрицает, что в анархии российской смуты всплывали различного рода "эгоизмы". В момент гибели старых форм государственности и нарождения новых форм это вполне естественно. С одной стороны, эгоистические устремления есть проявления умирающих форм, которые изживали себя в гибели своей государственности. С другой стороны, эти "эгоизмы" сделались своего рода способами искания новой государственности в потерявшей её стихийной среде. Это своего рода "большевизм массы" – самопознание охлократии действием, опытным путём, "методом проб и ошибок" (именно так вождь "мирового пролетариата" характеризовал большевистскую политику поиска оптимальных, работающих инструментов и методов большевистской государственности), во многом трагический эксперимент массы над самой собой.

Ведь сущность смуты состояла в том, что все элементы старой государственности погибли или погибают, а масса остаётся вовсе без государственной "подпитки". Она сама должна "выдавить" из себя новые ферменты государственности, "канализировав" (или утилизировав) остатки старой элиты (например, в виде эмиграции). Ткани народной жизни остались вне исчезнувшей старой государственности, а потому были просто вынуждены, чтобы не погибнуть сами, в кратчайший срок заменить прежние, создававшиеся веками традиционные формы обновлёнными, жизнеспособными формами, хотя и столь же традиционными по своему содержанию.

В российском бунте против старого порядка парадоксально сочетались "стихия государственности" как активное властвование "человека традиционного", и противовластное эгоистическое самоутверждение, границы которого определялись силовым путём, борьбой всех против всех. Но даже самому разнузданному разбойнику – казачьему садисту-атаману или бывшему каторжнику-чекисту – всегда импонировала реальная, грубая, жестокая сила. В её признании массовая стихия, лишившаяся репрессивного, дисциплинирующего насилия власти, раскрывала другой свой аспект – аспект подчинения.

Третий этап смуты можно обозначить как процесс рождения новой, большевистской государственности.Рождения буквально "из ниоткуда", из хаоса многовластия. Воля "снизу" к новой государственности обнаружилась, прежде всего, через появление на поверхности народной жизни, прямо из традиционалистской массы слоя честолюбцев, уголовников и фанатиков. Воля "сверху" реализовалась через восстановление элементарного управления с опорой на жёсткую партийную организацию, руководимую революционными идеологами-доктринёрами,с тенденцией к последующей постепенной иерархизации партии и приданием ей правящего, государственного статуса, а также быстрое сращивание партии с параллельно создающимся и ею же "по-военному" организованным государственным аппаратом.

Власть проявляется в виде грубой, но именно потому импонирующей массе силы, восстанавливая традиционную модель "господства-подчинения" и снова разделяя массу на "управляющих" и "управляемых". Это разделение становится даже более резким, чем прежде, так как реальное и непосредственное властвование усиливается за счёт опосредованного властвования новых носителей власти. Среду, которая является преимущественным "питомником" новых носителей власти, составляют старые активные враги дореволюционной власти – революционеры типа неисправимых авантюристов, доктринёров-фанатиков, неудачников, вообще в значительной мере маргинальные, деклассированные элементы, даже уголовники-экспроприаторы. В целом это люди аморальные, часто с разрушенной психикой, носители грубой стихии насилия, по русской терминологии эпохи Московского царства XVII и Петербургской России XVIII веков – просто "воры", Стеньки Разины и Емельки Пугачёвы.

Разумеется, что у этих революционных вождей, этой новой правящей элиты нет ни государственного опыта, ни новых государственных идей, ибо идеи тех же интеллигентов-революционеров – старые, ещё дореволюционные, а потому отвлечённые, бесплодные и уже успевшие доказать свою несостоятельность и нежизнеспособность.

Между тем для нового государства мало одной только воли, хотя бы и самой непреклонной. Всякий политический акт нуждается если не в осмыслении, то, по крайней мере, в примитивном и вменяемом идеологическом обосновании. Та или иная идеология необходима как форма государственного сознания, как "утешительное" средство для оправдания конкретного политического действия. Но особенно необходима идеология в эпоху смуты, когда всё порушено хаосом, безверием и отчаянием массы. А потому чрезвычайно велика потребность в стабильности, хотя бы в каком-то порядке, а значит, и в идее. Разумеется, идеологии в разной степени, хотя всегда очень несовершенно, чаще на одних только словах, но всё же стремятся отразить массовую ментальность. Правда, перед революцией и во время смуты чаще всего они, как "кривое зеркало", эту народную ментальность искажают. Более того, они отражают прошлое, вчерашний день, только проецируя его в будущее. А это будущее к тому же ещё и упрощают, приукрашивают. Как определение назревших задач, идеология возможна только в самом общем и ни к чему не обязывающем виде. Всякая её конкретизация или превращение в обязательный императив поведения опасны, ибо свидетельствуют о потере реализма, "маниловщине".

Здоровая, практическая, органичная государственность всегда живёт не схематической, до деталей разработанной идеологией и не вытекающими из неё реформами и проектами реформ, а проблемами сегодняшнего дня. Настоящему нужны конкретные задачи и конкретные решения. Всякий идеолог становится вреден (для других) и лишается политического будущего (для себя) – будь он монархистом, либералом или социалистом – если он превращает свою политическую жизнь в планомерное осуществление своей идеологии, то есть если он становится доктринёром, если идеология из обоснования одной лишь идеи, теории превращается в жёсткую практическую программу.

Зло революционного большевизма ленинского типа для России состояло даже не столько в утопичности его идеологии, сколько в его идейной зашоренности, и потому в неспособности к саморазвитию. Всякая идеология, аналогичная по своей роли доктринёрскому большевизму, не могла не быть губительной для страны и для себя самой. Самый "свежий" пример – ультралиберализм российской властной элиты начала 90-х годов ушедшего столетия, родившийся как близнец-антипод революционного большевизма, как своеобразный "большевизм наоборот", тоже оказавшийся неспособным к саморазвитию, а потому успевший столь же стремительно скомпрометировать себя и в конечном итоге целиком повторить путь своего знаменитого предшественника в небытие.

Разумеется, без идеологии не может быть никакой власти, особенно власти новой, революционной. Но, признавая необходимость идеологии, нужно всегда осознавать её относительность. Хорошо или плохо, но идеология пытается выразить абсолютные основания народа, государства, культуры, инстинктивно старается наметить национальные идеалы и миссию. Эти цели, а к ним устремлена всякая идеология, есть или должны быть у всякого государства. Но нельзя абсолютизировать идеологию. Наоборот, важно сознавать абсолютность идей, ею конкретизируемых, их несовершенство. Именно этого не смогли понять ни доктринёры-революционеры, ни реставраторы-контрреволюционеры в России и в эмиграции.

В смутное время никакой новой идеологии ещё не было – остаются только "старорежимные". Это, прежде всего, ретро-идеология прежней власти, за которую, как за соломинку, хватаются все испугавшиеся революции и обречённые на гибель во внутренней смуте или в эмиграции. В целом эта идеология надолго (даже навсегда) оказывается скомпрометирована, и потому абсолютно беспомощна и бессильна.

За ней следуют оппозиционные идеологии прежней правящей элиты. По существу, они однородны с монархической идеологией старой власти, а потому обречены на умирание точно так же, как и выдвигающая их элита. Но поскольку всякая идеология выражает идеи, то какие-то элементы из этих идей впоследствии смогли ожить. Во всяком случае, оппозиционные идеологии, как раз в силу своей оппозиционности, да, пожалуй, элементарности пользовались (особенно у части интеллигенции) некоторым кредитом доверия, тем большим и длительным, чем они радикальнее и проще. Кстати, сравнительная простота таких идеологий объясняется, прежде всего, тем, что их сочиняли люди, мало знакомые с ментальностью российской массы и со специфическими механизмами российской государственной власти.

Особняком можно поставить одну из них – самую элементарную, и в то же время одну из наиболее радикальных. Как раз она наиболее соответствовала элементарному сознанию толпы, охлоса, и немногим более сложному сознанию революционной большевистской элиты. По своей радикальности она была способна удовлетворить всех – даже уголовников, которые, разумеется, очень легко "отрекались от старого мира", но столь же просто не могли преодолеть свою криминальную ментальность. Она же могла быть идеологией фанатиков, и, хотя и мнимо, но, по-видимому, была способна абсолютно оправдать их пафос непрерывной "классовой" борьбы и разрушения "старого мира", который сами они принимали за пафос революционного творчества массы. Как раз такая идеология естественнее, проще и скорее связывалась с необходимыми (разумеется, самыми примитивными) доказательствами государственной силы. В своей убогой простоте она не была способна увидеть всей цветистой сложности и противоречивости реальной социально-политической жизни, которая, к тому же, и без того упрощённая в революционном процессе русской смуты, не располагала к вдумчивости, осмыслению, компромиссам.

Процесс поиска власти, желаемой стабильности в российской смуте протекал бурно, но последовательно, поэтапно. На смену павшему режиму раньше всего поднялись оппозиционные слои из прежней элиты, сменяя друг друга в довольно строгом порядке своего возрастающего радикализма, "приближения" к психоментальности массы. Безвольные, а потому бессильные, новые "демократические" временные правители за неспособностью управлять начали публично и с упоением излагать свою "демократическую" идеологию. Любопытно, что иногда они сами искренне верили, что произносимые ими речи, провозглашаемые резолюции, сочиняемые законы имеют какое-то реальное значение. Они наивно верили в силу слова, убеждения, как в свой патриотический подвиг. Они были убеждены, что управляют, хотя на самом деле в лучшем случае только послушно следовали за влекущей их за собой массовой стихией, которая, в конце концов, их и уничтожила. Она же вынесла им на смену радикалов, революционную власть идейных фанатиков – большевиков.

Эта власть, принеся с собой свою примитивную идеологию, устраняя всякую оппозицию, разом устраняла и все идеологические споры: сама она была столь элементарна, что не могла вызывать не только споров, но и любой мысли. Такая идеология на практике всё больше обнаруживала свою абстрактность, свой вред, своей косностью мешала жизни. Потому большевистская власть совершала разумные и полезные акты лишь тогда, когда её конкретные, необходимые для выживания меры чисто случайно совпадали с идеологическими установками, что в реальной жизни встречалось всё реже, или, наоборот, когда практика власти расходилась с её идеологией, что, напротив, происходило с нарастающей регулярностью. Но на первое время идеология новой власти была достаточно удобна, и как раз потому, что основным ядром нового режима явились доктринёрские вожди – коммунисты-фанатики. Дело в том, что в фанатизме вождей приоткрылась религиозная природа русской революции: именно фанатизм оказался единственным способом, сплотившим большевистскую элиту.

Таким образом, логикой естественного внутреннего саморазвития смуты революционная анархия закономерно привела к созданию революционной правящей элиты из старых оппозиционеров-радикалов. Этот слой был временным и переходным в том смысле, что идеология и идеологически не подлежащая исправлению доктринёрская часть элиты к концу смуты просто исчезли. А являющаяся основой будущей новой, уже не революционной, а державной советской элиты часть правящего класса в 1920-е годы пока ещё находилась в стадии становления.

Революционеры (причём не только одни большевики, но и все социалисты) являлись носителями и выразителями стихии смуты в её самых примитивных идейных проявлениях. Идеологически они были ничтожнейшими доктринёрами, эпигонами прежних интеллигентских теорий.

Но для того, чтобы новая власть могла утвердиться прочно, нужны были не только осознание массой её необходимости и революционная идеология, её одушевляющая и в известной мере понятная, близкая массам. Ещё нужен был простой и жёсткий механизм – организация или партия. Именно партия сделала новую элиту жизнеспособной. Причём эта организация не могла быть собственно государственной. Из старых властных структур мало что уцелело. А те, которые уцелели де-факто и были лишь переименованы, или же новые, созданные большевиками по типу старых, сами по себе не обладали ни легитимностью, ни силой. Они ещё должны были "врасти" в жизнь и себя оправдать. Они были бессильны перед толпой и самочинными "низовыми" организациями, перед лицом массовой стихии, от имени которой хотели или пытались действовать. Править только с ними и через них – значило идти за охлосом, пытаясь увлечь его личной харизмой вождей, или же ловко обманывать. И то, и другое возможно, но ненадолго.

Поэтому существенно необходимой являлась какая-то самоорганизация, "дисциплинирование" большевистской правящей элиты, которая давала бы ей возможность проводить и, если нужно, то навязывать свою волю традиционалистской массе. Такая организация была осуществима лишь в двух вариантах: либо в виде военной диктатуры, либо – при отсутствии в России традиции сколько-нибудь самостоятельной роли армии в политической жизни – партийной организации. Последняя и осуществилась в виде стройной военно-подобной партии. В такую милитаризованную структуру организовались большевики, и подобная же типа партия потребовалась (и пригодилась) для преодоления революционного хаоса.

При этом в принципе даже не столь важно, что в основе своей дееспособная большевистская партия существовала ещё до революции в виде подпольной полуэмигрантской организации: она вполне могла возникнуть и в процессе революционной смуты. Важно, что она в определённый момент сделалась организацией правящей элиты и костяком новой государственности. Партия фактически подчинила себе и использовала, сделав учреждениями новой государственности советы – родившиеся в ходе смуты локальные структуры леворадикальной общинности. Поскольку именно советы по причине их "классового" характера "канализировали" в себе радикальные настроения традиционалистской массы, то, управляя советами, можно было справиться со стихией разбушевавшегося охлоса. А когда советы не удавалось использовать как ширму для утверждения большевистской власти на местах, создавались назначаемые партийным руководством чрезвычайные псевдосоветы – ревкомы. Так постепенно советы меняли свой облик и превращались в реально безвластное декоративное прикрытие большевистской государственности. Именно в таком виде они постепенно "врастали" в жизнь, словно на заказ пошитые для новой автократии.

Но не всё так просто. Большевистская партия была бы бессильной без советов: они сделались необходимым орудием управления, тем государственным аппаратом, без которого она не могла властвовать и которого не могла создать из себя. К тому же советы унаследовали российскую традицию: тенденцию к соединению революционного популизма и демагогии с бюрократизмом. В новом государственном аппарате естественным образом нашёл себе место старый административный механизм, и в нём же по преимуществу происходила "переплавка" элементов старой государственности в новую. Существование общегосударственных органов подчёркивало связь формирующегося правящего слоя с массой и внешне выражало "народность" произошедшей революции.

Дуализм спаянных партийной дисциплиной победителей и бюрократического аппарата представляется необходимым в любой удачной революции. Напротив, нет никакой необходимости, чтобы аппарат революционной власти существовал в виде представительных учреждений парламентского типа (что, наоборот, естественно, если они в развитом виде существовали до революции, ибо в таком случае соответствует "народности" революции и (пусть наивному) отождествлению воли масс с актом всеобщего голосования). Практически самым целесообразным всегда является максимально возможное сохранение традиционных форм и преобразование (но не ломка!) их только в меру настоятельных и конкретных потребностей. Хуже всего – это абстрактные выдумки, особенно если эти эксперименты сочетаются с подражательным воспроизведением чужого опыта, неизбежно мешающего традиции, массовой ментальности, конкретно-органическому.

В этом отношении как раз идейная убогость и невежество большевиков свели новаторский пыл доктринёров на любовь к иностранным заученным терминам и на изобретение сравнительно безвредных по своей абстрактной теоретичности схем. Понятно, что в абстрактные схемы могло проникнуть лишь жизненное содержание. Да и сама наивная вера в способность пролетариата к творчеству нового заставила большевистских вождей не использовать старое, "буржуазное", а искать. Так "методом проб и ошибок" были нащупаны реально важные проблемы Российского государства: идеи "федеративности" и "советской системы" скрывали в себе богатые потенции будущего стабильного имперского развития. Тогда как Учредительное собрание и парламент, как оказалось, могут лишь только мешать этому развитию. Не случайно особенно опасным для "демократической" власти после падения коммунизма окажется именно российский парламент – аналог Всероссийского Учредительного собрания. Тогда снова найдётся второй Железняк (Ельцин), но отнюдь не фарсовое повторение трагедии "российского парламентаризма" показательно само по себе.

Как бы то ни было, но именно в государственном аппарате – советах и ревкомах – идеология и "воля к власти" большевистской партии конкретизировались в "малые" практические дела, и именно потому очень часто с пользой и для государства, и для массы они превращались в нечто совершенно противоположное своему исходному замыслу или импульсу большевистских вождей-доктринёров. С другой стороны, конкретные нужды жизни заставляли большевистскую партию, тоже главным образом через госаппарат, отвечать на них и приспосабливаться к ним, властно перерождая догматическую идеологию и всё чаще превращая её в несоответствующую содержанию вывеску.

Наконец, в госаппарате, который по своему персональному составу частично совпадал с партией, происходила амальгама нового и старого. Старые, интеллигентские кадры невольно ассимилировались с новыми, происходящими из массы. И те, и другие перерождались в правящую элиту ближайшего будущего, которая в итоге заменила собой революционный правящий слой и сделалась основанием новой державной государственности. Таким образом, выздоровление страны от болезни смуты предполагало рождение новой элиты новой власти, её новое государственное бытие.

То же самое нарождение нового совершалось и в традиционалистской среде, понемногу успокаивавшейся, застывавшей, приобретавшей прежние определённые, конкретные очертания. Людьми будущего оказались не те, которые сами бежали за границу или оказались "выброшены" туда силой обстоятельств, а те, которые постепенно приспосабливались и подчинялись силе власти, из прежних неутомимых "борцов" за "счастливое будущее" или "утраченное прошлое" снова превращаясь в пахарей и возвращаясь опять к мирному труду.

Приспосабливался и обыватель. Он прошёл через унижения, увидел крушение своих надежд, гибель близких людей. Правда, открыто он не примкнул к какой-то одной из действующих сил. Он не рисковал жизнью. Зато он вошёл в новую жизнь, создаваемую его смирением, терпением, его трудом, слезами и кровью. Его героизма ни современники, ни историки не замечают, потому что героями всегда считают только "рыцарей без страха и упрёка". Больше того, часто именно обывателя упрекали в малодушии и даже подлости. Но он оставался верным самому себе, и потому дождался конца смуты.

Исключительного значения процесс начался и в самой правящей партии, как только она укрепила свою власть. Под влиянием непосредственного воздействия практической жизни и "малых" дел советского госаппарата большевики были вынуждены конкретизировать свою идеологию. И хотя её теоретики оказались, в буквальном смысле, в хаосе новых понятий, партийная идеология должна была неизбежно выродиться в бессодержательную фразеологию, ибо для всякого доктринёрства конкретность равнозначна гибели. Столкнувшись с жизнью, интеллигентская ультрарадикальная идеология оказалась бессильной ответить на простейшие вопросы, которых она не могла предусмотреть и предугадать. Когда доктринёры всё-таки пытались осуществить что-нибудь практическое, получалось либо противоположное ожидаемому, либо пустая вывеска, либо очевидная глупость.

Историк не вправе бросаться из крайности в крайность, из апологетики большевизма в не менее примитивный антикоммунизм, приписывая идеологии правящей партии основополагающее влияние на практическую политическую линию. В поведении большевистской власти нужно различать выполнение конкретных и жизненных государственных задач, популистскую фразеологию и – только на последнем месте – идеологическую политику. А, следовательно, её губительности для страны не следует ни преуменьшать, ни преувеличивать.

В самом начале большевистского господства идеологическая окраска акций власти проявлялась ярко и крикливо. Но, хотя сами акции отличались практичностью, дело всё же сводилось к простому переводу государственно-необходимого на язык большевизма. Напротив, вместе с усложнением управленческих задач и переходом к созидательной деятельности лексический материал примитивных партийных идеологических лозунгов всё больше обнаруживал свою скудость. Попытки осуществить меры, диктуемые одной только идеологией, становились хотя и менее яркими, но зато более частыми, негативными и вредными по своим последствиям.

Так, все реквизиции, борьба со свободной торговлей, пресловутая "советизация" и т.д. в военно-коммунистический период революционной смуты диктовались государственной необходимостью, хотя понимались властью и объяснялись массе как непосредственное введение коммунизма. Но это касалось только организационной части мероприятий. Проводились же они на практике совершенно нелепо, так что в процессе их осуществления результат оказывался минимальным: большое количество собранных ценностей просто разворовывалось или пропадало. Правда, можно возразить, что революция никогда не обходится дёшево. Даже Коминтерн не без успеха выполнял функции наркомата иностранных дел РСФСР: последний при тогдашнем временном бессилии России не мог не быть мало эффективным.

Зато последующая борьба с нэпом и, в значительной мере, плановое хозяйство сталинских пятилеток явились уже чистыми продуктами абстрактной идеологии. Как ни парадоксально, но это было, скорее, признаком идеологического разложения, кризисом максималистской политической доктрины, за которым стояли кризис и разложение самой партии революционного большевизма. Рецидив коммунистического пафоса конца 1920-х – начала 1930-х годов стал симптомом приближающегося конца. Фанатики большевизма уже нуждались в действенном оправдании своей идеологии. А, следовательно, они усомнились в ней, в её эффективности, но, как люди малообразованные, непременно нуждались в новом доктринальном эксперименте: авось получится. Таковыми видятся идеологические мотивы сталинской "революции сверху".

Именно в борьбе на "идеологическом фронте" – с "буржуазными" пережитками и "буржуазной" наукой, в походе на старый быт, культуру и предрассудки "буржуазной" нравственности большевистские идеологи смогли поэкспериментировать всласть. Но совсем иное дело –хозяйственная и социальная стороны жизни. Они аргументируют убедительным для любого доктринёра образом – нищетой и голодом. Здесь есть неодолимые ни для какой идеологии границы экспериментирования. Да и последствия разрушительного идеологического коверканья экономики улавливаются уж очень скоро.

Теперь нелегко оценить весь внутренний трагизм постепенно проникающейся государственными идеями и навыками партии. Её вожди оказались связаны своими собственными безответственными доктринёрскими лозунгами. Возможно, они бы и рады были "отыграть" обратно, да только как отказаться от "революционных завоеваний"? И чем жить доктринёру, если только идеология и осталась в зияющей пустоте его политического багажа? С другой стороны, от всего отказываться не только неудобно, но и опасно, потому что снизу "подпирали" молодые партийные "товарищи". За этими "товарищами" ещё не было никакого государственного опыта, они "от сохи", они ещё менее развиты и образованы, чем "вожди". Зато они уверовали в пламенные слова "вождей", когда те ещё были воодушевлены "истинами" коммунизма, а теперь винили "старую гвардию" в компромиссах и даже в измене.

Разумеется, большевистская партия не оставалась неизменной: в неё, как и в любую "партию власти", быстро вливались новые элементы. Из многочисленных большевистских неофитов одни искренне разделяли её утопическую идеологию, хотя раньше не верили в её осуществимость (или просто сомневались, или боялись связывать свою судьбу с фанатиками). Другие – ощущали за происходящим какую-то правду (или надеялись хоть что-то изменить). Третьи – приспособленцы – просто стремились уберечь себя или постараться что-либо урвать, преуспеть в этой жизни.

Как ни сильны были партийная дисциплина и позиции "идейных" коммунистов-доктринёров, быстрое увеличение численности "партии власти" оказалось для неё куда опаснее, чем увеличение числа братьев для монастыря. Весь этот разношёрстный человеческий материал переработать было просто невозможно, да ещё переработать в духе идеологии, которая отражала не новое, а старое, уже осуждённое жизнью. С "затуханием" смуты и укреплением партии закономерно слабел и угасал пафос борьбы и опасностей, скрепляющий дисциплину партийцев. Идеология становилась обычной фразеологией, а на одних фразах, как известно, "далеко не уедешь".

Так в правящей партии появилось своё идейное "болото", сначала незаметное, трудноотделимое от "идейных" большевиков. Это "болото" ожидало своего часа. А час его пробил, когда устали, измотались и начали разлагаться старые партийные верхи. Растущее бессилие, грызня, взаимное уничтожение вождей вынудили "старую гвардию" искать себе зыбкую опору на "болото". Это открывало возможности для активного выступления "болотных людей", которые по самой своей природе всегда прятались за спины борющихся, старались не рисковать или побеждать только наверняка. Поэтому-то даже победа партийного "болота" автоматически не повела к немедленной отмене коммунистической фразеологии. Над сознанием революционера-доктринёра всегда господствовала страсть к трескучей фразе и шаблонному героизму. Но задача рождающейся из смуты новой государственнической элиты – этакратии состояла вовсе не в громких декламациях и не в актёрском героизме, а в повседневном, "сером", напряжённом труде.

И современники, и историки-профессионалы, в общем-то не без основания поднимали тему большевистского "термидора" – контрреволюционного переворота, который изнутри взрывал диктатуру партии и открывал начало террору15. Однако в реальной российской действительности некий "термидорианский" "час икс", если бы он всё-таки на самом деле наступил, явился бы ярким, но вряд ли существенным эпизодом в долгом и малозаметном процессе перерождения большевистской власти и партии из интернациональной в этатистскую.

Очень важную, быть может, даже ключевую роль в эволюции большевизма сыграло ослабление основного инструмента государственного "дисциплинирующего насилия" – террора. К середине 1930-х годов с его помощью большевики уже сделали всё, что могли: обосновали свою власть в глазах массы, подавили оппозицию, укрепили саму партию. И террор потерял мотивацию. Он отыграл свою роль, и в новых, по крайней мере, массовых жертвах теперь уже не было никакой нужды. Поэтому в 1920-е годы сначала Ленин, а затем и Сталин смогли взять передышку и спокойно пойти на ослабление государственного насилия, и вряд ли лишь по мотиву давления западного общественного мнения. Относительная обеспеченность, сытость нэповской жизни ослабляла партийную дисциплину, да и партийное "болото" не побуждало к какой-то активности. Но чем меньше крови, тем скорее наступал кризис правящей партии.

________________________

15 См., например: Валентинов Н. (Н. Вольский). Новая экономическая политика и кризис партии после смерти Ленина: Годы работы в ВСНХ во время НЭП. Воспоминания. М., 1991; Козлов В., Плимак Е. Концепция советского "термидора" (к публикации дневников и писем Льва Троцкого) // Знамя. 1990. № 7; Федюкин С.А. Борьба с буржуазной идеологией в условиях перехода к НЭПу. М., 1977; Трукан Г.А. Путь к тоталитаризму: 1917–1929 гг. М., 1994; Краус Т. Советский термидор. Духовные предпосылки сталинского поворота (1917–1928). Будапешт, 1997.

Не случайно партийные доктринёры защищали террор как орудие идеологии, которую они пытались навязать, пользуясь политической необходимостью террора. Поэтому с идеологией революционного большевизма (как впоследствии и державного большевизма) пришлось, хотя бы временно, мириться даже тем, кто её не разделял: всегда приходится терпеть некоторые неприятные черты "незаменимого" палача. Ленинская политика военно-коммунистического, а во многом и нэповского периода представляла собой апогей революционного доктринёрства. Однако после смерти вождя всем стало очевидно, что имманентной необходимости в революционном терроре нет.

Уходом Ленина завершилась активная фаза революционной смуты. Однако, как и прежде, упорно продолжая осуществлять свою старую идеологию, большевики-ортодоксы теперь преследовали, скорее, лишь свой самолюбивый личный интерес. Поэтому после Ленина на партийном олимпе неизбежно, одна за другой, возникают безликие фигуры "термидорианцев". Одной из которых была серая, но крайне беспринципная и циничная фигура Сталина.

И хотя сам Ленин, будучи фанатиком идеи, считал свой личный интерес интересом идейным и партийным, это нисколько не меняет существа дела. Ведь точно таких же ретивых "служителей идеи" можно в изобилии обнаружить и вне большевистской партии, среди изживающих свои интеллигентские идеологии доктринёров "слева" и даже "справа". Ибо многие "правые" по доктринёрской своей природе те же "большевики", только с вывороченной наизнанку идеологией. Среди "пленников" доктрины было множество "маленьких лениных", росту и карьере которых помешало только то обстоятельство, что им просто не повезло.

"Подобно Хроносу, революция пожирает своих детей". Автор этого знаменитого афоризма – Пьер Виктюрньер Верньо – трагическая фигура Великой французской революции. Один из руководителей жирондистов, казнённый по приговору Ревтрибунала, он уловил весьма существенную сторону логики революционного процесса, хотя и воспринимал её, пожалуй, что слишком "личностно" – со стороны собственной судьбы, индивидуальной жизни и смерти.

На самом деле физическое уничтожение "революцией" своих вождей – лишь одно из возможных проявлений их "политической смерти". Важно не то, что Троцкий, Зиновьев и прочие "левые" доктринёры – сторонники "красного" террора и крайних мер – были осуждены или казнены, а то, что они оказались просто ненужными, отыгравшими свои роли, но всё ещё претензионными актёрами, при жизни и даже при высоких должностях в партийной иерархии превратившись в "политические трупы", назойливых и вредных прожектёров. Хотя, разумеется, дело не в отдельных людях, а в общем процессе.

Партийная монополия на власть и воссоздание госаппарата сделали возможным переход от революционной смуты к новой имперской идеократии. Но в том-то и дело, что большевистская партия продолжала неизбежно увязывать собирающуюся в ней "волю к власти" с идеологией доктринёрствующих революционеров. И даже если содержание их идеологии до какой-то степени всё же отражало массовую стихию, то лишь с её негативной, разрушительной стороны. К тому же жизнь требовала уже не бунта, а созидания.

Типичной чертой революционера-доктринёра является отрицание им действительности во имя абстрактного идеального будущего, которого не будет (или, наоборот, идеализация прошлого, которого в действительности не было, ради его будущей реанимации). Эти свойства характерны для любого революционера, в какую бы окраску он не был "выкрашен" – "красную", "белую", "розовую" или "зелёную". Типичными примерами здесь могут быть пораженческие настроения российской "белой" эмиграции, которые не раз выливались в желание провала России, возглавляемой большевиками (во время польской кампании весной – летом 1920 года, позднее – в 1920-х годах – при решении вопроса о признании Советской России – СССР на Западе, в Великой Отечественной войне СССР с нацистской Германией, "холодной войне" СССР с Западом и т.д.), или же явно необъективное оспаривание эмиграцией всяких признаков экономического подъёма нэповской России, а затем и результатов сталинской "революции сверху". Маниакальная надежда той же доктринёрской эмиграции на интервенцию, если чем и отличалась от готовности фанатичных большевиков пожертвовать Россией в пользу мировой революции, так только меньшей продуманностью и ещё, пожалуй, тем, что укрепившиеся в России большевики неизбежно были вынуждены защищать её интересы и тем самым неизбежно "национализироваться". В то время как эмигранты-интервенционисты, будучи одержимы в массе своей архаической, но бессильной мечтой реставрировать прошлое, столь же неизбежно "денационализировались" и окончательно потеряли всякую живую связь со своей страной и её народом.

В положительной своей части любая революционная идеология (а также и контрреволюционная, как отрицавшая закономерность и объективный характер революции), в лучшем случае отражала лишь некоторые жизненные идеи традиционалистской массы, но в настолько абстрактной форме, что все они так и остались неосуществимыми. Сама же по себе революционная идеология отвлечённа, бессодержательна и, поскольку доктринёры всё-таки попытались её осуществить, безусловно, вредна. Поэтому когда доктринёрская большевистская элита выполнила свою основную задачу, т.е. когда она своим утверждением в качестве фактической (а значит, и признанной массой де-факто) власти закрепила отрицание старой элиты, сделав восстановление прежнего режима невозможным, она обнаружила вспомогательный и условный смысл уже своего собственного существования.

Оказалось, что доктринёрская большевистская элита одержима лишь бессознательной "волей к власти" и сознательным отрицанием всего старого. Хотя сама она воображала, будто живёт сознательной и творческой волей к будущему. Отрицание теперь уже стало ненужным доктринёрством, особенно когда обнаружилось, что созидательного, собственно, не было и нет. Сама жизнь потребовала преодоления старой большевистской догмы. В традиционной для России системе патерналистской государственности (а другой по определению быть не могло) партийная идеология революционного большевизма (вместе с её носителями) должна была либо отойти в сторону, либо буквально на ходу перестроиться. Этот драматический процесс не мог обойтись без потерь для верхушки правящей большевистской партии.

Так смута перешла в последний, четвёртый этап – рекреационный (от латинского "recreatio" – буквально "восстановление" – отдых, восстановление)16. Этот завершающий этап системного кризиса реликтовой империи был обусловлен "остыванием" общеимперского социума, нашедшем своё выражение в аполитизме традиционалистской массы. Последняя, устав от смуты и охладев к революционным вождям-пассионариям, молчаливо соглашалась теперь на любую власть, способную

________________________________

16 Словарь иностранных слов. М., 1996. С. 427.

навести элементарный порядок и воззвать одновременно и к красивой утопии, и к традиционализму. Тем более, что масса к этому моменту, не без помощи большевиков, уже удовлетворила свой ближайший инстинкт и выпустила пар иррациональной ненависти к подлинным или мнимым врагам17.

Тонкий слой представителей ещё прежней, дореволюционной радикально-оппозиционной элиты, большевистских вождей-доктринёров окончательно потерял смысл своего существования, а заодно и свою политическую роль после окончания фронтовой стадии гражданской войны и полного устранения остатков сопротивлявшейся большевикам старой элиты. Частью произошло и физическое "выбывание" этих пассионариев революционного времени (гибель в гражданской смуте, смерть либо по естественным причинам, либо от "перенапряжения" сил, эмиграция). Одни вожди (типа Троцкого) просто оказались "лишними", невостребованными; другие с разным успехом пытались приспособиться к новым, рутинным реалиям НЭПа (Дзержинский, Пятаков, Зиновьев, Бухарин).

Взамен "выбывающих" затухающая смута по инерции выносила "наверх", из недр победившей партии, новое поколение послереволюционной элиты. В основном это были выходцы из традиционалистской среды, никогда всерьёз не осваивавшие и не понимавшие идеологию революционного большевизма, либо функционеры "новой волны", успевшие потерять веру в неё – типичные приспособленцы и карьеристы. Так на место "идеологов" пришли обычные конформисты.

________________________________

17 Волобуев П.В., Булдаков В.П. Октябрьская революция: новые подходы к изучению // Вопросы истории. 1996. № 5-6. С. 30; Булдаков В.П. Имперство и российская революционность (Критические заметки) // Отечественная история. 1997. № 1. С. 56.

Ещё в 1995 году известный историк В.В. Журавлёв выступил со статьёй18, в которой, исходя из аксиоматичного тезиса, что история – это деятельность преследующего свои цели человека, попытался выявить и в эскизном варианте проанализировать социально-психологические типы смутной эпохи, отражающие в структуре и парадигме своих интересов характерные тенденции революционного времени.

По его мнению, жёсткие реалии и резкие повороты смуты закономерно приводят к размыванию и без того относительно узкой прослойки "убеждённых революционеров" за счёт притока "наверх" разношёрстных конъюнктурщиков и корыстолюбцев. Помимо того, сам этот тип фанатиков-доктринёров, носителей революционного энтузиазма на резких поворотах революции (как смута) наименее прагматичен, а потому его носители "всё в большей степени становятся пленниками идеи, её заложниками. Присущие их социальному поведению черты жертвенности способны эволюционировать в фанатическое упорство в реализации идей, неадекватность которых потребностям жизни всё более и более выявляется в ходе революционного и постреволюционного процесса". Вожди "идут к цели, всё больше не ограничивая себя в средствах, не останавливаясь перед жертвами и этим обрекая себя на роль жертв уже в ходе революции (якобинцы) или в постреволюционную эпоху (большевики-ленинцы)". К тому же к доктринальной убеждённости у них "изначально могут примешиваться (а то и преобладать) интересы другого уровня и качества: от поиска романтики до удовлетворения чисто авантюристических ________________________________

18 Журавлёв В.В. В дополнение к сказанному: Революция сквозь призму личного интереса (психологические типы в русской революции) // Отечественная история. 1995. № 4. С. 214-218.

наклонностей"19. Понятно, что новая нэповская эпоха в буквальном смысле выбивала у такого сорта людей почву из-под ног.

Зато другой тип (Журавлёв называет его "оборотнем"20) куда более прагматичен. Он готов проторить путь к вершинам изменчивой власти, какой бы эта власть ни была. Активность "оборотней" сравнима с "убеждёнными революционерами", но формы её реализации совсем иные. Доминирующий личный интерес здесь – власть как таковая со шлейфом её многообразных атрибутов и привилегий. Основная цель "оборотня" – удержаться на гребне власти вне зависимости от любых её метаморфоз. "Оборотень" ориентирован только на себя, на свой личный интерес к власти. Он никому и ничему не изменяет, оставаясь верным самому себе и меняя свой облик (оборачиваясь) синхронно с изменением условий борьбы за власть. Он способен рисковать и действовать на опережение. Утверждение основ нового режима открывает ему новые горизонты: в восхвалении нового и в попрании предыдущего "оборотень" "святее папы римского". Неудивительно, что наличие такого рода способных, хватких, бесподобно мимикрирующих политиков – одно из составляющих последующего "термидорианского" перерождения революционной власти.

Каждая эпоха востребует своих героев и жертв. Российская революционная смута не исключение, а скорее типичный случай. В.В. Журавлёв прав, характеризуя это время как "ярмарку личных интересов"21. Как и в любой другой, относительно мирный период развития здесь в жёсткой схватке гибнут одни, нарождаются и утверждают себя другие

________________________________

19 Там же. С. 215-216.

20 Там же. С. 216.

21 Там же. С. 218.

интересы. Закономерно, что на смену прежнему балансу личных и массовых интересов каждый раз нарождается их новая комбинация. И такие эпохи нельзя целиком относить к категории неких "патологических" состояний.

Итак, у новой, нэповской большевистской элиты осталась лишь "голая" власть, идейного смысла которой она уже не понимала. Власть новой формации функционеров держалась уже не пресловутой "волей к власти", присущей поколению идейных революционеров, а готовой, сформировавшейся революционной традицией, окрепшим государственным аппаратом и начинавшей разлагаться партийной организацией. Новые правители жили, хотя внешне и пуритански, но без высоких побуждений, изо дня в день заботились только о своих интересах и, сугубо по необходимости и в видах самосохранения, выполняли национально-государственные задачи. Идей и идеологии у них по существу уже не было, зато были награбленная собственность и кое-какие бюрократические навыки.

Как воспринял новую власть народ? Победа "красных" над "белыми", которые в военном отношении стояли, во всяком случае, не ниже, и настроены были не менее патриотически, ясно и недвусмысленно показывает, что низы в большинстве своём всё же признали за настоящую власть большевиков. Масса приняла "красных" не потому, что отрицала великую Россию, за которую самоотверженно проливали свою кровь и отдавали свою жизнь герои "белых" армий, а потому, что за героическим патриотизмом "белых" не видела национально-государственной идеи и не хотела ни спрятавшихся за "белыми" знамёнами идеологов старого, ни самолюбивых, но ничтожных, лишь на миг "вынесенных" на поверхность революционным водоворотом политических авантюристов. Народ в своей массе осудил и отверг не "белых" героев, а тех, кто претендовал на руководство ими. Можно говорить даже о ненависти к "белым": "Сначала надо разогнать этих предателей и изменников. Большевиков мы и сами переварим". Примерно так рассуждала масса.

Такую своеобразную позицию вряд ли возможно объяснить каким-то "классовым" подходом. Предпочтябольшевиков, традиционалистская масса вовсе не стремилась защищать большевизм. Расправы крестьян с коммунистами и, позже, их упорное, хотя по большей части и пассивное сопротивление мерам, связанным, прежде всего, с попытками реализации коммунистической идеологии ("коллективизация"), – слишком значительные обстоятельства, чтобы допустить сколько-нибудь сознательное сочувствие большевистским идеям. Большевизм сознавался массой как неизбежное и временное зло. Неизбежное потому, что традиционалистская среда понимала настоятельную необходимость сильной власти, более того, испытывала в ней потребность, а кроме большевиков пригодных кандидатов просто не оказалось.

"Мы подаём за большевиков: их больше". Эта мотивировка голосования во Всероссийское Учредительное собрание вовсе не так наивна или глупа, как думали иные интеллигенты, не понимавшие народного юмора. А лозунг "за большевиков, но против коммунистов" (и коммунизма!) – по-своему действительно мудрая, хотя и крайне наивная в тогдашних условиях формула.

Любопытно, что историки, описывая послесмутный (нэповский) периодроссийской истории, "эпоху Директории" ("коллективное" правительство Французской республики из 5 директоров в 1795–1799 гг. – первое пытавшееся, хотя и неудачно, покончить с революцией; конец Директории положил государственный переворот восемнадцатого брюмера) на российский манер, обычно подчёркивают растущую апатию общества к политическим вопросам, равнодушие и усталость от политики22.

________________________________

22 См.: Данилов В., Верт Н., Берелович А. Советская деревня 1923-1929 гг. по информационным документам ОГПУ (Введение) // Советская деревня глазами ВЧК–ОГПУ–НКВД. 1918–1939. Док. и мат-лы: В 4 т. / Под ред. А. Береловича, В. Данилова / Т. 2: 1923–1929. М., 2000. С. 7-24; Ибрагимова Д.X. Рыночные свободы и сельский менталитет. Чего жаждал крестьянин при НЭПе? // Менталитет и аграрное развитие России (XIX–XX вв.). Материалы межд. конф. М., 1996. С. 260-275; Измозик В.С. Политический контроль в Советской России. 1918–1928 годы // Вопросы истории. 1997. № 7. С. 32-53; Современные концепции аграрного развития: Теоретический семинар 21 декабря 1993 г. (Институт российской истории РАН, Междисциплинарный академический центр социальных наук (Интерцентр)): Обсуждение работы М.Л. Левина "Российские крестьяне и Советская власть. Исследование коллективизации" (Нью-Йорк, Лондон, 1975). Участники дискуссии: Левин М.Л. (Филадельфия), Ивницкий Н.А., Зеленин И.Е., Никифоров Л.В., Мошков Ю.А., Александров Ю.Г., Зырянов П.Н., Данилов В.П., Берелович А.Я. (Париж), Вылцан М.А., Кондрашин В.В., Гордон А.В., Никольский С.А., Бабашкин В.В., Домников С.Д., Кузнецов И.А., Слепнёв И.Н., Окуда Х. (Токио) // Отечественная история. 1994. №. 4-5. С. 46-78; Лебина Н.Б. Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920–1930 годы. СПб., 1999; Лившин А.Я., Орлов И.Б. Власть и общество: Диалог в письмах. М., 2002; Литвак К.Б. Жизнь крестьянина 20-х годов: современные мифы и исторические реалии // НЭП: приобретения и потери (Р.У. Дэвис, В.П. Дмитренко, B.A. May и др.). М., 1994. С. 186-202; May В.А. НЭП в контексте российской революции // НЭП: приобретения и потери. М., 1994. С. 42-53; Мезит Л.Э. Крестьянские восстания в Енисейской губернии в начале 20-х гг. // Эволюция и революция: опыт и уроки мировой и российской истории. Материалы межд. науч. конф. Хабаровск, 1997. С. 188-190; Нарский И.В. Жизнь в катастрофе: Будни населения Урала в 1917–1922 гг. М., 2001; Оболонский А.В. Драма российской политической истории: система против личности. М., 1994; Сокращённая стенограмма международной научной конференции "Менталитет и аграрное развитие России" // Менталитет и аграрное развитие России (XIX–XX вв.). Ма-

На первый, поверхностный взгляд, так оно и было, особенно в сравнении с начальным этапом смуты. Страна действительно "устала" от непредсказуемости революционного хаоса, жизненных невзгод и потрясений. Однако ведь и в обычное, нереволюционное, "нормальное" время политика в России (и не только в ней) являлась и является уделом сравнительно небольшой по численности страты – интеллигенции. Традиционалистская масса никогда и не была "политична". К тому же с началом НЭПанаступило оживление экономической жизни. Разве это не признак активности населения, пусть и в иной, "опосредованной" плоскости?

И что значит вообще заинтересованность массы политикой? Разговоры на общие философски-политические темы? Но бесплодность подобных разговоров налицо: чего стоили говоруны и демагоги в советах, политических партиях и митинговых страстях на улицах обеих российских столиц? Едва ли сколько-нибудь разумный или просто практичный человек в России когда-либо (кроме, пожалуй, крайне непродолжительного периода начального этапа очередной смуты, да и то далеко не в большинстве) был склонен всерьёз и глубоко обсуждать партийные программы, теории и прочие отвлечённости и, тем более, называть это политической деятельностью. И если всё же политика волновала российскую эмиграцию, так на то она и эмиграция, как осколок погибшего прошлого.

Лишь в периоды революционного подъёма и политической борьбы политика затрагивала жизненные интересы каждого "человека традицион-

_______________________________

териалы межд. конф. М., 1996. С. 363-438; Павлюченков С.А Экономический либерализм в пределах политического монополизма // Россия нэповская /Под ред. акад. А.Н. Яковлева. М., 2002. С. 15-57.

ного". Тогда, при всём доктринёрстве политиков, их деятельность была конкретной или воспринималась как таковая (может быть, как раз благодаря их доктринёрству). К примеру, в период войны нельзя было не интересоваться военными делами страны (победами и поражениями интересуется даже аполитичный обыватель). Или кровавыми расправами смутного времени, которые угрожали любому и, без сомнения, оказывали своё эмоциональное воздействие на того же обывателя.

Но к концу смуты доктринёрски-коммунистическая идеология "выветрилась", да и международная политика уже входила в мирные рамки. Наступали серые послереволюционные будни. Кому они могли быть интересными? Кого могла увлекать ставшая "закрытой" политическая деятельность, кроме, разумеется, самих политиков? Жизненные задачи традиционалистской массы фрагментировались и детализировались. Политика переходила в стадию своей предельной конкретизации, в стадию медленного органического развития, которое всегда неприметно и для большинства просто неинтересно.

Новая правящая элита, за исключением уже ни на что не годной доктринёрствующей "верхушки", переходила, как и страна в целом, к повседневной "серой" работе. Воля и сознание массы получили возможность своего обыденного и постоянного оформления в кристаллизирующейся элите, но "верхушка", вожди теперь ничем удивить уже не могли, да и не стремились. У них просто не осталось прежней "воли к власти". Поэтому волевая, "государственная стихия" масс нашла себе иную точку приложения – именно там, где вставали наиболее жизненные проблемы.

Власть "собирала" государственность. В неё вливалось всё живое и действенное, и в ней же нарождалась (не могла не нарождаться!) новая державная, национальная идеология. Прежде же всё концентрировалось только в структурах большевистской партии.

Дело, следовательно, совсем не в "усталости" массы и не в "усталой" стране. Чувство "усталости" специфично, к примеру, для лишившейся всяких перспектив эмиграции. Здесь же дело вовсе не в "усталости", а просто в иной точке приложения государственных усилий и массовой стихии. Если бы масса от смуты "уставала", вслед за ней едва ли следовал бы период национального и государственного расцвета, как это случилось со сталинской Россией – СССР.

Думается, что "усталость" и "аполитизм" – явления совсем не однопорядковые. "Аполитизм" массы объяснялся, с одной стороны, тем, что государственность, поборов охлократическую стихию и войдя в своё нормальное русло, сконцентрировалась в новой, "массовой" элите. С другой стороны – масса уже почувствовала революцию обречённой, "выдохшейся". Она уже обладала новой элитой, новым правящим классом – людьми, которые "переродились" за время смуты, частью приняли на себя бремя жизни и незаметной, но тяжёлой и конкретной деятельности в буднях государственного аппарата, и теми партийными функционерами, которые отрешились от своего доктринёрства, либо "носили" только его личину в видах самосохранения или карьеры.

Однако эта элита уже не могла возглавляться вождями, которые безнадёжно себя скомпрометировали тупым фанатизмом в следовании "голой" идее. Среди старого поколения революционеров лишь очень немногие сохранили чутьё реальности, как, к примеру, Сталин. Таким образом, вставала последняя и главная проблема смуты. Эта проблема состояла в консолидации новой элиты, в её амальгаме с послереволюционной реальностью.Масса должна была найти свою, подлинную власть, которая, совсем покончив с революционным доктринёрством, возьмёт в свои руки ослабевшую страну,осмыслит новую государственность и само своё появление во главе страны ясными, конкретными и действенными идеями, и, возобновив связь с имперским прошлым, возвратит народ на его "историческую дорогу".

Смута этих новых идей создать не могла: она являлась не только хаотичным, но и, по большому счёту, формальным, неорганичным (в смысле своей переходности) процессом.Междутем, в глубине массового сознания коренилась органичная традиционалистская идея патерналистского государства. Смута, потрясая и разрушая "искажения" массового сознания в различных интеллигентских идеологиях, могла лишь способствовать нахождению массой истинной патерналистской модели (в теории возможному вообще без всякой смуты). Новая державная государственная идеология должна была возобновить органичную связь с прошлым и возвратить страну на её традиционный путь, с которого она сошла задолго до начала смуты.

Разумеется, описанный выше процесс сам по себе жёстко вовсе не предопределён: он может и не совершиться, или совершиться лишь отчасти, в некоторой степени. Трудности, и немалые, лежали не только на пути к обнаружению национально-государственной идеологии. Непрост был сам процесс, механизм перехода к новой державной власти. Кто сможет этот переход совершить? Какой, пока ещё неведомый вождь (вожди)? Каким именно образом? Какая сила даст последний, решающий толчок уже колеблющейся революционной власти?

Важно обозначить сферу проблем, с которыми оказалась связана новая державная государственная идея. Прежде всего, должен был упорядочиться хаос политических отношений, в котором старое перемешалось с новым, где новое ещё частью случайно и даже вовсе не нужно, а частью уже намечало существенное, хотя и неудачно (или фрагментарно) выраженное. Эту задачу высокопарно, но не совсем верно у историков принято называть "закреплением завоеваний революции". На деле она намного шире того, что охватывает понятие "политического". Как уже отмечалось, в смуте вся жизнь, все её сферы и стороны предстают как "политическое". А потому вместе с "застыванием" стихии массы так называемая "консолидация" распространялась и на социальные отношения, и на экономику.

Большевистская доктринёрская власть военно-коммунистического периода тоже стремилась к некой определённости и к утверждению нового политического, социального и экономического строя. Но она занималась декретированием в условиях ещё не остановившейся смуты, в хаосе событий. А потому не систематически, а часто случайно санкционировала то, что росло и крепло само собой. А самое главное в том, что доктринёры пытались на место создающейся конструкции новой государственности "подсунуть" свою никому не нужную идеологическую подкладку. В итоге у революционного большевизма, в общем-то, не оказалось никаких положительных созидательных задач.

Однако основная задача новой, державной власти состояла всё-таки не в том, чтобы "сверху" создать какой-то незыблемый строй. Главное было в том, чтобы найти и открыть путь органическому развитию, из-за остановки которого и произошла сама смута. Поэтому политические и социальные формы смогли меняться ещё много раз.Время поисков не миновало – миновало лишь время фантазий и столь же разрушительных радикальных экспериментов. Зато стало возможным соединение новой, послереволюционной реальности с традицией, переплавленной в хаосе смуты.

Новая державно-государственная идеология, вызревавшая в ситуации обострения государственнического сознания "низов", так или иначе, но должна была повлиять и неизбежно распространиться на сферу международных отношений.Политическое самосознание и самоопределение традиционалистской массы не могло быть только внутренним: оно должно направляться и "вовне" – быть самоопределением народа в его отношении к другим народам и государствам. Не случайно всякая революция и её последствия теснейшим образом связаны с войнами и международными потрясениями. Так, российская революция началась с войны. Любой "исторический" народ как живой организм входит в "большое сообщество", некое единство. Это единство обладает известной практической реальностью. И совершенно естественно, что оно сказывается в эпоху революции. Это и есть "внешний контекст" исторического процесса.

Таким образом, и во "внутреннем", и во "внешнем" самоопределении массы проблема заключается не только в установлении конкретных форм политического и "международного" бытия народа, и не только в раскрытии специфических ценностей его государственности. Для полного обоснования народных идей требуется ещё и их постижение как особой исторической миссии данного народа, которая обладает абсолютной ценностью и важна для других народов.

Понятно, что самими доктринёрами всё это опознавалось весьма несовершенно, абстрактно. Отсюда искажения основных идей – таких, как национализм, имперство и т.п. Революционный большевизм черпал основания для пафоса своей доктрины лишь в абсолютно значимых идеях. Так, вожди-доктринёры, вполне в духе православной традиции, мечтали мессиански облагодетельствовать человечество своим наивным, но гордым стремлением к счастливому будущему, соединяя с этой благородной мечтой идею о жертвенной миссии российского пролетариата. Поэтому по своему реальному содержанию российская революция стала противостоянием, столкновением двух культурных традиций – западной (рационалистической) и православной (мессианской), причём волею судьбы их противостояние разыгрывалось не только вовне, но и внутри России. Ведь давно денационализировавшаяся старая революционная интеллигентская элита и была инородным телом, своеобразной "Европой в сердце России".

По мере того как обновлённая российская государственность, преодолевая доктринёрский синдром революционного большевизма, возрождалась к жизни в ином качестве, перед её новой державной элитой вставали и более жизненные, созидательные, внешне приземлённые задачи. Для их обоснования она была обязана найти значимые идеи, осмысляющие и оправдывающие послереволюционную реальность. Большевистская государственническая элита могла в разной мере приближаться к их пониманию и выражению в своей державной идеологии и своей деятельности. И от степени этого приближения в значительной мере зависел характер окончательного преодоления смуты. Как происходил процесс опознания новых идей большевистской послереволюционной элитой?

Один из способов преодоления революции – реставрация. Она предполагает жизненность воссоздаваемых прежних форм и обосновывающих их государственной идеологии и настроений массы. Такой конструкцией, опорной для возрождающейся государственности, стало воссоздание империи. И вполне закономерно, что наиболее активные элементы новой державной государственности оказались сосредоточены в военной мощи. Тем более, что в государственном самоопределении народной массы внешний момент всегда доминирует, особенно в ситуации "собирания" воедино распавшейся на куски страны. Поэтому возвращение к державности, появление милитаризованного государства военного типа, своего рода "империи на марше" явилось вполне естественным результатом послереволюционной реставрации. В свою очередь, воссоздание "красной" империи идеологически вполне коррелировалось с большевистской революционной идеологической конструкцией "мировой революции".

Нужно заметить, что мысли о внешнейаналогии послереволюционной российской действительности присутствовали у некоторых проницательных современников, надеявшихся на неизбежное появление "русского Бонапарта". Действительно, рекреационное воплощение имперской модели в принципе могло происходить в форме военной диктатуры – "бонапартизма". Однако "бонапартизм" появляется лишь там, где армия оказывается главенствующей и подавляющей силой, где она становится носительницей самой идеи империи и увлекает народ славой внешнего расширения и завоеваний. У Красной армии и после окончания "фронтовой" гражданской войны всё ещё присутствовала некоторая реальная сила, и даже творимая легенда. Но РККА являлась лишь одной из слагаемых большевистской государственности, причём отнюдь не главенствующей. К тому же её реальная роль, и без того политически производная даже в разгар интервенции и смуты, после завершения "фронтовой" борьбы в конце 1920 года, а ещё больше – с переходом к НЭПу – начала стремительно падать. Борьба большевистских вождей за роль преемника Ленина, быстро разросшаяся до масштаба внутрипартийной склоки, в эпицентре которой сразу же оказалась фигура Троцкого как руководителя РККА, ещё больше уронила шансы военной диктатуры. Троцкий в роли Бонапарта всерьёз и разом напугал, и на какое-то время даже консолидировал против себя почти всю большевистскую элиту, даже старых доктринёров, не говоря уже о новой формации функционеров.

Оказались лишены жизненных сил и другие способы преодоления революции. Толком не укоренившаяся в России идея европейского парламентаризма с Всероссийским Учредительным собранием как абстрактным "хозяином земли Русской" мало того, что не имела исторической, органичной "привязки" к российской почве, оказалась хрупкой, фатально зависимой от уровня политической культуры населения. Вдобавок она ещё и была скомпрометирована в период смуты как бессильная, бесполезная и по своему реальному, практическому "наполнению" контрреволюционная. В понимании массы именно Учредительное собрание открыло дорогу разрушительному хаосу. С идеей Учредительного собрания произошло то своеобразное расщепление, которое подстерегает всякую возвышенную цель, всякую мечту при её перемещении из мира теории в практику, – предмет идеального поклонения становится объектом грешных политических страстей. Превратившись из фантома в реальность, мечта вобрала в себя весь груз острейших проблем, которые предстояло решить23. "Хозяин земли Русской" не справился с этим неподъёмным грузом, и справиться не мог. И даже не стоит аргументировать, почему едва народившаяся большевистская бюрократия тоже не питала симпатий к "пустой" идее парламентаризма.

Не имела перспективы в традиционалистской массе, хотя и базировалась ___________________________

23 Протасов Л.Г. Всероссийское Учредительное собрание: История рождения и гибели. М., 1997. С. 57-58.

на многовековой российской традиции, и другая дискредитированная революцией идея – самодержавной монархии. Правда, российская традиционалистская масса (прежде всего крестьяне), на которую уповали монархисты в эмиграции, пережив потрясения революционной смуты, часто говорила о необходимости "хозяина". Но отождествление этого "хозяина" с царём-батюшкой всё же представляется интеллигентской натяжкой, излишним конкретизированием мужицкой мысли. Куда предпочтительнее видится иная крестьянская формулировка приблизительно середины 1920-х годов: "Нам нужен не царь, а помазанник Божий". В этой связи даже кратковременная реставрация старого режима выглядела совершенно невероятной, не говоря уже об её нежелательности с точки зрения долговременных национальных интересов страны.

Однако формула новой российской государственности зависела всё же не от квазипретендентов на престол, не от эмиграции с её несбыточными мечтами, и даже не от мужиков, а больше всего от новой державной большевистской элиты. Если для окончательного преодоления смуты оказались невероятны ни военная диктатура ("бонапартизм"), ни парламентаризм с Учредительным собранием, ни реставрация монархизма, должен был быть какой-то иной, промежуточный исход, гораздо менее резкий и менее болезненный, зато более плавный и постепенный, эволюционный. Этим исходом стала консолидация власти большевистской элиты по принципу "назначенства", а по своему глубинному смыслу – возникновение фактически новой, построенной по бюрократическим, номенклатурным правилам большевистской партии.

Такую единую и единственную "партию власти" нужно принципиально отличать от партий в западной политической традиции, которые никогда не бывают, не могут и не должны быть единственными. Там партии связаны с парламентской, специфически западной формой демократии. Они не совместимы с автократической традицией государственности "вотчинного" (собственнического типа)24. И, учитывая приоритетность послесмутной проблемы создания иерархической властной "вертикали" для восстановления автократической империи, на отечественной почве партийно-политическая система, иначе как в кратковременный период развала автократии (в смуту), возникнуть и тем более сохраниться в принципе не могла. Автократия значима абсолютно, и так же абсолютно, "духовно" обоснована ("власть от Бога"). Следовательно, она не нуждается в рационалистической "поддержке", обосновании "со стороны". Она носит характер, подобный религиозной идеологии. Это исконная, органическая связь традиции государственности с единовластием, в нашем случае с властью только одной-единственной структуры власти, ориентированной на вождя (оппозиции при автократическом режиме тоже быть не может), хотя и перерождающейся из столь же авторитарно (но не иерархично!) выстроенной доктринёрской партии "профессиональных революционеров".

Понятно, что существование элиты как правящего слоя является явлением социологически необходимым, а значит, и неизбежным. Она может быть раздробленной, неорганизованной, как в демократических странах. Но тогда неизбежна взаимная борьба за власть. Борьба приводит к тому, что в попытках самоорганизации элиты неизбежна её _______________________________

24 Подробнее о концепции "патримониальной" ("вотчинной") власти в России, её истоках, сущности и эволюции см.: Пайпс P. Россия при старом режиме. М., 1993.

Развёрнутую критику "вотчинной" теории и других "деспотических" концепций российской государственности представил известный американский историк российского происхождения А.Л. Янов. См.: Янов А.Л. Россия: У истоков трагедии. 1462–1584. Заметки о природе и происхождении русской государственности. М., 2001.

дифференциация на группы и партии, что, собственно, и вызывает к жизни парламентаризм. В России же исторически возможной всегда оказывалась лишь единая организация властной элиты, своеобразная "коммунальная" модель, выстроенная на основе общих исходных идей или абсолютных заданий, диктуемых общегосударственными, державными, а не частными, партийными или "классовыми" интересами. Такая "коммунальная" организация власти мало того, что решительно отвергает, делает невозможной "классовую" природу российского государства, ещё едва ли не неизбежно приводит к единовластию, диктатуре единой правящей иерархии.

В чём смысл этой диктатуры? Понятие "диктатура" предполагает: 1) произвол власти; 2) отсутствие твёрдых правовых норм и установлений; 3) осуществление властью исключительно своих, а не общественных интересов (исключение возможно только тогда, когда интересы власти совпадают с общенациональными); 4) отсутствие публичных прав личности.

В большевистской России первой половины 1920-х годов обнаруживается вся совокупность перечисленных признаков в их взаимосвязи. Новая державная большевистская элита проводила, разумеется, свои интересы, выдавая их за "народные" (3), хотя само появление сильной власти было востребованным и отражало ментальные ожидания традиционалистской массы. Методы политики "партии власти" были далеки от правовых и сопряжены с произволом (1). Сколько-нибудь стабильные, устоявшиеся нормы права и, тем более, личные права (2 и 4) тоже либо отсутствовали, либо не соблюдались, тем более, что в условиях властного произвола реализовать их, так или иначе, просто невозможно. К тому же в понимании закона и публичных прав личности российская политическая традиция основывается вовсе не на индивидуалистических посылках западного правосознания, а на интересах государства. Именно поэтому неизбежной и закономерной для большевистской России оказалась сильная власть традиционного автократического типа, а не новое переходное и слабое Временное правительство и, тем более, не западные формы демократии. Альтернативы автократии просто не было.

Для того, чтобы новая власть была настоящей властью, а не "кормушкой" для ловких чиновников, управляющих без "хозяина", была востребована новая имперская идеология. Власть должна была предстать перед традиционалистской массой прежде всего как деловитая, трезвая и серьёзная, решающая созидательные задачи. В конце концов, именно в этом смысл и природа любой власти в России, которую принимает и которой доверяет масса. Завершающий смуту политический процесс создания и утверждения автократии сопровождался процессом идейного творчества – осознанием массовых идеалов, их объяснением и оправданием. Сталинская теория строительства "социализма в одной стране", принятая XV конференцией ВКП (б) в конце октября–начале ноября 1926 года как официальная партийная идеологическая установка, представляла как раз такое новое идейное содержание, осмысляющее объективно уже формировавшуюся де-факто властную "вертикаль" или даже готовую в основных своих конструкциях государственность25.

____________________________

25 Идея "социализма в одной стране" родилась далеко не спонтанно. Ещё до прихода большевиков к власти, на VI съезде РСДРП в июле–августе 1917 году Сталин заявлял о возможности построения социализма первоначально в России. Возможно, тогда это было сделано "в пику" отсутствовавшему на съезде Троцкому. Однако практически мысль Сталина вступала в конфликт и с позицией Ленина, равно как с расчётами и надеждами всего большевистского ареопага на "мировую революцию", что в тогдашних

Другое дело, что большевистские функционеры осуществили эту замену лишь частично.Новая идеология "национал-большевизма", как и прежняя элементарная догма "революционного большевизма", выражала "идейность" новой России ограниченно, несовершенно, даже примитивно. В этом не было бы большой беды, но державной элите так и не удалось до конца преодолеть революционно-доктринёрскую установку, т.е. преодолеть преодолеваемую массой смуту в себе самой. Поэтому новая, национальная идея, будучи искусственно соединена со старой утопической доктринёрской коммунистической идеей, во многом осталась в сфере абстрактных принципов. Вот почему в полной мере она так и не привела к определённой конкретной программе, строящейся на основе извлечения уроков из опыта русской смуты, из анализа и признания того, что выяснилось в революции как положительное и как негативное. В эту программу могли войти, но, увы, так и не вошли, к примеру, механизмы реального народовластия, пусть в зародышевой форме, и, тем не менее, всё

____________________________

условиях было весьма рискованным. Тем не менее, именно Сталин (с подачи Ленина) в начале 1920-х годов стал "отцом новой бюрократии", получив весной 1922 г. должность генерального секретаря ЦК РКП (б): он создал и всячески укреплял иерархический партийный аппарат, или, выражаясь современным "политкорректным" языком, выстраивал "вертикаль" власти. Именно реальная "вертикаль" как детище будущего автократора сделалась его опорой в борьбе с Троцким и другими оппонентами за власть в партии и государстве. Новую номенклатуру не могли не раздражать утопические (если не демагогические) проекты революционных доктринёров о демократизации партии и рабочей демократии при сохранении авторитарного режима.

Подробно о неизбежном процессе эволюции монопольно правящей партии от теории и практики революционного большевизма к идеологии и державной практике национал-большевизма см. монографию: Шишкин В.А. Власть. Политика. Экономика. Послереволюционная Россия (1917–1928 гг.). СПб., 1997.

же заложенные в советской системе управления, но "выхолощенные" новой большевистской номенклатурой; принципы подлинного федерализма, обеспечивавшие оптимальное сочетание полномочий и механизма функционирования власти в центре и на местах; признание за собственностью чисто функционального назначения (что одинаково далеко и от идеи "святости" частной собственности, и от "вотчинного" бюрократического социализма).

Российская революция по своему глубинному смыслу была отчаянной попыткой пробудившихся традиционалистских сил разорвать процесс неорганичного развития по европейскому пути, который объективно и неизбежно ставил страну в подчинённое и зависимое положение в рамках западной "мир-экономической" системы. По сути, бунт против старой, оторвавшейся от массы, ставшей "неорганичной" власти и поиск нового, настоящего, "органичного" – это поиск себя, своей идентичности. Смута стала своеобразным "моментом истины".

Проблема – быть или не быть России особым самостоятельным социокультурным организмом, или – короче и проще – быть или не быть ей вообще – оказалась лишь поставлена, но не решена смутой. В то же время она не была и снята с повестки дня. НЭП стал временем противоречивых и мучительных поисков оптимальной модели развития обновлённой революцией страны на дальнюю перспективу. Хотя импульсы и динамизм движению задавала власть, всё же это были поиски традиционного, органичного, а значит, эволюционного пути. Поиски достойного и самостоятельного места страны в мировом сообществе, такого, которое удержит страну от "срыва" в тупик автаркии.

Но нэповская Россия, избежав кровавой "термидорианской" реставрации и, по определению, непрочного режима "бонапартизма", в дальнейшем, увы, так и не смогла устоять от соблазна новой, на сей раз бюрократической революции, рождённой из отвергнутой смутой большевистской утопически-эгалитаристской доктрины. Перечеркнувший НЭП сталинский "большой скачок" в социализм, решавший грандиозную прогрессистскую задачу социально-экономической модернизации России, был управляемой "сверху" революцией, использовавшей радикализм сознания вступавшего в жизнь послереволюционного молодого поколения и разрушительные методы смуты. Новый рывок остановил органичный эволюционный процесс развития страны, привёл к гигантским потрясениям и человеческим трагедиям, и, отчасти решив старые, породил новые внутренние проблемы. Но неудача попытки найти оптимальную и перспективную для России на десятилетия стратегическую модель развития нисколько не отрицает того, что сталинская эпоха, пусть с громадными искажениями и чудовищными по своей жестокости деформациями, в целом всё же продолжала традиционное имперское развитие. Несмотря на не преодолённую до конца утопию революционной доктрины, это развитие достигло больших успехов. Но оно достигло куда меньшего и менее прочного, чем могло быть, хотя бы и только в идеале.

В любом случае, будущая судьба России и её отдельных регионов (как Дальний Восток) решались не борьбой отдельных партий, персоналий и уж тем более не столкновением идеологий, а почти неуловимыми настроениями больших людских масс, в свою очередь диктуемыми императивом (а точнее, инерцией) российской политической традиции. Авторитетнейший отечественный исследователь В.П. Булдаков, оценивая место смут-революций в российской истории, полагает, что для адекватного осмысления сущностных основ системных кризисов требуется совсем иная историософская логика, нежели обычно практикующийся европоцентризм. Беда "традиционной" историографии (включая, кстати, и западную) заключается в том, что она пытается интерпретировать смуту (имперский системный кризис) в рамках чуждых ей понятий и категорий, не пытаясь постичь её собственной внутренней логики. По мнению Булдакова, уместно исходить не из принципа линеарной поступательности (включая формационно-ступенчатый), а из логики цикличности движения, кризисная острота которого определяется не просто бедственным положением массы, а именно несостоятельностью властного начала в глазах традиционалистских сил26. Получается ясная концепция, в параметры которой естественно вписываются и "посылки" революции, и сущностно-событийная хронология её хода, и её пресловутые "движущие силы", и, наконец, последствия смуты.

В конечном счёте, понимание своеобразия российской смуты, особенностей её развертывания и долговременных последствий упирается в осмысление феномена российского имперства – уникальной сложноорганизованной этносоциальной и территориально-хозяйственной системы реликтового патерналистского типа. Российская идеократическая властная иерархия, в отличие от элит западных индустриальных империй прошлого и потребительских квазиимперий настоящего, закреплялась не на базе формального права, частной собственности и гражданского законопослушания, а на слепой и наивной идее – вере массы в "свою" власть. Понятно, что изначальная сакрализация власти как магической, а не общественно целесообразной величины, делала и делает рос­сийское мен-

______________________

26 Булдаков В.П. Имперство и российская революционность (Критические заметки) // Отечественная история. 1997. № 1. С. 43-44.

тальное пространство имманентно мифологичным.

Любопытно, что российское имперство формировалось, а затем презентовало себя в качестве самодостаточной цивилизации, служащей примером, едва ли не эталоном для остального, "греховного" мира. Но именно поэтому кризисы её властного начала вызревали долго, незаметно, а проявлялись резко и спонтанно, превращаясь в системные.

Сам системный кризис можно представить в виде "маятникового" (возвратного) поступательного процесса "смерти – возрождения" государственности, в ходе которого базовые, наиболее примитивные, традиционалистские элементы её социума "исторгают", "выталкивают" из системы то, что мешает "органическому" течению их существования. В культурологическом контексте смута может рассматриваться как акт самосохранения сложноорганизованной, но реликтовой системы, жертвующей чуждыми или "преждевременными" элементами, мертвящими её. Такая империя, выстроенная на зыбкой эмоционально-идейной почве, а не на жёстко-прагматичном фундаменте, по определению не могла быть устойчивой. Получается, что системный кризис – это обычная форма её исторической жизни и даже способ своеобразной энергетической "подпитки"27. Вот почему смута каждый раз демонстрирует как уникальный рекреационный ресурс империи (своего рода "чудо" воскрешения из руин), так и действительную мощь неведомо откуда являющейся архаичной традиции.

Несомненно также, что возродившееся после смуты обновлённое имперство за счёт неизбежного усиления привычного патерналистского _____________________________

27 Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционно­го насилия. М., 1997. С. 342.

начала по своей психосоциальной природе делается куда более архаичным, чем павший режим, предшествовавший смуте. Хотя понятно, что и существующие институты (современные хотя бы по форме, а часто даже и сверхмодернистские), и сохраняющаяся потребность в государственном реформаторстве (той же модернизации), и доктринёрский прогрессизм в какой-то мере сдерживают нарастание традиционализма и препятствуют полному реваншу архаики.

В любом случае, очевидно, что любое теоретизирование по поводу российской смуты всякий раз будет умозрительным и бесплодным без исследовательского поиска традиционного в революционном.

* * *

Революционная смута и последовавшая за ней вначале политическая, а затем также и хозяйственная интеграция дальневосточной окраины в большевистскую систему государственности, хотя и с рядом особенностей, но в целом оказались вписаны в цикл и общий процесс (логику) российского системного кризиса ("распад–возрождение") империи. Среди непринципиальных, "вторичных" особенностей смуты на имперской периферии – Дальнем Востоке – её "ослабленное", даже "вялое" течение: ведь истоки смуты лежали не здесь, её ход и её результаты тоже определялись не здесь, а потому протекание системного кризиса в окраинном регионе неизбежно должно было носить "остаточный" характер. Та же инерционная логика задала дальневосточной смуте "замедленный" темп – несколько запоздалое начало и ещё больше "затянувшийся" финал.

Зато роль стихии – охлократического, анархистски-партизанского элемента, местной "вольницы" – оказалась здесь более значительной и долговременной, что опять-таки типично для крайне удалённой от центра империи территориально протяжённой, но малонаселённой окраины с плохими коммуникациями. Хотя, разумеется, местных пассионариев типа Якова Тряпицына постигла та же неизбежная участь мавра, который, сделав своё дело, обязательно должен уйти в небытие. 

Долгое отсутствие центральной власти, крайняя дезинтеграция и локализм, многовластие местных региональных самостийников, способных разве что на бесконечную войну друг с другом – всё это закономерно вело к масштабному вмешательству внешних сил, пытавшихся опереться на какие-то местные локальные группы. Соперничество между интервентами и их марионетками в таких условиях приобретало всё более острый характер, получало свою собственную логику развития, независимую от логики внутрироссийской смуты. Содержание этой логики – даже не столько самому урвать побольше, сколько ничего не дать урвать другому. Поэтому дальневосточная интервенция неизбежно должна была носить "интернациональный" характер, хотя, конечно, наибольшую роль здесь играла Япония как "местная", региональная держава. "Хищный" характер японской интервенции, цивилизационная несовместимость интервентов и русских жителей региона привели к закономерному результату: социальные противоречия отступали на "второй" план, становились производными перед национальными интересами. Именно здесь, на восточной окраине империи цивилизационный инстинкт самосохранения проявился с наибольшей силой и чаще, чем где-либо ещё, одерживал верх над прочими, внутрироссийскими противоречиями и обидами. Азиатская (а не "европейская", как в других регионах России) интервенция с её крайним лицемерием, коварством и необузданной жестокостью в условиях полного отсутствия привычной для дальневосточников "центральной" власти подпитывала не просто национальные чувства или патриотизм. Ощущение беззащитности перед лицом "чужого" грабителя закономерно пробуждало инстинкт цивилизационной идентичности.

Как следствие, на Дальнем Востоке России ожидания "порядка", появления в регионе "сильной" центральной власти у населения оказались куда более значимыми и востребованными, а внутриполитические и стратификационные противоречия, наоборот, "размытыми". Правда, эти устремления внешне оказались приглушены и завуалированы усталостью, безверием и безнадёгой от затянувшегося хаоса смутного безвременья. В то же время непроявленность патерналистских настроений вовсе не означала отсутствие патерналистских надежд.

Наконец, в регионе в большей мере обнаруживала себя слабость, даже бессилие всех без исключения партий и партийных доктринёров. Масса не случайно всё чаще отказывала им в доверии, выдвигая и голосуя на выборах за "своих", "местных", либо вовсе бойкотировала выборы, отходила в сторону от политики. Политические силы, действовавшие в регионе – большевики, социалисты, анархисты, "белый" лагерь сыграли, скорее, проходные роли статистов в историческом действе смуты. Это была драма хотя и с трудно предсказуемым даже для самых вдумчивых современников, но в итоге с вполне предопределённым, а значит, и безальтернативным финалом.

Российская смута как системный кризис империи – сложный многомерный (хотя вряд ли вариативный и уж ни в коем случае не альтернативный) процесс. В политическом "измерении" она имела несколько самостоятельных динамических линий, тенденций, проявивших себя и в рамках дальневосточного региона (разумеется, в специфических, "особенных" как форме, так и содержании). Автор попытался вычленить и дать ёмкую характеристику региональным политическим процессам, присущим заключительному, рекреационному этапу российской революционной смуты, по времени практически совпавшему с существованием "буферного" государства – Дальневосточной республики.

Критериями выделения и типологии политической тенденции были избраны её ценностно-идеологическое "наполнение" и наличие самостоятельной организационной базы. Таких политических тенденций в дальневосточном регионе в указанный период оказалось возможно обозначить семь. Дадим каждой краткую интерпретацию:

(1) анархически–революционная (спонтанно-стихийная, охлократическая);

(2) централистско–бюрократическая (аппаратная, нацеленная на воссоздание вертикально-горизонтальной модели имперской власти "центр–регион");

(3) регионально–большевистская ("буферная", автономистская или слабо сепаратистская);

(4) социалистически–самоуправленческая (антибюрократическая, нацеленная на развитие форм самодеятельности трудовых слоёв населения через кооперацию, крестьянские союзы, профессиональные организации);

(5) реставраторско–националистическая (антиинтервентская, нэповская, "сменовеховская", умеренно-централистская, но по своей сути антибюрократическая);

(6) реставраторско–сепаратистская (компрадорская, откровенно антибольшевистская и прояпонская) и

(7) антибольшевистско–повстанческая (отчасти умеренно–реставрационная, по духу – централистская, но по сути – сепаратистская, с неопределёнными представлениями и политическими устремлениями).

Каждая тенденция имела своего "носителя" (точнее, "носителей"). Это были политические маргиналы и люмпены, а также часть крестьянства (1); назначенные из центра и направленные Москвой в регион функционеры (2); городские рабочие, крестьяне, интеллигенция, служащие (3); левая интеллигенция, часть крестьянства и рабочих (4); либеральная интеллигенция, часть буржуазии, городских обывателей (5); часть интеллигенции, казачества, торгово–промышленной буржуазии, некоторая часть городских обывателей (6); вооружённая и организованная часть бывших колчаковцев, полурабочих–полукрестьян с Поволжья и Урала, в силу обстоятельств оказавшихся в регионе (7).

Организационно-политическим "обеспечением" каждой тенденции в дальневосточном регионе стали: группировки анархистов, максималисты, партизанские формирования, а также РКП (б) как правящая в "буфере" партия, пытавшаяся использовать носителей тенденции в качестве временного "силового" прикрытия (1); РКП (б) и её формирующийся аппарат (2); часть авторитетной в массе местной коммунистической элиты (3); ПСР, РСДРП, отчасти Сибсоюз эсеров (4); кадеты, "цензовые" организации торгово–промышленной буржуазии (5); "правые", монархические структуры и сторонники атамана Семёнова (6); каппелевская армия (7).

Проанализирована и региональная динамика каждой тенденции. Для одних это постепенное "затухание" (1), (4), (7). Для других, наоборот, постепенное усиление (2), (3), (5). Для третьих – относительная стабильность, но с динамикой в направлении маргинализации (6).

Результаты проведённой работы сведены в таблицу и представлены в Приложении Б. к диссертации28.

______________________

28 См.: Приложение Б. (аналитическое) к настоящей диссертации. – Таблица Б.1. Политические тенденции и их динамика на завершающем этапе гражданской войны на Дальнем Востоке (1920–1922 гг.).

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Завершая анализ исторического опыта политики "буферизма", необходимо подвести итоги и изложить в тезисной форме основные положения и выводы диссертации.

 

1. Идея суверенной государственности на территориях Восточной Сибири и Дальнего Востока – "буфера" между РСФСР и Японией – вышла из недр иркутского Политического центра. За чрезвычайно короткий срок существования иркутского "буфера" (с 5 по 21 января 1920 г.) Политцентр попытался осуществить эту идею и практически, став первой политической формой "буферной" государственности. Политцентр продекларировал важнейшие демократические принципы организации власти: разделение законодательных и исполнительных функций и структур власти, установление приоритетного положения представительной власти, возможность вмешательства последней в деятельность исполнительных органов и обеспечение контроля законодателя за администрацией. Была намечена и перспектива – созыв Учредительного собрания территории восточных окраин России.

2. Феномен Политцентра, безусловно, ещё нуждается в более глубокой историографической проработке и осмыслении. Тем не менее, проведя анализ институционных новаций в системе власти восточно-сибирского "буфера", представляется возможным дать Политцентру и его деятельности адекватную научную оценку. Прежде всего, стоит заметить, что Политцентр представлял собой созданный явно "не по правилам" "неклассовый" орган власти "смешанного" типа, предполагающий действовать в интересах всего населения контролируемой им территории, а не только отдельных социальных слоёв или политических партий. Подобного же рода корпоративные представительные структуры создавались на разных этапах российской революционной смуты и в других регионах страны, включая и Дальний Восток. Они имели массу различных названий – общественные исполнительные комитеты, комитеты общественной безопасности (КОБы), Временный совет сибирского народного управления и т.п. Увы, историки, заворожённые витавшими в революционной смуте, но толком всерьёз нигде и никогда так и не материализовавшимися фантомами российского парламентаризма или подлинного советовластия, просто не обратили на них внимание.

Прежде всего, стоит заметить, что подобные Политцентру структуры носили исключительно локальный характер, выступая заместителями центральной власти в условиях хаоса безвластия. К жизни их вызывала сама институционная логика кризисной эпохи. Эти "странные" органы власти представляли собой традиционалистские объединения псевдособорного типа, куда "на равных" инкорпорировались представители от всех мало-мальски организованных в том или ином регионе структур – партийных, профессиональных (профсоюзы), хозяйственных (кооперация), муниципальных (земства, думы) и т.д. Именно такие структуры получали привлекательный в глазах запутавшейся в партийных лозунгах и уставшей от смутного безвременья традиционалистской массы имидж "вечевого" представительства. Голос партий там буквально тонул в хоре многочисленных "общественных" организаций. Так соединялись ожидания массового революционаризма (радикализма) и массовой традиции. При условиях стабильности и гражданского мира (но только не в смуту!) последнее обстоятельство давало шанс в перспективе привести к реальной демократизации системы власти в регионах, а затем и к подлинной федерализации страны.

Увы, в управленческом смысле подобного рода реликтовые структуры являлись абсолютно бездарными, даже бестолковыми, поскольку сам принцип их формирования – не управленческая целесообразность, а солидаризм, вечевой инстинкт архаичной справедливости – лишал их элементарных деловых качеств. Своей поддержкой они фактически дополняли (или усиливали) слабые либо ставшие недостаточно легитимными (например, скомпрометированные сотрудничеством с "белыми" властями) органы местного самоуправления, "подпирая" их представителями местной "общественности", популярными у населения. В то же время появление корпоративных структур типа Политцентра позволило земствам и думам сохранять свой неполитизированный характер, заниматься практическими местными нуждами и оставаться в стороне от межпартийных распрей и интриг, в условиях нестабильности держаться "над схваткой" и тем продлить себе жизнь. 

Зато традиционалистским корпоративным структурам, в отличие от муниципалитетов, была суждена недолгая судьба: социалисты всякий раз использовали эти допотопные по своей конфигурации и архаичные по природе институты как временные, переходные к "правильно" (т.е. на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права) организованным институтам "народовластия" – представительным органам парламентского типа. Так стабилизирующая роль корпоративного представительства оказывалась разрушена доктринёрствующими "демократами".

Однако в том-то и дело, что создаваемая в чрезвычайных условиях предельно политизированных, зато "правильных" выборов (иных в условиях острейшего военного и политического противостояния просто не могло быть) "демократическая" власть быстро превращалась в оторванную от массы и непонятную "говорилку" с "правильной", но, увы, затянутой бюрократической процедурой законотворчества. Неудивительно, что к парламентскому представительству традиционалистски настроенная масса быстро теряла всякий интерес и даже начинала презирать, как "пятое колесо в телеге" – никчемный, бессмысленный и ненужный, по её убеждению, элемент власти. Что всякий раз и предопределяло его бесславный финал.

3. Универсальная демократия и её политическое выражение – парламентаризм в идеологиях социалистических группировок (эсеров и, отчасти, меньшевиков) становился некой идеальной системой (при всех отмеченных в диссертации нюансах в теоретических построениях той и другой партии). Эта идеальная (а точнее, идеализируемая социалистическими доктринёрами) демократическая модель представляла собой политическую коалицию трудовых и буржуазных общественных элементов, в которой интересы и устремления различных общественных групп учитывались и выражались наиболее сбалансированно и адекватно, и тем самым вели к достижению национального согласия и гражданского мира. Именно через представительную демократию в форме парламентаризма должна была разрешиться и задача социалистического переустройства общества. Всевластие народа, адекватно отражённое в представительной демократии, одновременно, по замыслу социалистов, должно было означать установление диктатуры его большинства – трудящихся, но одновременно защищать и права меньшинства – эксплуататорских элементов. Тем самым выбивалась почва из-под острейшей социальной конфронтации, загнавшей Россию в тупик гражданской смуты.

В парламентской демократии как форме осуществления подлинного народовластия социалисты пытались разглядеть промежуточную "третью силу", которая уравновесит, сбалансирует притязания правых и левых экстремистских политических групп на власть, придёт на смену, с одной стороны, большевистскому режиму псевдоклассовой диктатуры, неминуемо вырождающемуся в партийную диктатуру, и, с другой стороны, режимам военно-буржуазной реставрации. В качестве потенциальной социальной базы "третьей силы" выступали крестьянство и городские пролетарии – большинство населения страны. Через панацею демократии достигалось действительное равенство в правах всех трудящихся, рабочих и крестьян. Одновременно народовластие означало не только обеспечение господства большинства, то есть трудящихся, но и учёт, охрану прав меньшинства, то есть буржуазии. В представительном органе меньшинству отводились функции сдерживания и контроля, что в теории должно было обеспечить необходимый для внутреннего мира баланс интересов, поистине всенародный консенсус.

Однако, фетишизируя демократию, партийные доктринёры – эсеры и, отчасти, меньшевики – принимали демократический флёр за реальность. Неведомо как они разглядели в туманных потенциальных возможностях "буферной" демократии стратегическую тенденцию, прообраз грядущего торжества народоправческих идей в общероссийском масштабе. Кратковременно материализовавшиеся внешне демократические режимы – вначале Политцентр, а затем и приморский "буфер" они воспринимали как обозначившихся политических преемников большевистской диктатуры. Социалисты пытались использовать "буфер" как региональный питомник для практического воплощения в жизнь своих народоправческих идей, а сам факт создания внешне демократической власти в отдельно взятых региональных анклавах принимали за реальную политическую перспективу для целой страны. В любом случае, условия демократического "буферного" государства открывали перед социалистами благоприятные перспективы для легальной (в отличие от Советской России) партийной работы и практической реализации собственного идейного и политического багажа.

4. Достаточно длительное время, практически до середины 1920 г., "буфер" мыслился сибирскими большевиками, да и Москвой вовсе не в качестве определённого и устойчивого государственного образования, а лишь как тактический шаг, чисто дипломатическая комбинация для предварительного зондажа намерений держав, вынужденное, но необходимое замедление темпа продвижения "красных" на восток. Сибирские большевики по-прежнему считали неизбежной открытую войну Советской России и Японии; отодвигались лишь возможные сроки её начала. Речь шла о том, чтобы путём дипломатической игры через посредство "буфера" выиграть время, попытаться использовать противоречия держав в интересах "красной" Москвы. В этом контексте не было никакой необходимости поднимать и проблему власти в создаваемом "буфере". Вначале такой властью условно считался Политцентр, затем – земские самоуправления, а будущая её форма никак не оговаривалась за ненадобностью. Создателями дипломатического "буфера", по замыслу большевистского руководства, становились социалистические группировки, временно выдвигавшиеся на первый план. Поскольку война с Японией лишь отодвигалась, но по-прежнему считалась неизбежной, единственной их задачей были переговорные усилия по хотя бы частичному разрешению проблемы интервенции, а отнюдь не организация внутренней жизни "буферного" образования. Зато достигался желанный для Москвы и предназначенный для внешнего употребления пропагандистский эффект разговоров о "буфере".

5. Чтобы не обессмыслить идею "буфера", наполнить её хотя бы минимальным, но конкретным содержанием, прагматичным большевистским региональным лидером А.М. Краснощёковым была предложена идея политической коалиции коммунистов и социалистических партий на Дальнем Востоке (на переговорах в Красноярске 24 января 1920 г.). Идея коалиции имела принципиально важное значение, ибо, в отличие от фантомного замысла "буфера" как дипломатической комбинации, создавала реальную основу власти для "буфера", направляла его строительство на практические рельсы. При любой форме власти, пусть даже и советской, коалиция способствовала реализации самого замысла "буфера". Контуры будущего государства-"буфера" становились более отчётливыми. Речь шла теперь не о призрачном "буфере", мыслимом лишь ситуативно, в качестве дипломатической ставки Москвы, а о территориально протяжённом пространстве от Байкала до Владивостока. И хотя вопрос о конкретной форме и содержании власти в таком образовании по-прежнему оставался открытым, было условлено, что "буферная" власть будет коалиционной по составу. Правда, речь шла только о "левой" коалиции: "цензовые" элементы – буржуазия – к участию во власти не допускались. Однако идее коалиции с "социал-предателями" решительно воспротивилось ортодоксально настроенное сибирское региональное большевистское руководство (представленное в Сиббюро ЦК РКП (б), Сибревкоме и Реввоенсовете 5-й Красной армии). Кроме того, идея коалиции при создании "буфера" не была реализована из-за отказа сибирских партийных центров самих социалистических группировок, не пожелавших выполнять роль "мавра" для большевиков. В первую очередь их не удовлетворяла та куцая роль ширмы, которая отводилась Москвой новому государству. По мнению социалистов, при безусловной необходимости тесных политических и хозяйственных связей с Советской Россией, "буфер" всё же не должен был превратиться в формальное прикрытие для большевистской диктатуры на Дальнем Востоке. Участвуя в его создании, эсеры и меньшевики хотели гарантий честного партнёрства, чтобы играть в "буфере" реальную, а не декоративную роль, иметь легальную возможность решать свои партийно-политические задачи. "Было бы детским лепетом защищать одну формальную сущность "буфера" без его фактического содержания", – так отреагировали сибирские партийные центры социалистических партий на большевистскую политику "игры в "буфер"". В итоге "играть в "буфер"" пришлось самим дальневосточным коммунистам.

6. Стремясь форсировать создание "буфера", московское и сибирское большевистское руководство в то же время достаточно долго (до середины лета 1920 года) оставляло открытым вопрос о форме и содержании власти в нём. Некоторое время после падения иркутского "буфера" роль демократического "прикрытия" на Дальнем Востоке – в частности, в Приморье и в Прибайкалье – выполняли органы самоуправления (губернские земские управы). Однако земства по определению не могли быть политическими, государствообразующими структурами, поскольку занимались исключительно практическими вопросами местного значения. А самое главное, земства, избранные самим населением на внепартийной и "внеклассовой" основе, оказались слишком независимы для влияния или хотя бы контроля над ними со стороны. Ни в одном регионе России тем же большевикам ни разу не удалось использовать земства (в отличие от тех же "классовых" советов) в своих узкопартийных интересах. В любом случае, для объединения всех дальневосточных территорий требовалось создать региональную власть, на которую локальные самоуправленческие структуры не годились в принципе.

7. Практический опыт воплощения идеи "буфера" весной–летом 1920 г. де-факто реализовался в двух региональных вариантах – приморском и верхнеудинском. Обстановка в Приморье отличалась рядом специфических особенностей, наложивших существенный отпечаток на характер, формы и темпы образования органов власти.

Во-первых, военное присутствие Японии и дипломатическое – других держав – диктовало необходимость особой гибкости и уступчивости в проведении практической политики, в первую очередь в отношении формы и состава устанавливаемой власти. К этому же побуждала и опасность организации сил внутренней реакции, представленных в Приморье в широчайшем диапазоне – от монархистов до кадетов.

Во-вторых, Приморье, разделённое с Прибайкальем семёновской "пробкой" в Чите, оказалось фактически отрезанным от регулярной связи не только с советской Сибирью и Москвой, но и даже с Верхнеудинском. Отсутствие взаимной информации и необходимых директив (или их несвоевременность) почти всегда вынуждали действовать на ощупь, на свой страх и риск, принимать самостоятельные решения, разумеется, без учёта всей совокупности политических, дипломатических, военных и хозяйственных факторов. Поэтому вовсе не удивительно, что тактика всех российских политических группировок в Приморье постоянно и существенно уклонялась в сторону или даже противоречила линии поведения их партийных центров. При крайне неблагоприятных военно-политических условиях Приморья это обстоятельство могло иметь роковое значение для интересов России на Дальнем Востоке.    

В-третьих, строительство "буферной" власти в Приморье происходило во многом иначе, чем даже могло представляться не только в Москве или в Омске (местопребывании Сибревкома и Сиббюро ЦК РКП (б)), но, по крайней мере первоначально, и самим приморским большевикам. Тактические шаги приморских большевиков фактически определялись обстоятельствами, складывавшимися в этом регионе под влиянием извне, а потому носили характер оперативного реагирования на те или иные постоянно возникавшие проблемы, связанные с угрозой военного вмешательства японских интервентов в события.

Со всей очевидностью встал вопрос, как именно сохранить состояние неустойчивого равновесия сил, заставить интервентов воздержаться от агрессивных действий и тем не допустить войны с Японией. За сравнительно короткое время в Приморье при ак­тивном участии большевиков было создано "буферное" государст­венное образование. С созывом представительного органа – Временного Народного собрания Дальнего Востока – здесь утвердился основанный на принципе разделения властей демократический режим, укрепился авторитет власти среди населения региона и в глазах иностранцев. Военное давление со стороны интервентов вынудило приморских большевиков проводить курс на последовательную демократизацию "буфера", привлечение социалистических и даже буржуазных политических группировок и "цензовых" элементов к участию в государственном строительстве. Вначале образование легитимного предпарламента, а затем создание социалистического блока и последующее расширение коалиции в Совете управляющих ведомствами через включение в кабинет "цензовиков", причём в несравненно большем соотношении, нежели это предусматривал принцип пропорционального представительства, сыграло немаловажную роль в сдерживании интервенции.

В то же время весьма специфический компромисс в виде политической коалиции в техническом кабинете управляющих ведомствами мыслился только формальным, был рассчитан исключительно на внешний эффект при сохранении реальной руководящей роли большевиков в системе власти Приморья. Владивостокская группа Дальбюро РКП (б) исходила из собственной оценки роли партнёров по коалиции как "крайне ничтожной реальной силы".

Тем не менее, видимые уступки если и не заставили интервентов полностью отказаться от агрессивных замыслов, то, по крайней мере, серьёзно затруднили их выполнение, на какое-то время связали руки и побудили их действовать исключительно дипломатическими, а не силовыми средствами. Япония теперь лишалась формальных оснований оправдывать свои агрессивные действия отсутствием признания приморской власти всем населением области. В течение мая – сентября 1920 г. интервенты так и не смогли найти предлога для военного вмешательства в Приморье.

8. В то время как в Приморье полным ходом шло строительство демократических институтов власти, в Верхнеудинске довольно долго вообще не было ясного понимания ни формы, ни содержания власти будущего дальневосточного "буфера". Такое положение объяснялось отсутствием у Москвы сколько-нибудь конкретного плана его внут­ренней организации. Существовала лишь в самом общем виде поставленная Москвой задача, выраженная в постановлении Политбюро ЦК РКП (б) от 18 февраля 1920 г.: образовать "буферное" го­сударство за Байкалом для отсрочки неминуемого военного столкновения с Японией. Решение вопроса о форме власти "буфера" и конкретном содержании его политики было неизвестно. Эта неопределённость была связана с неясной и быстро менявшейся ситуацией в регионе и отсутствием у Москвы достоверной информации из-за отсутствия регулярной связи. Скорее всего, в создавшейся тогда обстановке большевистское руководство понятия не имело, что именно делать с Дальним Востоком, а потому предпочло не делать вообще ничего и временно "заморозить" какие-либо конкретные шаги в отношении региона.

9. Строительство приморского "буфера" сыграло свою роль и на несколько месяцев отвлекло внимание интервентов от Прибайкалья, позволив большевикам закрепиться в Верхнеудинске. Некоторое время в Прибайкалье продолжала существовать привычная земская управа – орган областного самоуправления. После общей директивы Москвы о создании "буфера" перед местными большевиками встала задача реорганизации земских структур в государственную власть. Как и в Приморье, реорганизация земства имела в Прибайкалье не столько политическую, сколько пропагандистскую направленность: от лица самого населения провозглашалось создание "буфера" и избирались органы власти, приемлемые для держав и полномочные для ведения дипломатических переговоров с Японией и, возможно, с Америкой.

28 марта 1920 г. в Верхнеудинске большевики созвали съезд "трудо­вого населения Прибайкалья", который сыграл роль учредительного и легитимировал полностью подконтрольную коммунистам "буферную" государственность. Созданная именем народа, волей его представителей – делегатов съезда "народно-революционная власть" прибайкальского "буферного" образования, просуществовавшего с апреля по октябрь 1920 г. под названием "Дальневосточная республика", строилась исключительно на основе использования "заготовок" и опыта советской политической системы. Обеспечивалось соединение законодательных и исполнительных функций и органов власти, осуществляющих эти функции. Власть наделялась исключительно широкими полномочиями при том, что она сосредоточивалась в руках узкого круга лиц: 9 членов президиума Временного правительства и 3-4 членов президиума Совмина. Органы власти Прибайкалья оставались полностью безответственными и никому неподконтрольными, ибо, в отличие от Приморья, в прибайкальском "буфере" до созыва Учредительного собрания Дальнего Востока вообще не предусматривалось создания какого-то представительного учреждения. Все офи­циальные посты в структурах власти прибайкальского "буфера" занимали исключительно коммунисты. Единственный представитель от оппозиции – член сибирского союза эсеров, вошедший в состав Совета министров, не играл никакой реальной роли, поскольку не был включён в президиум Совмина. Поэтому утвердившийся в Верхнеудинске политический режим считался демократическим по одной лишь своей вывеске.

Такой подход к строительству власти объяснялся неготовностью и нежеланием прибайкальских большевиков, не испытывавших никакого давления со стороны Японии, создавать "буфер" всерьёз и по существу, на практике отказываться от проведения советской модели. "Дальневосточная республика" мыслилась большинством местных большевистских работников лишь как дипломатический шаг Москвы, её кратковременный тактический маневр, но никак не в видах особого государственного организма с формами, отличными от советских.

10. Летом 1920 г. основное внимание и военные усилия большевистского руководства сконцентрировались на военных действиях против "белопанской" Польши, которые должны были "подтолкнуть" европейскую пролетарскую революцию, а следовательно, обеспечить последующую помощь победившего пролетариата стран Запада. В связи с советско-польской войной и наступлением Врангеля на Советскую Россию в июле–августе 1920 г. идея "буфера" на Дальнем Востоке для Москвы снова актуализировалась. Задачи "буферного" государства сводились, как и ранее, к дипломатическому воздействию на Японию, хотя теперь уже в качестве более долговременной перспективы. Поэтому именно теперь московский центр стал, наконец, наполнять замысел "буфера" конкретным содержанием. Впрочем, инициировала проблему вовсе не Москва, а дальневосточный региональный лидер А.М. Краснощёков, направивший в середине июля телеграмму на имя В.И. Ленина для выяснения позиции центра по ряду ключевых вопросов строительства "буферного" государства, а вскоре и сам выехавший в Москву. Формально целью поездки Краснощёкова был II Конгресс Коминтерна. Но фактически, в связи с активизацией "антибуферных" настроений в руководстве Сиббюро ЦК РКП (б), Сибревкома и в самом верхнеудинском Дальбюро РКП (б), речь шла о стремлении заручиться полномочиями ЦК и Политбюро в качестве единоличного регионального лидера. Именно предложения Краснощекова были приняты комиссией ЦК РКП (б) за основу подготовленного проекта директивы Политбюро от 13 августа 1920 г., которая получила название "Краткие тезисы по Дальневосточной республике".

Из августовской директивы следовало исключительно внешнеполитическое предназначение предпринятого Москвой тактического маневра с "буфером". Требовалось создать какие-то основания для прекращения интервенции, вынудить Японию и другие державы хотя бы опосредованно, через "буфер" согласиться на дипломатические переговоры с Советской Россией. Кажущийся демократическим, небольшевистским режим "независимого" от России государства и был призван решить эту задачу. Подразумевалось, что отказ от воспроизведения форм советовластия будет воспринят державами как отказ от большевизации в чистом виде или как смягчённый вариант большевизма. Но следует учитывать и то, что политика "буферизма" являлась лишь одним из факторов, хотя, безусловно, и немаловажным, во взаимоотношениях России и держав на Дальнем Востоке. Внешняя демократизация "буфера" обеспечивала лишь необходимый благоприятный фон для налаживания внешних контактов, но отнюдь не предрешала их конечного успеха. "Буфер" давал только необходимую Москве паузу, мирную передышку для восстановления утраченных позиций в регионе. Но было очевидно, что одной лишь демонстрацией "буферного" демократизма невозможно добиться ухода Японии из региона. Больше того, чрезмерные уступки интервентам могли сыграть и негативную роль, быть восприняты как свидетельства слабости России, её неспособности удержать регион за собой, и обернуться укреплением позиций Японии и её сателлитов.

Предполагаемый Москвой механизм функционирования "буферной" модели предполагал "прикрыть" власть коммунистов в "буфере" какими-то чисто внешними атрибутами народовластия. Последними являлись, согласно директиве Политбюро, учреждения несоветского, но и не парламентского типа – "съезды". Од­нако из внешне несоветских форм следовало "вытряхнуть" несоветское содержание, превратив "съезды" на практике в реально безвластные, декоративные структуры. Прежде всего, их следовало наделить только крайне ограниченными полномочиями. Состав "съездов" нужно было "фильтровать" (в тезисах: "путём ряда мер… сделать чисто трудовым"). Также "съезды" предлагалось собирать лишь "периодически". Большую же часть времени всю полноту практической власти концентрировали так называемые "комиссии". Именно последние соединяли законодательные и исполнительные функции, то есть строились по советскому образцу. Таким образом, система "буферной" власти должна была выглядеть как система народовластия, а в действительности воспроизводить советовластие. Понятно, что речь в данном случае не о подлинном советовластии (которого никогда не существовало), а о реальной советской модели в большевистской России, маскирующей полновластие большевистской партийной иерархии и словно на заказ пошитой для автократии. В случае ДВР советские элементы очевидно доминировали над несоветскими, ибо "комиссии", воплощавшие советский тип государственности, получали настоящую власть, а несоветские структуры – "съезды" – лишь время от времени играли отведённую им роль демократического декорума мнимого народовластия.

Нельзя не отметить и то, что в действительности "буферная" политика Москвы на Дальнем Востоке имела в виду вовсе не какие-то уступки, и даже не "послабления" в сравнении с политическим каркасом военно-коммунистического режима в Советской России. Её неверно трактовать и как некий "шаг назад" от реального "советовластия" военно-коммунистического периода. На самом деле это был лишь фиктивный компромисс, некое демократическое "прикрытие" коммунистической политики, своего рода "мягкий", "завуалированный" большевизм. В "буфере" делалась лишь видимость демократических уступок, а иллюзию демократии неверно принимать за компромисс, пусть даже и формальный. Речь шла не о контролированном "допущении" каких-то демократических элементов, а всего лишь о квазидемократии. Ведь из московской директивы очевидно, что сам "буфер" должен был стать заведомо "бутафорским" государством, полностью зависимым от Советской России и управляемым ею. Суть новой тактики Москвы на Дальнем Востоке ещё в начале 1920 гг. "ухватил" искушённый в политике председатель Сибревкома И.Н. Смирнов, употребивший для "буферной" показухи ёмкое выражение "игра в буфер". "Поиграть" в "буфер" следовало, создавая видимость неких "уступок". А чтобы дальневосточные руководители "буфера" не "заигрались", директива Политбюро ЦК РКП (б) предусматривала жёсткий контроль центра.

В конце декабря 1920 г. в Москву прибыл (как в июле 1920 г. А.М. Краснощёков) П.М. Никифоров – набиравший силу новый региональный лидер. По его докладу об экономическом и политическом положении "буфера" пленум ЦК РКП (б) 12 января 1921 г. принял новую, уточнённую директиву для дальневосточных коммунистов, именовавшуюся "Краткие тезисы о ДВР". А самое главное, Москва подтверждала курс на продолжение строительства "буферного" государства. Помимо уточнения конкретных задач Учредительного собрания Дальнего Востока, новым в январских тезисах являлось лишь указание на "краткосрочность" сессий представительных органов и необходимость их созыва только "по мере надобности". При внешнем изменении формы власти её содержание должно было сохраниться неизменным: РКП (б) в любом случае оставалась безраздельно правящей партией.

11. Не понимая реальной обстановки, статистическое большинство в Сиббюро ЦК РКП (б), руководстве Иркутской и Верхнеудинской большевистских организаций, в том числе и ряд членов Верхнеудинской группы Дальбюро РКП (б) неоднократно, в течение всего 1920 г. и даже в начале 1921 г. упорно стремились убедить Москву отказаться от ставки на "абсурдный полумифический "буфер"" и пpиступить к немедленной советизации всего Дальнего Востока. А когда большевистский центр в очередной раз одёргивал противников "буфера", требуя подчиниться решению Москвы и напоминая о партийной дисциплине, в Омске (тогдашней "штаб-квартире" Сибревкома и Сиббюро ЦК РКП (б)), Иркутске (местопребывании основных командных структур 5-й армии и центре работы Коминтерна в восточноазиатских странах) и Верхнеудинске начинался скрытый саботаж "буферной" политики. Во многом это происходило потому, что практическая реализация директив центра поставила дальневосточных руководителей перед необходимостью принимать такие тактические решения, которые просто не могли быть предусмотрены общими по характеру директивами Москвы. Очевидно, что "буферный" вопрос трактовался на Дальнем Востоке совершенно не так, как в Москве, Омске или Иркутске, поскольку проблемы взаимоотношений с Японией в одних случаях были всё-таки абстрактно-теоретическими, а в других – сугубо практическими.

12. Российская (и советская) политика по управлению окраинами (и дальневосточным регионом в первую очередь) практически до середины XX века была связана с необходимостью постоянно преодолевать коммуникационные препятствия технического характера. Последние превращали значительную часть собственно российских окраинных территорий в своеобразные "серые зоны". Обширные пространства Сибири и Дальнего Востока, не охваченные достаточно развитой сетью средств связи (железные дороги, телеграф, телефон) и являлись такими коммуникационно-техническими "серыми зонами".Разумеется, что в условиях имперского типа государственности скорость и объём обмена информацией между центром, принимающим решения, и исполнителями на местах в значительной степени влияет на формирование реального механизма их взаимодействия.

Временные разрывы в системе коммуникаций (например, во время революционной смуты) в значительной степени предопределяли достаточно длительные периоды "рассогласованности" высшего директивного (московского) и низшего оперативного (дальневосточного) уровней политики в отношении "буфера". Дело в том, что при нарушении потоков информации "сверху вниз" и "снизу вверх" возникало почти непреодолимое административное препятствие в управлении регионом из центра. Это ситуация "разомкнутости" уровней власти, когда периоды относительной самостоятельности на низшем уровне чередовались с серией увещеваний и даже угроз со стороны высших эшелонов власти (наиболее яркий пример – знаменитая ленинская грубость "слушаться ЦК, а то выгоним"), пытающихся "чекистскими" приёмами заставить систему функционировать в соответствии с "де юре" заданной моделью.

Вполне очевидно, что в условиях хаоса и неразберихи внутренней смуты вкупе со значительной территориальной отдалённостью региона Москва в принципе вряд ли могла иметь сколько-нибудь полное, а значит и адекватное информационное представление о дальневосточной проблематике. Неудивительно в этой связи, что, как уже отмечалось выше, на первом этапе у центра вообще не существовало даже общих представлений о "буфере". А когда концепция государства-"буфера", хотя и самая общая, в Москве всё же появилась, оказалось, что её осуществление зависит прежде всего от готовности и способности региональных структур участвовать в её содержательном "наполнении".Поэтому на практике и получалось, что московский центр требовал от дальневосточных руководителей "буфера" одно, а на деле происходило другое, если не прямо противоположное. Кстати говоря, такого рода информационная, а соответственно, и властная, управленческая "разомкнутость" – часто наблюдаемый, но явно недостаточно изученный феномен российской (и советской) истории.

Ориентация российской власти на экстенсивное расширение сферы своего влияния путём военно-административной "маркировки" территорий, в отличие от европейской установки на интенсивную "капиталоцентричную" эксплуатацию приобретённых земель предопределила недостаточную плотность коммуникационного освоения имперской периферии. Она же способствовала формированию своеобразной "дистанционной" модели административного управления.

    С другой стороны, медленная передача информации определялась не только недостаточным уровнем технического развития систем связи и слабостью коммуникационных сетей на периферийных имперских территориях. Развитие коммуникаций сдерживалось не только объективными обстоятельствами, но и факторами субъективного порядка. Речь идёт о предпочтении, которое всегда отдавалось непосредственному "личному" общению с центральной властью "с глазу на глаз" (через "инспекции" эмиссаров центра в регион и вояжи местных руководителей в центр – Москву (Санкт-Петербург) или в ту же Сибирь (Омск, Иркутск)).

Необходимость осуществлять верховную власть на недостаточно унифицированных, исключительно разнообразных по географическим, военно-политическим, экономическим, этническим и иным параметрам территориях не позволяла наладить действенную и эффективную систему контроля. Разумеется, региональные власти "де-юре" "призывались к порядку" – проходили проверку специальными "плановыми", "чрезвычайными" и прочими комиссиями или присылаемыми на места эмиссарами из центра.Но происходило всё это лишь эпизодически, "наездами". С другой стороны, в промежутках между редкими "одёргиваниями" из центра, на нижнем уровне "де факто" функционировала система "самовластья" назначенных на места правительственных агентов, имевших склонность очень быстро превращаться в ничем не ограниченных сатрапов (Примерно так же в своё время систему местного управления применительно к Московскому царству описал известный американский историк Ричард Пайпс в своей монографии "Россия при старом режиме" (1981). Эта его книга всё же недаром (несмотря на поток критики в её адрес, который до сих пор не иссякает) стала феноменально популярной на Западе, а в 1990-е годы (после перевода на русский язык) и в России. С тех пор много воды утекло, но в отношениях российский имперский центр – регионы почти ничего не изменилось.). Поэтому такая "дистанционная" административная модель создавала почти неограниченные возможности для реализации региональными властями собственных начинаний.

Причём "дистанционная модель" административного взаимодействия центр–регионы фактически предусматривала самостоятельность последних даже в таких вопросах, которые априори относились к исключительным прерогативам центральной власти (например, военным или внешнеполитическим). Но подобного рода самостоятельность вряд ли следует понимать как проявление сепаратизма. Скорее, напротив, это необходимость (часто вынужденная как раз непреодолимыми коммуникативными обстоятельствами – невозможностью быстро связаться с центром), оперативно отреагировать на ту или иную проблему "колонизационного" характера на сопредельной пограничной территории. Не случайно при этом региональными функционерами никогда не ставилась под сомнение "верховность" центральной имперской власти. Важна и сама форма влияния региональных структур на политический процесс – "постановка перед свершившимся фактом".

13. Кроме того, в отношениях "центр–регионы" в 1920-е годы (по крайней мере, в начале десятилетия и в случае с такими удалёнными от центра окраинами, как Дальний Восток и Сибирь) принцип, требовавший безусловного подчинения вышестоящим инстанциям (и аккумулированный в ёмкой ленинской фразе "слушаться ЦК, а то выгоним"), существовал лишь в теории. На практике неформальные "группы влияния", сформированные на основе "личностных цепочек", продолжали добиваться (и иногда добивались) корректировки или даже пересмотра решения часто уже после того, как оно было "кодифицировано", причём на уровне самых высоких центральных инстанций – ЦК и Политбюро ЦК РКП (б).

Даже поверхностный содержательный анализ ряда документов по "буферной" проблематике свидетельствует об административно-информационной "разорванности" высшего (планируемого) и низшего (оперативного) уровней в структуре "управления" политикой, а также о наличии сразу нескольких "неформальных" промежуточных звеньев в этом механизме. Под "внеинституционными" звеньями в политическом механизме "центр-регион" имеется в виду, прежде всего, присущая автократической имперской государственности модель "неформального" управления, основанная на создании системы личностно-групповых связей. Кстати, такая кланово-региональная модель действовала на протяжении всего советского периода российской истории и "работает" до сих пор ("кавказская" группа в бериевском аппарате НКВД, "молдавская" и "днепропетровская" группы в окружении Брежнева, "свердловская" команда Ельцина, "питерские силовики" при Путине). И дело здесь не только в каком-то традиционном стереотипе российской автократии: ведь такая модель властвования реально востребована, и без её регулярного воспроизводства Москва чаще всего оказывается просто не в состоянии контролировать развитие ситуации на местах, причём не обязательно только в географически удалённых регионах империи.

Итак, механизм осуществления власти как для имперского "центра", так и для имперской "периферии" диктует неизбежный поиск и (или) выдвижение конкретного регионального "генератора идей" лидерского типа с соответствующим ресурсом доверия к нему у влиятельных фигур в центральном партийном (ЦК РКП (б)) и государственном руководстве (в нашем случае это прежде всего Наркоминдел РСФСР). Далее происходит "встраивание" такого лидера в цепочку "центр–регион". На основе подобного рода "клиентельных" связей может выстраиваться не одна, а сразу несколько "вертикальных" цепочек. Так формируются мощные, но скрытые группы влияния: ведь настоящая власть не должна быть явной. В системе таких связей региональный "клиент" (разумеется, при следовании негласным принципам "преданности" и соблюдении определённых правил игры) формализует своё влияние приобретением статусности (реже, наоборот, уже занимая некое "место" в структуре власти, "клиент" выходит на неформальный уровень связей в вышестоящем властном институте. Но, в любом случае, для регионала куда важнее негласное, хотя как раз поэтому вполне осязаемое покровительство "патрона(ов)" "наверху" (в нашем случае на уровнях Сиббюро ЦК и ЦК РКП (б)). Прочность позиций представителей клана на вершинах власти, степень их влиятельности, покровительство со стороны клана, а вовсе не институциональная принадлежность региональных "генераторов идей" предопределяли шансы той или иной точки зрения на поддержку центра. Понятно, что формирующиеся группы влияния имели неодинаковую продолжительность существования, а "цепочки" – различную степень своей разветвлённости.

Анализируя противоречия во властном механизме Советской России, есть смысл говорить о наличии таких противоречий вовсе не между институтами (например, Наркоминдел – Коминтерн) или государственными и партийными органами власти различных уровней (например, Совнарком РСФСР – Сибревком) ЦК РКП (б) – региональное бюро РКП (б)), а, прежде всего, между "неформализованными" "личностными цепочками", прораставшими "сквозь" институты и (или) уровни власти. Хотя зачастую бывало и так, что формальные учреждения и структуры власти фактически дублировали такие "теневые" "цепочки". Приходится констатировать неадекватность одного только институционального (прежде всего, внутрипартийного) анализа механизма реализации дальневосточных директив московского центра (по цепочке внутрипартийной иерархии ЦК РКП (б) – Дальбюро ЦК РКП (б)) для полноценной реконструкции исторической действительности.

14. Возможность заручиться согласием центра на "неформальную" автономию от Москвы и реализацию конкретных политических планов на местах в значительной степени зависела от способности регионального лидера воздействовать на направление и характер информационных потоков по оси "регион–центр". Возможность хотя бы спорадического "личного присутствия" и "личного доклада" в Москве способствовала получению поддержки. При этом создаётся даже впечатление, что на начальном этапе объективные сложности связи с Дальним Востоком придавали особую значимость таким личностным "свидетельствам" с мест, так что проблема допуска в высшие инстанции регулировалась довольно "демократическим" путем. Например, личные поездки в Москву А.М. Краснощёкова в июле–августе 1920 г. и П.М. Никифорова в декабре 1920 – январе 1921 г. в обоих случаях привели к принятию директивных документов по ДВР (13 августа 1920 г. и 12 января 1921 г.).

Расширение прерогатив региональных властей в качестве низшего административного звена достигалось не только "по умолчанию" между имперским центром и регионом. Приобретение регионалами дополнительных возможностей, расширенных по сравнению с "нормативными"(характерными для прочих, "непривилегированных" регионов), случалось и на "договорной" основе, хотя и специфической. Последнее чаще всего имело место при актуализации тех или иных проблем на уровне государственной безопасности, "завязанных" на эти регионы. В частности, вынужденное согласие Москвы на создание государства-"буфера" с наделением дальневосточных лидеров (вначале, с августа 1920 г. А.М. Краснощёкова, затем, с мая 1921 г. П.М. Никифорова, ещё позже, с сентября 1922 г. Н.А. Кубяка) некоторыми "ненормативными", дополнительными властными полномочиями (например, в сфере "буферной" внешней политики) происходило хотя и на привычной для Москвы директивной основе, но во всех названных случаях именно в форме своеобразной привилегированной "жалованной грамоты" – договора, тем более что такого рода директивы центра каждый раз инициировала не Москва, а сам претендент на роль регионального лидера.

В этой связи назрела необходимость коррекции сложившегося историографического стереотипа, согласно которому с начала 1920-х годов, по мере формирования советской автократической империи (выступавшей под маской российской, а затем и союзной федерации) де-факто происходило последовательное усечение конституционно формализованных полномочий не только национальных окраин и автономий, но и отдельных регионов России–СССР. Однако, как свидетельствует знакомство с архивными материалами, фактически в 1920-е и даже в 1930-е годы ряд важных в стратегическом отношении российских пространств иногда получал от центра набор "ненормативных" привилегий. Наиболее яркие примеры – регион от Байкала до Владивостока "буферного" периода и территория дислокации Особой краснознамённой дальневосточной армии (ОКДВА) под командованием В.К. Блюхера.

15. Основной причиной дискуссий, интриг и ожесточённой личностно-групповой борьбы в большевистском региональном руководстве видятся идейные разногласия по поводу вынужденной корректировки или даже возможного отхода от жёсткой военно-коммунистической политической линии, проводимой в Советской России. Ведь фактически Дальний Восток был первым регионом страны, где, что бы ни думали и ни говорили сами руководители "буфера", жизнь вынуждала, не мешкая, поворачиваться от доктринёрских экспериментов к более продуманной, реалистичной политике, учитывающей момент практической целесообразности. Идеологические расхождения, преломляясь сквозь групповую борьбу в Дальбюро, и даже принимая форму личной борьбы за лидерство, тем не менее фактически раскалывали коммунистическое руководство ДВР на две группы – доктринёров ("леваков") и прагматиков ("правых").

Причём, одновременно с "внутрирегиональными" разногласиями в самом "буфере", "идейные" дискуссии не утихали и в региональных элитах Сибири (на уровне Сиббюро ЦК РКП (б) и Сибревкома). Споры велись по поводу самого широкого круга вопросов, например, путей и сроков "советизации" (в основном в видах её форсирования), степени формальной и реальной самостоятельности партийных и государственных структур "красного" "буфера", перспектив развития отношений с Японией и США и т.д. Но в любом случае эти разногласия неносили характера какого-то противостояния между центром и регионом. Не являлись они и противоречиями институционального характера. Любопытно, что продолжались дискуссии практически непрерывно, по крайней мере, вплоть до момента ликвидации ДВР. Интересную мысль в этом контексте высказала ведущий научный сотрудник Института русской истории РГГУ М.В. Фукс. По её мнению, сам факт создания ДВР заключал в себе глубокое противоречие. Суть его сводилась к тому, что чем успешнее "буферное" государство выполняло намеченные для него Москвой задачи, тем реальнее становилась возможность отказа Москвы от "буфера" и объединения дальневосточных территорий с Советской Россией.

В отличие от других, куда более "спокойных" регионов страны, обострение "идейной" борьбы по поводу практики строительства "буфера", безусловно, было связано с тем обстоятельством, что в оперативном режиме требовалось вырабатывать совершенно определённую и конкретную линию практической политики в духе директив центра. Например, по мере приближения срока выборов в дальневосточное Учредительное собрание в Дальбюро ЦК РКП (б) всё больше выявлялись два противоположных тактических и стратегических подхода к вопросу о дальнейших путях строительства "буфера". Насколько далеко должна зайти его внешняя демократизация, не приведёт ли декоративный демократизм к изменению существа нового государства, да и к определённой трансформации политики РКП (б) в сторону соглашательства и реформизма? Эти вопросы и оказались в центре развернувшейся полемики.

16. Вопрос о конструкции, формах и содержании власти, а также о руководстве политикой "буфера" вновь возник на открывшейся в Чите 28 октября 1920 г. конференции областных правительств Дальнего Востока. Здесь предстояло, наконец, завершить долгий (фактически тянувшийся с марта–апреля 1920 г.) процесс объединения отдельных частей "буфера" в единое государственное образование. На конференции в Чите вновь, уже в более конкретном виде, обозначились различные подходы к пониманию роли "буфера" и его властных институтов основными действующими политическими силами: большевиками, с одной стороны, и социалистическими группировками, с другой.

В итоге, формально объединив области Дальнего Востока в единое "буферное" государство, читинская конференция не достигла основного результата – ослабить напряжённость в регионе и тем самым приблизить конец гражданской войны. Несмотря на отдельные уступки, в частности, обещание провести демократические выборы и созвать Учредительное собрание, представляющее волеизъявление всего населения Дальнего Востока России, такие шаги, как избрание однопартийного коммунистического Временного правительства и отказ от созыва предпарламента лишь насторожили державы и усилили их недоверие к "буферной" ДВР.

Половинчатость и непоследовательность, проявившиеся в позиции дальневосточного большевистского руководства на читинской конференции, объяснялись его стремлением, с одной стороны, создать единый "буфер" и, тем самым, в соответствии с указаниями Москвы, предотвратить силовой конфликт с Японией, с другой – при любых условиях сохранить в возможно полном виде и объёме власть коммунистической партии в Дальневосточной республике.

17. "Буферный" парламент выступал в качестве своеобразной демократической ширмы и витрины "буферной" демократии. В Дальневосточной республике функционировало два высших представительных института – Учредительное собрание Дальнего Востока (февраль–апрель 1921 г.) и Народное собрание Дальневосточной республики. Последнее, согласно Конституции республики, работало в сессионном порядке (всего состоялось две сессии: в ноябре–декабре 1921 г. и в ноябре 1922 г., причём последняя продолжалась всего два дня). Деятельность этих институтов рассматривалась в органическом единстве и преемственности как органов парламентского типа. Решения Дальбюро ЦК РКП (б) предусматривали избрание председателем парламента только представителя коммунистической фракции. Абсолютное большинство мест в составе президиума также "бронировалось" за фракциями коммунистов и "крестьян большинства" ("скрытых" коммунистов). Вместе с тем предполагалось допустить и участие оппозиции в руководящем органе парламента. Хотя расклад сил внутри депутатского корпуса позволял забаллотировать кандидатов от фракций меньшинства и избрать однопартийный президиум, Дальбюро ЦК РКП (б) не без оснований опасалось резкого усиления политической конфронтации или даже ухода оппозиции из парламента. Такое развитие событий угрожало катастрофой – срывом всего тактического замысла Москвы, заложенного в идее "буферного" государства. Указанные соображения обусловили согласие коммунистов на компромиссный вариант – представительство социалистических группировок в президиуме пропорционально их численности в парламенте. В итоге приемлемый для РКП (б) состав руководящего органа парламента удалось обеспечить без каких-либо серьёзных проблем. Выборный пост председателя неизменно занимал пpeдcтавитель коммунистического большинства, что, учитывая обширные полномочия председателя и его возможности влиять на ход работы парламента, в немалой степени способствовало успешному использованию этого института в интересах правящей партии.

18. Депутатский корпус парламента ДВР разделился на 9 фракций, из которых 5 представляли политические партии: коммунистов (92 депутата), социалистов-революционеров (эсеров) (21), сибирских эсеров (5), социал-демократов (меньшевиков) (11), народных социалистов (энесов) (3)7. Четыре фракции фигурировали под беспартийными вывесками: "крестьянская фракция большинства" (183 депутата), "беспартийных крестьян и рабочих" (или "крестьянская фракция меньшинства" – 44 депутата), бурят-монгольская (13 депутатов), "внепартийно-демократическая" (8 депутатов). Партийные фракции организационно оформились уже к моменту открытия работ Учредительного собрания, избрав свои руководящие органы – бюро и определив программу действий в конституанте. Что касается парламентских групп, выступавших под беспартийными наименованиями, то их состав и политическая ориентация определялись уже в ходе деятельности Учредительного собрания Дальнего Востока. Самой многочисленной парламентской группой, объединившей почти половину всех избранных депутатов, была "крестьянская фракция большинства". Решение о создании самостоятельной крестьянской фракции приняло Дальбюро ЦК РКП (б). В состав фракции предполагалось включить всех депутатов, прошедших на выборах по крестьянским спискам. В их числе были и 75 парламентариев-коммунистов, которые в официальных документах Учредительного собрания Дальнего Востока фигурировали в качестве беспартийных.

Однако, несмотря на все усилия, большевистскому Дальбюро не удалось осуществить свой план создания в парламенте ДВР управляемой коммунистами единой крестьянской фракции. На первом же организационном собрании депутатов, избранных по крестьянским спискам, произошёл раскол. Меньшинство, отвергнув предложенные коммунистами платформу и устав фракции, предусматривавшие полное её подчинение решениям Дальбюро ЦК РКП (б), выделилось в самостоятельную группу, образовав фракцию "беспартийных крестьян и рабочих". Устав "крестьянской фракции меньшинства" требовал от членов фракции неучастия в каких-либо политических организациях. В то же время в ходе работы Учредительного, а затем и Народного собрания ДВР "крестьяне меньшинства" фактически перешли в оппозицию коммунистам и по большинству вопросов (хотя и не по всем) поддерживали эсеров. Основная масса крестьянских избранников представляла собой не слишком искушённых в политике людей, а потому довольно легко поддавалась влиянию и управлению со стороны. Их позиция во многом зависела от способности авторитетных в крестьянской среде лидеров убедить и увлечь депутатов привлекательными лозунгами. Расплывчатый и популистский характер лозунгов, закреплённых в программных документах той и другой крестьянских фракций, отражал неустойчивость политических симпатий депутатов-крестьян. Руками коммунистической части фракции "крестьян большинства" колебания беспартийных депутатов-крестьян удалось в значительной мере нейтрализовать. Для этого пришлось усилить роль коммунистов – членов фракции "большинства". Так, в бюро – руководящий орган фракции – вошли только члены РКП (б). Председателем "крестьянской фракции большинства" Учредительного собрания Дальнего Востока стал большевик. Разработанные коммунистической фракцией и одобренные Дальбюро ЦК РКП (б) устав и регламент "крестьянской фракции большинства" устанавливали для её членов жёсткую дисциплину, ставили поведение депутатов фракции в полную зависимость от решений бюро фракции. В случае нарушения устава предусматривались взыскания "включительно до исключения из фракции". В частности, не допускались самостоятельные выступления депутатов в прениях без разрешения бюро, категорически запрещалось голосовать в пленуме и комиссиях против предложений, сделанных от имени фракции, а также вопреки выработанной бюро позиции. Для тесной координации действий "крестьянской фракции большинства" и фракции РКП (б) Дальбюро вынесло решение, гласившее, что "скрытые коммунисты (члены РКП (б), входившие в "крестьянскую фракцию большинства". – А.А.) безусловно подчиняются партийной дисциплине", являются одновременно и членами коммунистической фракции, а потому должны руководствоваться уставом последней.

Подчинив беспартийных депутатов "фракции большинства" своему влиянию, коммунисты не только серьёзно укрепили свои позиции в парламенте, но и получили необходимое политическое прикрытие – возможность проводить директивы Дальбюро ЦК РКП (б) голосами крестьянских представителей и тем самым нейтрализовать обвинения в прокоммунистическом характере государства-"буфера".

Правую часть парламента ДВР представляла "внепартийно-демократическая" фракция, выступавшая с позиций последовательного осуществления в "буферной" республике демократических прав и свобод, против любых ограничений частного предпринимательства. Большинство исследователей называют "внепартийных демократов" бур­жуазной фракцией, близкой к кадетам. Между тем, при анализе социального состава депутатов этой парламентской группы там не обнаруживается ни одного "цензовика". Преобладали служащие торгово-промышленных и кооперативных организаций, трое депу­татов принадлежали к интеллигенции. Из 8 членов этой фракция было лишь 2 кадета, а остальные не входили ни в одну из политических группировок. Малый удельный вес фракции в депутатском корпусе способствовал и её относительно скромной роли в пар­ламенте. Социалистические группы, особенно эсеры, предпочли сближение с беспартийными депутатами "крестьянской фракции меньшинства" сотрудничеству с политически и организационно слабым "правым" крылом. Даже наиболее идейно близкие "внепартийным демократам" народные социалисты воздержались от тесных контактов с ними. На расстановку политических сил в парламенте ДВР существенно повлиял отказ от участия в его работе депутатов, избранных населением Приморья. Бойкот парламента крайне "правыми" ещё больше усилил там влияние коммунистов.

19. Для урегулирования многих спорных вопросов использовался институт межфракционных совещаний. Оценивая значение межфракционных совещаний как информационно-согласительного органа парламента ДВР, следует исхо­дить из сложившейся расстановки политических сил в этом органе власти, не позволившей парламентскому меньшинству добиться сколько-нибудь существенных результатов в реализации своих интересов. В этом смысле межфракционные совещания снимали часто возникавшую напряжённость во взаимоотношениях различных группировок в парламенте, грозившую подорвать саму возможность продолжения диалога, и создавали видимость стремления правящего большинства к урегулированию появлявшихся проблем, к поиску компромиссов.

20. Большевикам удалось свести законодательную роль Учредительного собрания Дальнего Востока к принятию Конституции и уйти от обсуждения иных законопроектов, предлагаемых оппозицией. Тем самым Учредительное собрание лишалось важнейших функций парламентского органа власти – права текущего законодательства и контроля над исполнительной властью. Указанное обстоятельство гарантировало завершение работы этого представительного института в кратчайший срок, как только его основная задача оказывалась выполненной. Кроме того, в значительной мере ограничивалась, а точнее, формализовывалась роль Учредительного собрания в подготовке Конституции ДВР. Основная часть предварительной работы проводилась "за кулисами" парламента, в стенах достаточно широкой по составу участников конституционной комиссии, превращавшейся в своеобразное "малое Учредительное собрание". Пленум парламента получал материалы, прошедшие одобрение в пленарных заседаниях комиссии по Основному закону, фактически уже в окончательном, готовом виде. Учредительному собранию оставалась лишь функция "машины для голосования" – формальное одобрение законопроектов. Большая часть его прерогатив в сфере законодательства переходила в руки конституционной комиссии. Конкретный порядок организации и структура парламентских комиссий определялись политическими соображениями правящей большевистской партии, преследовавшими задачу провести через представительный орган необходимые для демонстрации "буферного" демократизма решения и одновременно свести к минимуму властные полномочия парламента.

21. "Буферная" практика лишала конституционно закреплённое за парламентом право по собственному усмотрению собираться на сессионные заседания сколько-нибудь реального значения. Оппозиция могла надеяться лишь на краткосрочные сессии представительного органа (максимально на 4 месяца в году: ноябрь-декабрь и февраль-март), да и то в лучшем случае и с "божьей" помощью. Подобный режим функционирования означал, по существу, подмену парламента непродолжительными съездами народных избранников по образцу советской модели власти. Но на деле даже такая ограниченная модель псевдопарламентаризма представлялась правящей партии излишней. Обладая ключевыми структурами власти и располагая прочным большинством в самом парламенте, коммунисты сделали всё возможное, чтобы ещё больше сузить прерогативы этого института, не останавливаясь и перед нарушением Конституции. В итоге Дальбюро ЦК РКП (б) сочло достаточным провести лишь одну сессию Народного собрания ДВР первого созыва, а выборы его нового состава максимально затянуть.

22. Согласно Конституции, Правительство ДВР избиралось парламентом. Это положение было призвано одновременно как утвердить принцип суверенности представительного органа (поскольку обеспечивало прямую зависимость Правительства от парламента), так и обеспечить необходимый для самого Правительства авторитет. Кроме того, этот способ имел то неоспоримое техническое преимущество, что являлся самым простым решением проблемы формирования данного органа управления. Таким образом, Правительство как самостоятельный институт исполнительной власти формально становилось главой государства, выступая в роли "коллективного президента". Парламент избирал Правительство ДВР на весь период своей легислатуры, то есть на 2 года.

Первого постоянно действующего "коллективного президента" избирало Учредительное собрание Дальнего Востока. Открывалась возможность сконструировать этот орган на основах политической коалиции, то есть, как и при формировании состава президиума и комиссий парламента, произвести выборы по принципу пропорционального представительства. Однако большевистское руководство "буфера" пошло по иному пути. Рассматривая Правительство как ключевой институт власти в политической системе ДВР, было решено, используя коммунистическое большинство в парламенте, забаллотировать сразу всех выдвинутых оппозицией кандидатов и создать однопартийное Правительство. Позднее, уже в ходе работы "буферной" конституанты, эта директива была конкретизирована. Членами Правительства должны были стать 3 коммуниста и 4 депутата от "крестьянской фракции большинства", причём как минимум двое из них – "скрытые" коммунисты. Дальбюро наметило и конкретные кандидатуры членов Правительства. На пост председателя выдвинули А.М. Краснощёкова, кандидатуру которого, в свою очередь, предварительно рассмотрел  и утвердил ЦК РКП (б). Замысел удалось осуществить полностью, и даже с "перебором". 25 апреля 1921 г. Учредительное собрание Дальнего Востока избрало Правительство ДВР. Абсолютно все избранные в состав Правительства его члены были коммунистами, причём занимали руководящие посты во фракциях и в президиуме парламента, а А.М. Краснощёков являлся ещё и членом Дальбюро ЦК РКП (б). Данный состав Правительства ни разу не переизбирался и действовал практически в неизменном виде вплоть до момента ликвидации дальневосточного "буфера".

23. Рассматривая "буферный" законодательный механизм и законодательные полномочия высших структур власти, можно констатировать, что именно в этой сфере царило своеобразное "двоевластие": сразу две структуры верховной власти ДВР – Народное собрание и Правительство – были наделены законодательными полномочиями. Практическая необходимость передачи законодательных функций парламента ДВР в руки Правительства оправдывалась большим числом проблем, требующих срочного правового регулирования, а также крайне ограниченным режимом работы парламента, когда введение новых законов в действие, по Конституции, не терпело отлагательства до созыва следующей сессии Народного собрания. Однако на практике передача законодательных полномочий вела к ограничению прерогатив парламента в сфере законодательства и, как следствие, к умалению роли представительного органа как демократического института.

Если принять во внимание, что сессии парламента созывались нерегулярно и были чрезвычайно непродолжительными, станет очевидно: Народное собрание просто не могло успеть обстоятельно рассмотреть все временные законы. Мало того, что соотношение результатов законотворческой деятельности было не в пользу парламента, следует отметить: на этой сессии были рассмотрены далеко не все уже действовавшие временные законы Правительства. Народное собрание, следуя логике коммунистического большинства в составе депутатского корпуса, ни разу не пожелало воспользоваться своим правом приостановить действие "президентских" законов до их рассмотрения в парламенте. После закрытия I сессии (декабрь 1921 г.) и вплоть до открытия заседаний Народного собрания нового созыва (ноябрь 1922 гг.), то есть почти в течение года, депутаты и вовсе не располагали такой возможностью. Весь этот период Правительство оставалось полновластным законодателем.

Если судить о качестве рассмотрения поступавших в Народное собрание временных законов Правительства, то оно никак не могло быть высоким, ибо находившийся в постоянном цейтноте парламент для ускорения работы был вынужден отступать от установленных им же самим правил законодательной процедуры. Неудивительно, что при столь насыщенной повестке процесс утверждения правительственных законов превратился в механическую процедуру голосования, абсолютно не органичную для институтов парламентского типа, зато типичную для съездов советов.

На практике Правительство ДВР пошло по пути нарушения Конституции и изменения целого ряда её положений, в первую очередь тех, которые касались основных демократических прав и свобод граждан республики, а также общественных объединений (организаций). Фактически почти сразу после принятия Конституции началась постепенная подготовка к демонтажу дальневосточного "буфера". Этот процесс включал разработку и введение в действие так называемого "чрезвычайного" законодательства, по сути своей антиконституционного.

Из-за без малого годичного перерыва в работе парламента ДВР (с декабря 1921 г. по ноябрь 1922 г.), на заключительном этапе существования дальневосточного "буфера" законодательная функция была полностью монополизирована Правительством ДВР. Поэтому вести речь о возможностях Народного собрания в сфере законодательства имеет смысл лишь применительно к его осенне-зимней сессии 1921 г.

24. Накануне открытия сессий парламента Дальбюро ЦК РКП (б) предварительно утверждало их повестку. Выполнение намеченных большевистским Дальбюро задач поручалось коммунистической фракции Народного собрания, которая подразделялась на 9 секций. По своим функциям секции дублировали парламентские комиссии, бюро фракции РКП (б) – президиум Народного собрания, а пленум комфракции – пленум парламента. Прежде, чем поступить в парламент и его подразделения, каждый вопрос повестки сессии вначале прорабатывался соответствующей секцией комфракции, затем проходил через бюро комфракции, и, наконец, утверждался пленумом комфракции. Для предварительного рассмотрения законопроектов и вынесения по ним заключений к работе в секциях, помимо членов комфракции парламента, привлекались министры или их товарищи (в зависимости от того, какую руководящую должность занимал в данном министерстве член РКП (б). Для введения депутатов-коммунистов в курс дела перед открытием сессии комфракция заслушала доклады Дальбюро ЦК РКП (б) и председателя Совета министров, а также министров внутренних дел, госконтроля, иностранных дел, военного министра. Таким образом, фракция коммунистов Народного собрания ДВР становилась своеобразным "однопартийным предпарламентом", который апробировал последующую законодательную работу официального представительного органа.

Будучи заинтересованными в том, чтобы парламент рассматривал только те законопроекты, которые не могли вызвать серьёзных возражений оппозиции, коммунисты по существу блокировали реализацию парламентским меньшинством своего конституционного права на законодательную инициативу. Попытки социалистических фракций расширить заданную повестку сессии, подвергнуть правовому регулированию народного представительства ряд острых социальных и политических вопросов жизни "буферной" республики успехом не увенчались. Если исходить из аксиомы, что реальное значение представительного органа в государственном механизме измеряется тем, в какой мере и каким образом он используется депутатским меньшинством в возможности последнего влиять на принятие решений, или хотя бы участвовать в выработке повестки дня через внесение собственных законопроектов, то роль Народного собрания ДВР была скорее декоративной. При существующей в "буфере" практике предварительный отбор законопроектов, подлежащих обсуждению парламентом, осуществлялся Дальбюро ЦК РКП (б) и комфракцией Народного собрания, руководствующихся узкопартийными соображениями.

При краткости срока сессий (немногим более 30 дней, а с учётом времени, необходимого для конструирования президиума, комиссий, утверждения повестки и того меньше) и обилии вопросов (33 закона в течение месяца) депутаты попросту оказывались не в состоянии разобраться в содержании законопроектов по существу. Почти все включённые в повестку сессий законопроекты оказались принятыми парламентом практически автоматически. При их обсуждении прения были свёрнуты до минимума, парламентская оппозиция тем самым оказалась лишена возможности выразить своё мнение, а вся процедура све­лась к одному голосованию. Поэтому Народное собрание скорее лишь имитировало свою законодательную власть, нежели реально ею пользовалось. Господствующее положение в системе источников права дальневосточной "буферной" государственности занимали нормативные акты её Правительства – временные законы. Но, как обычно и происходит в России, временное с лёгкостью превращалось в постоянное. При формальном разделении субъектов высшей власти – институтов, её олицетворяющих, – и законодательные, и исполнительные властные полномочия оказались, как и в Советской России, сконцентрированы в одних руках.

25. Рассматривая правовые возможности и практическую действенность "буферного" механизма парламентского контроля над исполнительной "вертикалью" власти, можно констатировать, что они в значительной мере были обусловлены ролью народного представительства в образовании органов исполнительных власти. Конституция Дальневосточной республики предусматривала избрание "коллективного президента" парламентом. Срок полномочий правительственной "семёрки" определялся в два года, то есть совпадал с легислатурой Народного собрания. Тем самым, выборы нового состава Народного собрания происходили при власти Правительства, избранного прежним составом парла­мента. 

Что касается другого исполнительного органа – Совета министров, то парламент не участвовал в процедуре его формирования ни прямо, ни косвенно. Согласно Основному закону, право назначения и увольнения председателя Совета министров входило в круг ведения Правительства ДВР. По представлению председа­теля кабинета Правительство осуществляло также назначение и увольнение министров и их заместителей (товарищей). Народное собрание оказывалось лишено возможности выразить своё мнение о новом кабинете вплоть до открытия работы ближайшей парламентской сессии.

Один из важнейших принципов парламентаризма заключается в том, что институты, осуществляющие управление государством, в процессе своей деятельности должны пользоваться доверием парламента. Недоверие народного представительства к органам исполнительной власти и к отдельным должностным лицам в высших управленческих структурах может быть выражено в праве привлечения чиновника любого ранга к уголовной и политической ответственности. Основной смысл идеи контроля пpeдставительной власти над органами управления заключается в том, чтобы заставить бюрократию проводить политику, отвечающую интересам народа. Согласно Конституции, контроль парламента ДВР над деятельностью исполнительной власти распространялся только на один её орган – кабинет министров. "Коллективный президент" не нёс за проводимую им политику никакой ответственности перед Народным собранием. Даже вид уголовной ответственности "семёрки" ограничивался личной подсудностью её членов лишь случаями государственной измены. За другие преступления, например, за нарушение Конституции, правительство вовсе не могло быть привлечено к ответу. "Коллективный президент", избранный на весь срок полномочий парламента и, следовательно, сменяемый парламентом только теоретически, не был связан и необходимостью прислушиваться к рекомендациям Народного собрания, получая полную свободу действий в управлении страной и руководстве всей внешней и внутренней политикой. Без всякой оглядки на парламент он мог сноситься с иностранными державами, заключать займы, концессии и иные договоры, а также законодательствовать во время перерывов краткосрочных съездов Народного собрания не менее 8 месяцев в году. Столь необъятные полномочия, наряду с санкционированными Конституцией полной бесконтрольностью и безответственностью Правительства, серьёзно подрывали суверенные права представительного органа власти.

26. Устранив однопартийно-коммунистическое Правительство ДВР из-под контроля Народного собрания, Основной закон в то же время наделял самого "коллективного президента" контрольными полномочиями в отношении местных органов власти. Для этой цели Конституция ДВР воссоздавала изобретение Временного правительства Российской республики 1917 г. – институт областных эмиссаров Правительства, кстати, совершенно не оправдавшее себя в условиях внутрироссийской смуты. Назначаемые и увольняемые Правительством эмиссары становились своего рода президентскими наместниками в областях республики. На них возлагались функции наблюдения и контроля за точным исполнением законов, постановлений и распоряжений Правительства ДВР не только местными властями, но и учреждениями центральной власти, отдельными чиновниками, действующими на местах. Надзору областных эмиссаров не подлежали лишь учреждения народного контроля, суда и военного ведомства, однако "в случае обнаружения незаконности действий" последних областной эмиссар, тем не менее, обязан был довести имеющиеся у него сведения до Правительства ДВР. Что касается всех прочих местных учреждений, как и должностных лиц на местах, то правительственный эмиссар мог опротестовать любое исходящее от них распоряжение (постановление), если последнее, по его мнению, нарушало закон. Решение правительственного эмиссара становилось основанием для привлечения виновных должностных лиц к судебной либо политической ответственности.

  Оценивая роль этого института, просуществовавшего до момента ликвидации "буферной" государственности, следует иметь в виду его политическое назначение в качестве инструмента правящей партии, обеспечивающего контроль РКП (б) за деятельностью аппаратов местной власти. Мнение партийного руководства по данному вопросу было следующим: "Нам необходимо в целях пролетарской диктатуры зорко следить за местными органами самоуправления. Вот для чего мы создаём институт эмиссаров – это око пролетарской диктатуры".

   27. Под парламентский контроль, согласно Конституции, подпадал лишь Совет министров ДВР. За всё время существования "буфера" вотум недоверия парламента исполнительному органу не выносился ни разу, поэтому последнему уходить в отставку так и не пришлось. Однако на случай, если бы такой исход всё же стал возможным, в Конституции ДВР содержался своеобразный противовес прерогативе парламента выражать недоверие кабинету: правительственная "семёрка" легко могла преодолеть вотум недоверия Совету министров, назначив новый, послушный себе состав кабинета, причём вообще без какой-либо санкции Народного собрания. Но в условиях почти безраздельного господства коммунистов в парламенте, располагавших двумя третями депутатских мандатов, уход Совета министров в отставку практически исключался. Кабинет всегда мог рассчитывать на поддержку своей политики со стороны фракций коммунистов и "крестьян большинства". Поэтому все попытки оппозиции в парламенте подвергнуть обсуждению в ходе прений наиболее важные вопросы, касающиеся принципиальных моментов политики кабинета, заострить их, поставить в категоричной форме оказывались тщетными. Процедура обсуждения доклада кабинета носила скорее показательный характер, ибо была призвана продемонстрировать всем (в первую очередь, конечно же, иностранным державам) и без того очевидный факт, что орган исполнительной власти опирается на прочное коммунистическое большинство в парламенте.

При обсуждении политики Совета министров на I сессии Народного собрания ДВР I созыва в отставке кабинета в не меньшей степени, чем правящая партия, не была заинтересована и парламентская оппозиция. Политическая коалиция в Совете министров, в состав которой входили представители социалистических группировок эсеров, меньшевиков и народных социалистов, в равной степени с коммунистами возлагала ответственность за проводимую кабинетом политику и на все эти партии. Поэтому сколько-нибудь значительный конфликт Народного собрания с кабинетом практически исключался. Собственно, даже самой постановки проблемы доверия кабинету, как таковой, в парламенте не возникло.

Наибольшие претензии высказывались оппозицией в отношении тех вопросов, которые курировались возглавляемыми коммунистами министерствами. В частности, социалистические фракции выступили против "тайной дипломатии" ДВР на переговорах в Дайрене, за демонополизацию золотодобывающей промышленности, сокращение "раздутой" армии (которую "буфер" не мог содержать), отмену пайковой системы снабжения, прекращение насильственной "коммунизации" крестьянских хозяйств. Несмотря на смягчённые формулировки резолюций оппозиции, парламентское большинство предпочло остановиться на своей собственной резолюции, целиком и полностью одобрявшей политику кабинета и не содержавшей даже намёка на критику.

Помимо вынесения вопроса о доверии кабинету, парламентский контроль за политикой Совета министров осуществлялся и при помощи иных, прав­да, менее решительных способов. Их действенность, последствия и сфера применения в парламенте ДВР были различными, но все они использовались оппозицией для получения информации и разъяснений с тем, чтобы добиться надзора за управлением, выявить и устранить злоупотребления чиновников центральной и местной исполнительной власти. Результативность механизма контроля, учитывая весьма непростые взаимоотношения коммунистического большинства и оппозиции, зависела не столько от права последней вносить запросы, сколько от желания депутатов фракций большинства отвечать на них, а самое главное – от стремления коммунистического руководства ДВР осуществлять реальный контроль над исполнительной властью. Не было случайностью, что и в Учредительном собрании Дальнего Востока, и в Народном собрании ДВР большевистская фракция и её союзник "крестьянская фракция большинства" выступали за создание комиссии по запросам и вопросам: она мыслилась в качестве средства для "нейтрализации", своеобразного "обезвреживания" парламентской оппозиции. Передача интерпелляций (письменных запросов, поступавших в президиум и обязательных к внесению в повестку дня; интерпелляция содержала вопрос к министру или к председателю Совмина (в зависимости от характера вопроса) с требованием представить объяснение по поводу определённого действия (или бездействия) исполнительной власти) в эту комиссию фактически означала лучший способ их "похоронить". Из всех попавших на рассмотрение комиссии по запросам и вопросам интерпелляций в пленуме Учредительного собрания был получен ответ Временного правительства лишь по одной, а в Народном собрании (на его первой сессии в ноябре-декабре 1921 г.) абсолютно все интерпелляции в адрес кабинета министров, переданные пленумом парламента в эту комис­сию, остались без ответа. Запросы, типично "по-российски", просто "заговорили": их судьбу решило бюро комфракции Народного собрания, обязавшее фракции коммунистов и "крестьян большинства" во всех случаях подобного рода голосовать за направление интерпелляций в комиссию по запросам и вопросам. В результате попытки оппозиционных фракций добиться реального парламентского контроля за деятельностью отдельных министерств и кабинета в целом оказались заблокированы. Ни один депутатский запрос в Народном собрании так и не достиг конечной цели.

С институтом интерпелляций во многом схож и другой cпособ парламентского контроля за исполнительной властью – образование комиссий по расследованию. Парламент ДВР неоднократно использовал своё право создавать комиссии по расследованию. Но была ли деятельность таких комиссий эффективной, достигался ли результат, достаточный для того, чтобы можно было говорить о реальном контроле парламента над бюрократическими структурами центрального и местного аппаратов? Как правило, предлагавшаяся авторами запросов спешность их рассмотрения отклонялась парламентским большинством, и запрос поступил в комиссию по запросам и вопросам. Фракции коммунистов и "крестьян большинства", используя свой численный перевес, отклоняли возможность создания следственных депутатских комиссий. В лучшем случае, проводилось "закрытое" бюрократическое расследование, результаты которого так и не становились достоянием гласности и в парламенте больше никогда не рассматривались. Именно бесконтрольность порождала исходящий от "политической полиции" – Госполитохраны – произвол, творимый в Прибайкальской области, который стал в ДВР "притчей во языцех". Коммунисты сделали всё, чтобы не допустить прямого вмешательства парламента, точнее, парламентской оппозиции в "закрытые" от неё дела политических карательных органов и военного ведомства.

На специально созываемых межфракционных совещаниях парламентское большинство убеждало оппозицию "не поднимать шума" в пленуме Учредительного собрания, отказаться от запросов, обещая быстро уладить инцидент "по правительственным каналам". Когда же предложенная комбинация не удавалась, и вопрос всё же включался в повестку заседания парламента, коммунистическая фракция (или фракция "крестьян большинства") всякий раз выступала с инициативой изменить формулировку запроса, исключив требование создания парламентской следственной комиссии.

Иногда правящая партия всё-таки шла на непринципиальные уступки, которые помогали избежать открытого и болезненного разрыва с оппозицией, сохранить хрупкий режим сосуществования различных политических сил в представительном собрании, но одновременно и достичь поставленной задачи: не допустить создания парламентских следственных комиссий. Что же касалось конкретных запросов, то их постигала одна и та же участь: до завершения парламентской сессии Правительство ДВР не предоставляло парламенту никаких объяснений по запросу, фактически игнорируя парламент. В дальнейшем запрос просто терял свою актуальность, а значит и смысл.

После вступления в силу Конституции "независимой" ДВР и допущения политической коалиции РКП (б) с социалистическими группировка­ми в "буферном" Совете министров республики демократический облик "буфера" в определённой степени уже удалось продемонстрировать. Во всяком случае, правящая партия полагала уже сделанные в сфере государственного строительства уступки достаточными, чтобы продолжать руководствоваться теми же соображениями, которые вынуждали её по-прежнему, как в Учредительном собрании Дальнего Востока, продолжать хоть как-то считаться с оппозицией. Как следствие, правящая партия отказывались идти даже на самый незначительный компромисс.

Итоги анализа правовых возможностей и практической реализации контрольных полномочий парламента в сфере взаимодействия институтов власти Дальневосточной республики убеждают в том, что, формально Народное собрание ДВР всё же могло оказывать довольно существенное влияние на деятельность кабинета министров. Хотя другая исполнительная структура – Правитель­ство ДВР – почти полностью "выпадала" из контрольной компетенции парламента. Реальное осуществление требования министерской ответственности могло усилить роль многопартийного по составу института народного представительства и одновременно ограничить власть правящей партии, лишив последнюю права самостоятельно, без участия оппозиции, принимать важные политические решения и проводить их в жизнь. Поэтому РКП (б) не была заинтересована в использовании конституционных рычагов парламентского контроля. Располагая большинством мест в депутатском корпусе, большевистское руководство "буфера" сделало всё возможное, чтобы механизм парламентского контроля так и не был запущен в ход.

28. В третьей главе диссертации «"Буферная" "четырёххвостка": выборные технологии в политической практике Дальневосточной республики» предметом рассмотрения стали выборные кампании в высшие представительные структуры власти "буфера". Анализ документов выборного делопроизводства, в целом хорошо сохранившегося в архивах, позволил пролить свет на отношение населения "буфера" к власти, различным политическим силам, раскрыть механизмы ведения политической борьбы.

В первом разделе главы анализируется содержание выборного законодательства и практика его применения. При выборах представительных институтов режим, называющий себя демократическим в западной интерпретации политической традиции, опирается на четыре основополагающих правовых института: всеобщее, равное, прямое избирательное право при тайном голосовании. Как соответствовало этим принципам выборное законодательство государства-"буфера", провозгласившего в своей Конституции демократический характер политического устройства?

Порядок производства выборов определялся двумя правовы­ми актами: "Положением о выборах в Учредительное собрание Дальнего Востока" (этот документ был принят на объединительной конференции областных правительств Дальнего Востока в Чите 11 ноября 1920 г.) и "Положением о выборах в Народное собрание ДВР" (ут­верждённым Учредительным собранием 23 апреля 1921 г.). В свою очередь, в основу этих актов легло "Положение о выборах во Всероссийское Учредительное собрание", разработанное Временным правитель­ством Российской республики (так называемый "закон Керенского" 1917 г.). Последний документ являлся по тем временам одним из самых демократических избирательных законов, когда-либо принятых и проведённых в жизнь. Расхождения между выборным законодательством ДВР и соответствующим законодательством Временного правительства были самыми незначительными, в основном технического порядка. Этим и объяснялась удовлетворённость, с каковой и первый, и второй избирательные законы были в разное время встречены широким спектром политических сил Дальнего Востока. И на Читинской объединительной конференции, и в Учредительном собрании Дальнего Востока самые рьяные поборники идеи народоправства – социалисты-революционеры – не нашли серьёзных возражений при их обсуждении и принятии.

 

1. В России имперский системный кризис всегда приобретает специфически национальную форму смуты и приводит к полному разрушению патерналистской государственности "реликтового" типа, к дезорганизации политических, хозяйственных, общественных связей, нарастанию хаоса и насилия. Российская революционная смута 1917–1921 г. представляла собой очередной такой системный кризис. Она закономерно вписывается в кризисный ритм отечественной истории, в логику цикла "смерть–возрождение" империи. Поэтому наступление российских смут, равно как и последующее восстановление имперской государственности в обновлённом виде – повторяющийся, по-своему "запрограммированный" логикой российской истории естественно обусловленный процесс. Раз российская смута всякий раз оказывается неизбежной, она "безальтернативна". 

2. Сам системный кризис можно представить в виде "маятникового" (возвратного) поступательного процесса "смерти – возрождения" государственности, в ходе которого базовые, наиболее примитивные, традиционалистские элементы её социума "исторгают", "выталкивают" из системы то, что мешает "органическому" течению их существования. В культурологическом контексте смута может рассматриваться как акт самосохранения сложноорганизованной, но реликтовой системы, жертвующей чуждыми или "преждевременными" элементами, мертвящими её. Такая империя, выстроенная на зыбкой эмоционально-идейной почве, а не на жёстко-прагматичном фундаменте, по определению не может быть устойчивой. Получается, что системный кризис – это обычная форма её исторической жизни и даже способ своеобразной энергетической "подпитки". Вот почему смута каждый раз демонстрирует как уникальный рекреационный ресурс империи (своего рода "чудо" воскрешения из руин), так и действительную мощь неведомо откуда являющейся архаичной традиции. В любом случае, очевидно, что любое теоретизирование по поводу российской смуты всякий раз будет умозрительным и бесплодным без исследовательского поиска традиционного в революционном.

3. В ходе смуты судьбы России и отдельных её регионов оказались в руках политически неясно атрибутированной "третьей силы" (первые две – "красные" и "белые"). Если так, то, как ни удивительно, единственным "победителем" в смуте оказывается крестьянство и подобные ему социально немобильные страты с архаичными этатистскими воззрениями. Политическое господство партийных доктринёров (и большевиков в том числе) на поверку оказывается иллюзией, и революционные пассионарии, исчерпав свой потенциал, физически выбывают из политики. Смута – своего рода "плавильный котёл": она "раскрывает" природу традиционалистской массы в "расплавленном" состоянии, демонстрирует привязанность "человека традиционного" к привычным формам политического бытия и его бессознательный страх перед дезорганизацией и хаосом. Поэтому традиционалистская масса заставляет формирующуюся из неё самой новую элиту придерживаться привычной схемы власти-подчинения. Если интерпретировать этот процесс под углом зрения вынужденного соглашения новой победившей власти (большевизма) с традиционалистской массой по поводу минимально устраивающего "низы" облика и образа последней, то получим примерный сценарий процесса возрождения привычной имперски-патерналистской системы.

4. Утвердившееся в советской историографической традиции деление российских революций на "буржуазные" и "социалистические" в этой связи является абсолютно бессмысленным. По характеру российская революция – медленно назревающий стихийный взрыв, перерастающий в "бессмысленный и беспощадный" всесокрушающий бунт, неуправляемую смуту, которая прерывает плавное, эволюционное течение российской истории. Как любое стихийное явление, смута была процессом, имеющим свою логику саморазвития, проявляющуюся в виде нескольких последовательно сменяющих друг друга этапов.

5. Революционная смута и последовавшая за ней вначале политическая, а затем и хозяйственная интеграция дальневосточного региона в большевистскую систему государственности, хотя и с рядом особенностей, но в целом оказались вписаны в цикл и общий процесс (логику) российского системного кризиса ("распад–возрождение") империи. Среди непринципиальных, "вторичных" особенностей смуты на имперской периферии – Дальнем Востоке – её "ослабленное", даже "вялое" течение: истоки смуты лежали не в регионе, её импульсы "задавались" извне, ход и результаты тоже определялись в центре страны, а потому протекание системного кризиса в окраинном регионе неизбежно должно было носить "остаточный" характер. Та же инерционная логика обусловила для дальневосточной смуты "замедленный" темп – несколько запоздалое начало и ещё больше "затянувшийся" финал. Характерные для страны в целом этапы смуты на Дальнем Востоке по своему содержанию оказались "размыты", а их характеристики "размазаны". Поэтому для финального, "рекреационного" стадии смуты в дальневосточном регионе оказалось характерно наличие элементов, по содержанию присущих предшествующим этапам. К примеру, роль стихии – охлократического, анархистски-партизанского элемента, местной "вольницы" – оказалась в регионе более значительной и долговременной, что опять-таки типично для крайне удалённой от центра империи территориально протяжённой, но малонаселённой окраины с плохими коммуникациями. Хотя, разумеется, местных пассионариев типа Лазо, Тряпицына, Шевчука или Бойко-Павлова постигла та же неизбежная участь мавра, который, сделав своё дело, обязательно должен уйти в небытие. 

6. Долгое отсутствие центральной власти, крайняя дезинтеграция и локализм, многовластие местных региональных самостийников, способных разве что на бесконечную войну друг с другом – всё это закономерно вело к масштабному вмешательству внешних сил, пытавшихся опереться на какие-то дальневосточные локальные группы. Соперничество между интервентами и их марионетками в таких условиях приобретало всё более острый характер, получало свою собственную логику развития, независимую от логики внутрироссийской смуты. Содержание этой логики – даже не столько самому урвать побольше, сколько ничего не дать урвать другому. Поэтому дальневосточная интервенция неизбежно должна была носить "интернациональный" характер, хотя, конечно, наибольшую роль здесь играла Япония как "местная", региональная держава. "Хищный" характер японской интервенции, цивилизационная несовместимость интервентов и русских жителей региона привели к закономерному результату: социальные, имущественные противоречия часто отступали на "второй" план, становились производными перед национальными интересами. Именно здесь, на восточной окраине империи цивилизационный инстинкт самосохранения проявился с наибольшей силой и чаще, чем где-либо ещё, одерживал верх над прочими, внутрироссийскими противоречиями и обидами. Азиатская (а не "европейская", как в других регионах России) интервенция с её крайним лицемерием, коварством и необузданной жестокостью в условиях полного отсутствия привычной для дальневосточников "центральной" власти подпитывала не просто национальные чувства или патриотизм. Ощущение беззащитности перед лицом "чужого" грабителя закономерно пробуждало инстинкт цивилизационной идентичности.

7. Как следствие, на Дальнем Востоке России ожидания "порядка", появления в регионе "сильной" центральной власти у населения оказались куда более значимыми и востребованными, а внутриполитические и стратификационные противоречия, наоборот, "размытыми". Правда, эти устремления внешне оказались приглушены и завуалированы усталостью, безверием и безнадёгой от затянувшегося хаоса смутного безвременья. В то же время непроявленность патерналистских настроений вовсе не означала отсутствие патерналистских надежд.

8. В дальневосточном регионе в большей мере, нежели в центре России, обнаруживала себя слабость, бессилие всех без исключения политических партий и партийных доктринёров. Масса не случайно всё чаще отказывала им в доверии, выдвигая и голосуя на выборах за "своих", "местных", либо вовсе бойкотировала выборы, отходила в сторону от политики. Политические силы, действовавшие в регионе – большевики, социалисты, анархисты, "белый" лагерь сыграли, скорее, проходные роли статистов в историческом действе смуты. Это была драма хотя и с трудно предсказуемым даже для самых вдумчивых современников, но в итоге с вполне предопределённым, а значит, и безальтернативным финалом.

9. Российская смута как системный кризис империи – сложный многомерный (хотя вряд ли вариативный и уж ни в коем случае не альтернативный) процесс. В политическом "измерении" она имела несколько самостоятельных динамических линий, тенденций, проявивших себя и в рамках дальневосточного региона (разумеется, в специфических, "особенных" как форме, так и содержании). В соответствии с проведённым теоретическим анализом феноменологии российской смуты, осмыслением её логики, динамики и механизмов автор попытался вычленить и синтезировать региональные политические процессы, присущие заключительному, рекреационному этапу российской революционной смуты, по времени практически совпавшему с существованием "буферного" государства – Дальневосточной республики.

     Критериями выделения и типологии политической тенденции были избраны её ценностно-идеологическое "наполнение" и наличие самостоятельной организационной базы. Таких политических тенденций в дальневосточном регионе в указанный период оказалось возможным обозначить семь. Каждой тенденции даётся краткая характеристика:

1) анархически–революционная (спонтанно-стихийная, охлократическая);

2) централистско–бюрократическая (аппаратная, нацеленная на воссоздание вертикально-горизонтальной модели имперской власти "центр–регион");

3) регионально–большевистская ("буферная", автономистская или слабо сепаратистская);

4) социалистически–самоуправленческая (антибюрократическая, нацеленная на развитие форм самодеятельности трудовых слоёв населения через кооперацию, крестьянские союзы, профессиональные организации);

5) реставраторско–националистическая (антиинтервентская, нэповская, "сменовеховская", умеренно-централистская, но по своей сути антибюрократическая);

6) реставраторско–сепаратистская (компрадорская, откровенно антибольшевистская и прояпонская) и

7) антибольшевистско–повстанческая (отчасти умеренно–реставрационная, по духу – централистская, но по сути – сепаратистская, с довольно неопределёнными представлениями и политическими устремлениями).

Каждая тенденция имела своего "носителя" (или "носителей"). Это были политические маргиналы и люмпены, а также часть крестьянства (1); назначенные из центра и направленные Москвой в регион коммунистические функционеры (2); городские рабочие, крестьяне, интеллигенция, служащие (3); левая интеллигенция, часть крестьянства и рабочих (4); либеральная интеллигенция, часть буржуазии, городских обывателей (5); часть интеллигенции, казачества, торгово–промышленной буржуазии, некоторая часть городских обывателей (6); вооружённая и организованная часть бывших колчаковцев, полурабочих–полукрестьян с Поволжья и Урала, в силу обстоятельств оказавшихся в регионе (7).

Организационно-политическим "обеспечением" каждой тенденции в дальневосточном регионе стали: группировки анархистов, максималисты, партизанские формирования, а также РКП (б) как правящая в "буфере" партия, пытавшаяся использовать носителей тенденции в качестве временного "силового" прикрытия (1); РКП (б) и её формирующийся аппарат (2); часть местной авторитетной в массах коммунистической элиты (3); ПСР, РСДРП, отчасти Сибирский союз эсеров (4); кадеты, "цензовые" организации торгово–промышленной буржуазии (5); "правые", монархические организации и сторонники атамана Семёнова (6); каппелевская армия (7).

Проанализирована региональная динамика каждой тенденции. Для одних это постепенное "затухание" (1), (4), (7). Для других, наоборот, постепенное усиление (2), (3), (5). Для третьих – относительная стабильность, но с динамикой в направлении маргинализации (6).

10. Историки, описывая рекреационный и первый послесмутный (нэповский) периодроссийской истории, обычно подчёркивают растущую апатию общества к политическим вопросам, равнодушие и усталость от политики.

На первый, поверхностный взгляд, так оно и было, особенно в сравнении с начальным этапом смуты. Страна действительно "устала" от непредсказуемости революционного хаоса, жизненных невзгод и потрясений. Однако и в обычное, нереволюционное, "нормальное" время политика в России (и не только в ней) являлась и является уделом сравнительно небольшой по численности страты – интеллигенции. Традиционалистская масса никогда и не была "политична". К тому же с началом НЭПанаступило оживление экономической жизни. Разве это не признак активности населения, пусть и в иной, "опосредованной" плоскости?

Власть "собирала" государственность. В неё вливалось всё живое и действенное, и в ней же нарождалась (не могла не нарождаться!) новая державная, национальная идеология. Прежде же всё концентрировалось лишь в структурах большевистской партии.     

Дело, следовательно, совсем не в "усталости" массы и не в "усталой" стране. Чувство "усталости" специфично, к примеру, для лишившейся всяких перспектив эмиграции. Здесь же дело вовсе не в "усталости", а просто в иной точке приложения государственных усилий и массовой стихии. Если бы масса от смуты "уставала", вслед за ней едва ли следовал бы период национального и государственного расцвета, как это случилось со сталинской Россией – СССР.

"Усталость" и "аполитизм" – явления совсем не однопорядковые. "Аполитизм" массы объяснялся, с одной стороны, тем, что государственность, поборов охлократическую стихию и войдя в своё нормальное русло, сконцентрировалась в новой, "массовой" элите. С другой стороны – масса уже почувствовала революцию обречённой, "выдохшейся". Она уже обладала новой элитой, новым правящим классом – людьми, которые "переродились" за время смуты, частью приняли на себя бремя жизни и незаметной, но тяжёлой и конкретной деятельности в буднях государственного аппарата, и теми партийными функционерами, которые отрешились от своего доктринёрства, либо "носили" только его личину в видах самосохранения или карьеры.

11. В конечном счёте, понимание своеобразия российской смуты как системного кризиса имперской власти, особенностей её развертывания и долговременных последствий упирается в осмысление феномена российского имперства – уникальной сложноорганизованной этносоциальной и территориально-хозяйственной системы реликтового патерналистского типа. Российская имперская властная иерархия, в отличие от элит индустриальных империй прошлого и потребительских квазиимперий настоящего, закреплялась не на базе формального права, частной собственности и гражданского законопослушания, а на слепой и наивной вере массы в "свою" власть. Понятно, что изначальная сакрализация власти как магической, а не общественно целесообразной величины, делала и делает рос­сийское ментальное пространство имманентно мифологичным.

Причём российское имперство формировалось, а затем презентовало себя в качестве самодостаточной цивилизации, служащей примером, едва ли не эталоном для остального, "греховного" мира. Но именно поэтому кризисы её властного начала вызревали долго, незаметно, а проявлялись резко и спонтанно, превращаясь в системные.

12. Представляется возможным констатировать, что "буферная" политика в целом выполнила три приоритетные для большевистской России задачи – предотвращение войны с Японией; сохранение региона за Россией через восстановление территориальной целостности страны на её дальневосточных рубежах; постепенную "мягкую" интеграцию региональных институтов власти в большевистскую систему государственности Советской России. В то же время "буферной" ДВР не удалось решить две другие, не менее важные задачи – преодолеть положение страны-изгоя, добившись официального дипломатического признания со стороны держав как самой ДВР, так и стоявшей за её спиной Советской России; а также выйти из состояния экономический автаркии, совершив через "буфер" прорыв на внешние рынки.

 

ПРИЛОЖЕНИЯ

Приложение А.

(информационное)

 

Таблица А.1 Официальные данные итогов голосования по выборам в Учредительное собрание Дальнего Востока 1921 г. и Народное собрание Дальневосточной республики 1922 г. (в численном выражении избранных депутатов)1

 

области ДВР, Полоса отчуждения КВЖД  и НРА РКП (б) и родствен-ные списки крестьян-ские вне-партийные оппозици-онные списки РСДРП ПСР "цензо-вые" группы нацио-нальные группы
Прибайкальская 12 / 11 38 / 7 8 / 0 0 / 9 1 / 0 0 / 3
Забайкальская 65 / 22 8 / 0 4 / 3 9 / 5 3 / 1 0 / 0
Амурская 61 / 17 16 / 8 1 / 0 5 / 1 5 / 3 0 / 1
Приамурская – / 3 – / 0 – / 0 – / 3 – / 1 – / 0
Приморская 40 / 12 39 / 1 1 / 0 8 / 0 14 / 0 0 / 0
НРА ДВР 47 / 13 1 / 0 1 / 0 1 / 0 0 / 0 0 / 0
Полоса отчуждения КВЖД 11 / – 1 / – 0 / – 0 / – 0 / – 0 / –
Всего 236 / 78 103 / 16 15 / 3 23 / 18 23 / 5 0 / 4

Таблица А.2 Официальные данные итогов голосования по выборам в Учредительное собрание Дальнего Востока 1921 г. и Народное собрание Дальневосточной республики 1922 г. (в процентном выражении от числа подлежащих избранию депутатов)

области ДВР, Полоса отчуждения КВЖД  и НРА РКП (б) и родствен-ные списки крестьян-ские вне-партийные оппозици-онные списки РСДРП ПСР "цензо-вые" группы нацио-нальные группы
Прибайкальская 2,6 / 8,9 8,3 / 5,6 1,7 / 0 0 / 7,3 0,2 / 0 0 / 2,4
Забайкальская 14,1 / 17,7 1,7 / 0 0,9 / 2,4 2,0 / 4,0 0,7 / 0,8 0 / 0
Амурская 13,3 / 13,7 3,5 / 6,5 0,2 / 0 1,1 / 0,8 1,1 / 2,4 0 / 0,8
Приамурская – / 2,4 – / 0 – / 0 – / 2,4 – / 0,8 – / 0
Приморская 8,7 / 9,7 8,5 / 0,8 0,2 / 0 1,7 / 0 3,0 / 0 0 / 0
НРА ДВР 10,2 / 10,5 0,2 / 0 0,2 / 0 0,2 / 0 0 / 0 0 / 0
Полоса отчуждения КВЖД 2,4 / – 0,2 / – 0 / – 0 / – 0 / – 0 / –
Всего 51,3 / 62,9 22,4 / 12,9 3,3 / 2,4 5,0 / 14,5 5,0 / 4,0 0 / 3,2

_________________________________

1 Пояснения к таблицам А.1 и А.2:

1). Над чертой даны результаты выборов в Учредительное собрание Дальнего Востока 1921 года, под чертой – выборов в Народное собрание ДВР 1922 года.

2). Общее число подлежащих избранию членов Учредительного собрания Дальнего Востока, согласно закону, было определено в 460 депутатов; число членов Народного собрания ДВР – в 124 депутата. Поэтому таблица А.1 даёт лишь самое общее представление об итогах выборов. Сложность в том, что значительно (без малого в 4 раза) разнилось число избранных в их состав депутатов. Поэтому целесообразнее представить итоги выборов в процентном соотношении от числа подлежащих избранию депутатов в каждый из этих представительных органов, что и сделано в таблице А.2.

3). Данные по выборам в Учредительное собрание Дальнего Востока даны в таблицах на 400 избранных депутатов.

4). Данные по итогам выборов в Народное собрание ДВР в Полосе Отчуждения КВЖД отсутствуют.

5). Во время выборов в Учредительное собрание Дальнего Востока Приамурская область не существовала как самостоятельная адми­нистративная единица, а её территория входила в состав Приморской области. Следовательно, данные по числу избранных депутатов в Учредительное собрание Дальнего Востока по Приамурью и Приморью объединены.

6). Существуют незначительные расхождения в данных источников, исполь­зованных при составлении таблицы по резуль­татам выборов в Учредительное собрание Дальнего Востока. Указанные различия в основном объясняются тем обстоятельством, что окончательное разделение депутатов, избранных по крестьянским спискам, на фракции и, следовательно, определение их политической ориентации произошло уже после открытия работ Учредительного собрания Дальнего Востока.

7). Таблица А.1 составлена на основании данных следующих ис­точников:

Результаты выборов в Учредительное собрание Дальнего Востока (данные Дальбюро ЦК РКП (б), направленные в ЦК РКП (б) на 1 февраля 1921 года). – РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 13. Д. 291. Л. 84.

См. также: Информационный бюллетень Управления делами Совета министров ДВР за период с 14 по 24 августа 1922 года. – РГАСПИ. Ф. 372. Оп. 1. Д. 1193. Л. 43 об.

См. также: Информационный бюлле­тень Управления делами Совета министров ДВР за период с 14 сентября по 1 октября 1922 года. – РГАСПИ. Ф. 372. Оп. 1. Д. 1193. Л. 101.

См. также: Вестник ДВР (издание Управления делами Совета министров ДВР). – 1922. – Август. – № 4. – С. 41.

 

Приложение Б.

(аналитическое)

 

Таблица Б.1 Политические тенденции и их динамика на завершающем этапе гражданской войны на Дальнем Востоке (1920–1922 гг.)

 

тенденция краткая характеристика тенденции социальный носитель тенденции  в регионе организационно-политическое обеспечение тенденции в регионе динамика тенденции в регионе
анархически-революцион-ная спонтанно-стихийная, охлократическая   политические маргиналы и люмпены, часть крестьянства     группировки анархистов, максималисты, партизанские формирования, попытки использования со стороны РКП (б) в качестве временного "силового" прикрытия постепенное затухание
центра-листско- бюрократи-ческая аппаратная, нацеленная на воссоздание вертикально-горизонтальной модели имперской власти "центр-регион" отсутствует; проводилась через назначение Москвой комму-нистических функционеров в регион РКП (б) и её формирую- щийся аппарат нарастание
регионально-большевист-ская "буферная" (автономистская или слабо сепаратистская)     часть рабочих, крестьян, интеллигенции, служащих часть местной авторитетной в массах коммунисти- ческой элиты постепенное усиление
социалисти-чески-самоуправ-ленческая антибюрократи-ческая, развитие форм само-деятельности трудовых слоёв населения через кооперацию, крестьянские союзы, профес-сиональные организации левая интеллигенция, часть крестьянства и рабочих ПСР, РСДРП, отчасти Сибирский союз эсеров постепенное ослабление
реставра- торско- национа-листическая антиинтервент-ская (антияпонская), нэповская, "сменовеховская", умеренно-центра-листская, но по сути антибюрократи-ческая либеральная интеллигенция, часть буржуазии, часть городских обывателей   кадеты, организации торгово-промышленной буржуазии постепенное усиление
реставра-торско-сепаратист-ская компрадорская, откровенно антибольшевист-ская и прояпонская   часть интеллиген-ции, казачества, торгово-промыш-ленной буржуазии, некоторая часть городских обывателей "правые", монархические организации и сторонники атамана Семёнова стабильная, с динамикой в направлении маргинали-зации  
анти- большевист-ско-повстан-ческая отчасти умеренно-реставрационная, по духу – централистская, по сути –сепаратистская, с довольно неопределёнными представлениями и политическими устремлениями   вооружённая и организованная часть бывших колчаковцев, полурабочих-полукрестьян с Поволжья и Урала,  в силу обстоятельств оказавшихся в регионе преимущест-венно каппелевская армия постепенное ослабление  

Таблица Б.2 Реконструкция политических настроений дальневосточников на завершающем этапе гражданской войны в регионе (начало 1920 – начало 1923 гг.)

основные страты ________ критерии оценки кресть-янство каза- чество "цензовики" (торгово-промыш-ленная буржуазия) городской пролета-риат интелли-генция городские обыва-тели
полити-ческая активность (низкая, средняя, высокая) низкая с тенден-цией к дальней-шему падению средняя с тенден-цией к падению средняя с тенденцией к падению средняя или низкая с тенден-цией к падению высокая с тенден-цией к падению средняя с тенден-цией к падению
отношение к Советской России чаще неопре-делён-ное, реже – благо-жела-тельное пассивное или отрица-тельное   преиму-щественно отрица-тельное (но не враж-дебное), либо выжида-тельное  в основном позитив-ное или благожела-тельное от благоже-лательного до враж-дебного   чаще неопреде-лённое, реже – благопри-ятное
отношение к власти ДВР отрица-тельное или пассив-ное   пассивное или отрица-тельное   чаще терпимое, реже – отрица-тельное   чаще – терпимое или благо-приятное, реже – отрица-тельное от благо-приятного до отрица-тельного (но не враждеб-ное)   от терпи-мого до отрица-тельного
отношение к японской интервен-ции отрица-тельное или пассив-ное преиму-щественно отрица-тельное или нейтраль-ное   преимущест-венно нега-тивное, но не враждебное, реже – терпи-мое или даже благожела-тельное преиму-щественно резко отрица-тельное или враждеб-ное в основном враждеб-ное, реже – нейтраль-ное, очень редко – благожела-тельное неопре-делённое или отрица-тельное
отношение к мерку-ловскому "буферу" отрица-тельное, терпимое или пассив-ное   нейтраль-ное или терпимое преиму-щественно благожела-тельное, реже – терпимое (негативное, но не враждебное) в основном – отрица-тельное или враждеб-ное, иногда – пассивное от благоже-лательного до негатив-ного и резко отри-цательного, иногда – выжида-тельное в основном неопре-делённое или выжида-тельное
отношение к США и их роли в регионе неопре-делён-ное неопреде-лённое   в основном позитивное (благоже-лательное)   в основном неопреде-лённое, иногда – благоже- лательное преиму-щественно благоже-лательное неопре-делённое или благо-желатель-ное
отношение к левым группиров-кам (левым эсерам, анархис-там, максима-листам) нейтра-льное или со-чувст-венное (в Амур-ской области) резко негативное резко отрица-тельное или враждебное преиму-щественно сочувст- вующее или неоп-ределён-ное, иногда – активная поддержка от активной поддержки до полного неприятия резко отрица-тельное
отношение к РКП (б) от благо-жела-тельного до враж-дебного (в зави-симости от конк-ретных обстоя-тельств) преимуще-ственно отрица-тельное, редко – сочувству-ющее отрица-тельное, реже – враждебное от активной поддержки до равноду-шия и даже недоверия в основном неприятие и даже враждеб-ность, в ряде случаев – приспособ-ленчество или сотруд-ничество в основ-ном отрица-тельное или нейтраль-ное
отношение к РСДРП равно- душное или отри-цатель-ное, но не враж-дебное   неопре-делённое, реже – враждебное преиму-щественно отрицатель-ное часто – активная поддержка, реже – недоверие или пас-сивное отношение   как правило, сочувст-венное или пассивное, реже – активная поддержка неоп-ределён-ное
отношение к ПСР и Сибсоюзу СР в целом благо-приятное или сочувст-венное, реже – пассив-ное     нейтраль-ное или отрица-тельное, реже – враждебное   преиму-щественно отрица-тельное или даже враждебное в основном недовер-чивое или отрица-тельное, часто – равно-душное   в целом благопри-ятное, реже – активная поддержка или, наоборот, активное неприятие преиму-ществен-но неопре-делённое
отношение к партии кадетов пассив-ное или неопре-делён-ное   неопре-делённое или благоже-лательное   благоже-лательное, активная поддержка, или сочувст-венное, реже – пассивное   преиму-щественно отрица-тельное или враж-дебное, иногда – равно-душное чаще благопри-ятное и сочувст-вующее, реже – неопре-делённое неопре-делённое или, реже, сочув-ственное
отношение к сторонни-кам  реставрациимонархии неопре-делён-ное, очень редко – сочувст-венное   преиму-щественно благоже-лательное или активная поддержка   в основном недовер-чивое или пассивное, иногда – отрица-тельное резко отрица-тельное, иногда – равнодуш-ное преиму-щественно отрица-тельное или недо-верчивое, гораздо реже – сочувст-венное в основ-ном недовер-чивое, неопре-делённое или нейт-ральное

 

 


Дата добавления: 2018-04-04; просмотров: 353; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!