Попытка реконструкции политической ментальности дальневосточников 4 страница



Но это не преданность власти как таковой, и уж точно не её агентам. У мужика не было никакого резона испытывать привязанность к власти, которая тянула от него обеими руками всё, до чего дотягивалась, не давая взамен ничего. Реальная, а не идеализированная власть была для подданного в лучшем случае данностью, которую приходилось переносить, как неизбежность, но которая ни при каких обстоятельствах не могла быть "хорошей" и из чьих объятий он стремился вырваться при первой же возможности. Хотя и не знал, как именно удастся это сделать.

Столь поверхностная, скорее внешняя лояльность любой существующей власти не давала мужику возможности осознать себя носителем практической и повседневной ответственности за стабильность государства и сделаться таковым. Больше того, за ней скрывалось глубокое отвращение массы к политическим институтам и политике вообще. Характерная для русского мужика персонализация всяких человеческих отношений порождала поверхностное верноподданичество, отношение к власти как к чему-то абстрактному. Масса замыкалась в своих локальных интересах, ослабляя тем самым и власть. Такое отношение к власти, казавшееся со стороны консервативным, на деле было глубоко анархическим.

В кризисных условиях, к примеру, при экономических неурядицах, поведение деревни, инстинктивно враждебное внешнему для неё "городскому" миру, "большому" обществу становилось и вовсе непредсказуемым. Малейший признак слабости власти немедленно усиливал анархические наклонности массы. В ситуации же длительного управленческого паралича подспудный крестьянский анархизм, выходя на поверхность, производил хаос. Именно такой хаос (смута) охватил революционную Россию.

Однако, вырвавшись из привычной опеки власти, оказавшись в ситуации пустоты, безвластия, традиционалистская масса, привыкшая возлагать ответственность за всё происходящее на власть, неизбежно попадает в ещё более дискомфортное состояние. Не случайно историческая память всегда порождала (и до сих пор порождает) у русских инстинктивный страх перед анархией и безвластием. В сущности, и сегодня, пережив недавнюю смуту, никто (всерьёз даже "несогласные", радикалы) не хочет новых потрясений – ассоциирующихся с беспорядком, хаосом, "беспределом". Новый, послесмутный авторитаризм в России начала XXI века, как и в России 20-х годов XX века, опирается на свою массовую востребованность. А потому представляется естественной человеческой реакцией на вчерашнюю смуту.

Пережив смуту, традиционалистские слои целиком сохранили архаичное патриархальное мировосприятие. Больше того, есть веские основания полагать, что продолжительное безвластие дезориентировало массу, а потому способствовало консолидации традиционных ценностей, росту консервативных настроений, в которых население увидело единственную оставшуюся точку опоры. Вот почему послереволюционный реванш традиционализма означал неизбежные, хотя и бессознательные поиски массой нового "хозяина" (разумеется, идеального).

Поскольку идеализируемая массой власть должна быть прежде всего эффективной, её главная задача – восстановление "порядка". Шансы большевистского режима на успех зависели от того, сможет ли он, после разрушения доверия массы к прежней власти, временной десакрализации любой власти вообще, дезорганизации патерналистской системы отношений и продолжительного хаоса российской смуты, заместить старую поизносившуюся патерналистскую модель, оказавшуюся неэффективной, новой, более справедливой и близкой традиционалистским низам.

У дальневосточников власть традиционно ассоциировалась с далёкой столицей, Петербургом или Москвой ("… до царя – далеко"). Идеологически абсолютно любой режим, утвердившийся в центре страны, едва ли не автоматически выступал победителем, а потому уже становился воплощением легитимности в глазах традиционалистского социума. Для массы центральная российская власть, пусть теперь и "красная", вышла из ностальгического прошлого "порядка", из истории державной, имперской России, а потому должна была принести с собой в регион все привычные, традиционные атрибуты власти. Московская власть становилась в регионе олицетворением легитимности даже безотносительно к её оценке, хороша эта власть или плоха, и что она с собой несёт. Она становилась символом не конкретной, "красной" власти, а символом порядка, властного могущества вообще, пусть и утвердившегося силой и опиравшегося прежде всего на силу, без всякой её формализации Учредительным собранием. В представлениях традиционалистской массы настоящая власть должна действовать жёстко, даже грубо, внешне эффектно обозначая своё присутствие. Иными словами, власть в России с её патерналистско-коммунальной системой и строгой, почти неподвижной иерархичностью ценна сама по себе как антипод безвластию, беспорядку, хаосу.

Массе в России вообще исторически присущ почти апокалипсический страх перед сменой власти (явление, многократно, даже с "перебором" испытанное дальневосточниками в годы гражданской смуты). Ведь прежде, до окончательного утверждения большевиков в регионе, всякий раз оказывалось, что на местном, локальном уровне каждая новая власть предельно слаба, неэффективна, не способна навести порядок, а в силу как раз своей "местечковости" (тем более присутствия "чужих", японцев (тоже квазихозяев края)) настоящей властью не являлась. Единовластие (в масштабах всей России) легитимировало власть, многовластие (в масштабах Дальнего Востока) её дезавуировало, превращало в фикцию.

Поэтому распад центральной власти масса всегда склонна рассматривать как конец порядка вообще. Неудивительно, что в России больше, чем в других, менее традиционных культурах, власть часто держится лишь силой инерции доверия. Для преодоления этой инерции требуются форс-мажорные обстоятельства, время и огромные усилия главным образом и прежде всего самих "власть предержащих". Последним нужно сильно постараться, чтобы потерять почти безграничное доверие своего чрезмерно терпеливого народа. Разумеется, это происходит не вдруг. Массовая ментальность, нуждаясь в системе государственного патернализма, в опеке со стороны государства, инстинктивно придаёт власти безусловную ценность, даже безотносительно к её реальной роли.

Вряд ли состоятелен тезис о том, что принятие населением региона большевиков было связано с одобрением проводимой ими политики, о которой дальневосточники в начале 1920-х годов имели смутное, непрактическое представление. К примеру, дальневосточная деревня, жившая своей автономной жизнью, в изоляции от абстрактных большевистских идей и, в общем-то, вне практической политики большевиков, не имела и не могла иметь ясных, определённых оценочных представлений о новой власти. Поэтому отношение традиционалистской массы к правящей партии правильнее было бы определить как отстранённое или недоверчивое. Причём такое отношение сохранялось достаточно долгое время.

Разумеется, подобное восприятие власти присутствовало не на одном только Дальнем Востоке России, но и в других регионах страны. В то же время именно на дальневосточной окраине отмеченные тенденции сохранили сравнительно большую устойчивость и инерционность, главным образом по причинам объективного рода – более позднего завершения внутренней смуты, затянувшегося присутствия японских интервентов и отдалённости от центра.

Отношение к большевикам как к "московской", центральной власти поддерживалось массами, скорее, осторожно-недоверчиво, ни в коей мере не безусловно, но и с надеждой, ожиданием "своих варягов" из Москвы, которые, как внешняя сила, наконец-то наведут порядок в погрязшем в хаосе регионе, выдавят "чужих варягов" – интервентов, вне зависимости от того, чего конкретно следует ожидать от новой власти на опыте её политики в центре России или в Сибири, и даже вопреки доходившим до региона смутным сведениям о поволжском голоде, массовых крестьянских бунтах или остаточных и уже почти легендарных слухах об ужасах "военного коммунизма".

Это, внешне пассивное, инертное, но не безразличное отношение к большевикам вряд ли можно называть поддержкой. Тем более что отношение к власти формировалось, скорее, на бессознательном или, точнее, подсознательном, но никак не на логическом, осмысленном уровне, а потому оставалось смутным, неопределённым и противоречивым.

Важен фон подобных настроений. Налицо традиционная властно-авторитарная ориентация массы, слишком долго вкушавшей "прелести" внутренней смуты и иноземного засилья. Отсюда и стремление к политической лояльности власти (не столь важно, большевистской либо иной, но очень важно, что центральной, "московской"). Справедливо говорить об известном российском феномене фетишизации власти вне зависимости от её идейной "начинки" или "наполнения".

Поразительно, но подобное отношение к власти, хотя и с разным "набором" аргументов, культивировала не только традиционалистски настроенная масса, но и русская интеллигенция, имевшая, казалось бы, совсем иной уровень сознания. Многие интеллектуалы (хотя всё же нельзя утверждать, что большинство), иногда даже хулители большевиков, обнаруживали удивительную эклектику мысли, видя в коммунистах первой половины 1920-х годов "людей дела", достаточно долго находившихся у власти и уже потому взваливших на себя тяжкий груз ответственности за всё, что происходило в стране в послереволюционную эпоху. Сюда можно добавить суждения о том, что большевики смогли-таки остановить разрастание анархии, ибо сумели совладать со смутьянами, насадили дисциплину, заставили считаться с собой крестьянство, сумели всё централизовать, наконец, буквально "из ничего" создали боеспособную армию. Срабатывал также принцип "из двух зол" – лучше большевистская "деспотия", чем распад России, тем более, что внутренняя смута показала равно невозможность возврата к старому режиму, перехода к парламентской демократии в западной форме или установления генеральской диктатуры. Приводились и соображения геополитического свойства – от боязни новой интервенции и нежелания послевоенного усиления главных внешних врагов России – Великобритании или Японии – до симпатий и прожектёрских надежд на масштабный эксперимент большевистской мировой революции. Ещё более поражает стремление иных интеллектуалов усмотреть в большевизме силу, якобы "очищавшую" Россию и всю европейскую цивилизацию от скверны прошлого, то есть его всемирно-историческую прогрессивность18.

Такая очевидная "разруха в головах" даже у образованной части населения выдавала отсутствие у оппонентов коммунистов конструктивной и реалистичной идеи возрождения России, альтернативной большевизму, и вполне корреспондировала со столь же неопределённой и противоречивой ментальностью традиционалистских "низов".

________________________________

18 Подробнее о палитре противоречивых, зыбких и крайне подвижных ментальных настроений в среде дальневосточной и российской интеллигенции см.: Журавлёв В.В. В дополнение к сказанному: Революция сквозь призму личного интереса (психологические типы в русской революции) // Отечественная история. 1995. № 4. С. 214-218; Макрецова Е.Н. Задачи культурного строительства в дальневосточной деревне (1922–1923 гг.) // Формирование и развитие рабочего класса и крестьянства на советском Дальнем Востоке. Межвуз. сб. науч. тр. Хабаровск, 1988. С. 40-47; Романовский В.К. О дальневосточном сменовеховстве // Вопросы истории гражданской войны и интервенции на Дальнем Востоке России. Сб. науч. тр. Владивосток, 1994. С. 150-154; Романовский В.К. Дальневосточное сменовеховство: Возникновение и идейно-политическая платформа // Съезд сведущих людей Дальнего Востока. Материалы науч.-практ. ист.-краеведч. конф., посвяш. 100-летию Хабар. краеведч. музея. 17–18 мая 1994 г. Хабаровск, 1994. С. 182-185; Лазарева С.И. Исторический опыт организации властных структур на Дальнем Востоке в 20–30-е гг. // Съезд сведущих людей Дальнего Востока. Мат-лы науч.-практ. ист.-краевед. конф., посвящ. 100-летию Хабар. краевед. музея. Хабаровск, 1994. С. 231-233; Кузин А.В. Политические партии на Дальнем Востоке России: к истории возникновения // Эволюция и революция: опыт и уроки мировой и российской истории. Материалы межд. науч. конф. Хабаровск, 1997. С. 132-135; Горкавенко Н.Л. Адаптация российской эмигрантской интеллигенции к условиям дальневосточного зарубежья // Эволюция и революция: опыт и уроки мировой и российской истории. Материалы межд. науч. конф. Хабаровск, 1997. С.230-232; Гергиевская Е.А. Восточный институт, ГДУ в годы гражданской войны на Дальнем Востоке // Гражданская война на Дальнем Востоке России: итоги и уроки. Межд. науч. конф. 5-9 октября 1992 г. Тез. докл. и сообщ. Владивосток, 1992. С. 58-60; Берёзкина Н.И. Учителя Приморья – участники гражданской войны на Дальнем Востоке // Вопросы истории граждан-

В начале 1920-х годов свойственная части населения региона революционная эйфория ожидания близкого "чуда" уже прошла. Утопия массового традиционалистского (прежде всего крестьянского) идеала оказалась недостижимой, а энтузиазм массы, столь характерный для периода партизанской борьбы с белыми и интервентами, уже к лету 1922 года везде на Дальнем Востоке, кроме, пожалуй, одного Приморья, уступил место усталости, массовой аполитичности и разочарованию.

Однако, с другой стороны, оставаться в полном вакууме от внешнего мира, а значит и от власти, традиционалистская масса не могла. Большевики пришли, чтобы построить справедливый коммунальный мир как раз в духе крестьянского общинного идеала. Правда, не для деревни, а для "чужого" и враждебного крестьянской ментальности индустриального города, но именно за счёт деревни, её ресурсов и рассчитывая на крестьянскую поддержку. В общинной стране с архаичным и синкретичным мировосприятием массы иначе и быть не могло.

Уже в "буферный" период правящая большевистская партия сталкивалась с политической инертностью даже в тех случаях, когда требовалось хотя бы формально проявить верноподданнические настроения. Как уже отмечалось в главе ""Буферная" "четырёххвостка": Выборные технологии в политической практике Дальневосточной республики", пассивные или протестные настроения массы проявлялись в ходе официальных выборных кампаний, будь то выборы в представительные органы ДВР или, впоследствии, в советы, выражаясь

________________________________

ской войны и интервенции на Дальнем Востоке России. Сб. науч. тр. Владивосток, 1994. С.80-85; Белоглазова С.Б. Литература революционного десятилетия // Эволюция и революция: опыт и уроки мировой и российской истории. Материалы межд. науч. конф. Хабаровск, 1997. С. 227-230.

в абсентеизме – бойкоте выборов. Хабаровский историк Ю.Н. Ципкин отмечает, что дальневосточные крестьяне не симпатизировали и белоповстанцам, даже несмотря на новую тактику последних – в целом лояльное отношение к деревне19.

Устойчивость традиционных установок и консерватизм массовых взглядов на власть парадоксальным образом уживались с подвижностью поведения населения в отношении власти. Наступившая после советизации региона нэповская "стабильность" была обманчивой, поскольку и благополучие традиционалистской массы оставалось довольно шатким.Смена настроений массы прямо соотносится с периодами экономической стабилизации или, наоборот, нестабильности в регионе. Видимо, такое противоречие можно попытаться объяснить отсутствием стержневых, идеологических основ политического поведения традиционалистских слоёв.В то же время на отношение массы к большевистской власти, безусловно, оказывали воздействие и специфические обстоятельства, так сказать, факторы местного значения.

К примеру, в только что "покрасневшем" Приморье, пережившем более чем пятилетний период многовластия с чередой "опереточных" режимов, каждый из которых был слабее предыдущего, а под занавес смуты, осенью 1922 году, самую настоящую анархию, наступившая эйфория от столь долгожданной советизации как в деревне, так и в городе иногда приводила к весьма неожиданным проявлениям "симпатии" населения к новой большевистской власти.

Менее чем через три недели после триумфального вступления "крас-

________________________________

19 Ципкин Ю.Н. Террор гражданской войны: В поисках виновников // Съезд сведущих людей Дальнего Востока. Материалы науч.-практ. ист.-краеведч. конф., посвящ. 100-летию Хабар. краеведч. музея. 17–18 мая 1994 г. Хабаровск, 1994. С. 172.

 

ных" в "дальневосточный Петроград" (как иногда называли и до сих пор называют Владивосток историки) своеобразную проверку новой власти "на прочность" ей устроили самые "строптивые" пролетарии Владивостока – привыкшие своевольничать портовые грузчики, организованные в артель – своеобразную квазиобщину. Решив, что "своя" власть просто обязана без промедления выполнять любые их "шкурные" требования и встретив неожиданную для себя, но вполне объяснимую "затяжку" в вопросе о повышении ставок за перевалку, грузчики предъявили местному ревкому ультиматум, заявив, что если ставки не будут повышены сейчас, они не выйдут на работу. Надежда большевиков, что пролетарии не посмеют выступить против "рабочей" власти, не оправдалась. Угроза оказалась не пустой, и вечером 13 ноября 1922 г. грузчики объявили забастовку, причём утром следующего дня на работу не вышел ни один человек. 

Однако, в отличие от своих предшественников, разговор у ревкома с забастовщиками оказался короток. В категорической форме "красная" власть заявила грузчикам, что если к 10.30 часам утра 14 ноября они не выйдут на работу, к артели будут применены "военно-революционные меры". В подкрепление этого заявления, к помещению артели грузчиков был отправлен воинский отряд. Упоминание о "военно-революционных мерах" и вид вооружённых красноармейцев произвели на грузчиков поистине магическое впечатление. Забастовка была тотчас же остановлена. Часы показывали ещё только 10 часов 20 минут, когда артель грузчиков в полном составе приступила к работе20.

Большевистская власть продемонстрировала всем сомневающимся свою дееспособность. Только такой язык легко понимала (и принимала) масса.

________________________________

20 Русский голос (Харбин). 1922. 16 ноября.

Если недовольство пролетариев носило всё же частный характер и вряд ли может быть спроецировано в явление, типичное по своей сути и повторяющееся (вполне вероятно, преподнесённый "красной" властью урок был воспринят рабочими), то "укротить" крестьян оказалось куда сложнее. Главным раздражающим фактором во взаимоотношениях новой власти и деревни, безусловно, являлся продналог, воспринимавшийся его плательщиками как неизбежная "большевистская дань".

Крестьянин в принципе был готов заплатить государству. Стандартная мотивация со стороны крестьян необходимости платить состояла в том, что испо­кон веку власть "стригла" земледельца, словно овечку. Так уж повелось – государство без этого жить не может. Но теперь, объясняли крестьяне, налогообложение сделалось вовсе непосильным. Даже рыночно-предпринимательская, торговая активность крестьянина как продавца в большинстве случаев стимулировалась стрем­лением в назначенный срок рассчитаться по сельхозналогу, а вовсе не желанием собственного обогащения. "Излишки", ко­торые крестьянин вынуждено в таких случаях продавал, образовывались, как правило, за счёт предельной миминизации необходимых потребностей его семьи (двора). Крестьяне платили продналог, напря­гая все свои силы и в то же время во всём себе от­казывая. А самое главное, столь жёсткое и грабительское налогообложение лишало хозяйство крестьянина воспроизводственного смысла и оборачивалось против себя самого: того и гляди, "последку шкуру сдерёшь, так после шерсти не настрижёшь"21.


Дата добавления: 2018-04-04; просмотров: 262; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!