Период Доля в общем импорте России 15 страница



Но уже в 1990 году С.Лукес сделал заключение, что «отныне мы должны исходить из того, что будущее социализма, если у него еще есть будущее, лежит в рамках капитализма».[181] Мир снова, как и сорок лет назад, стал видеться универсальным в виде огромной пирамиды с Западом на вершине. Ф.Фукуяма объявил о конце истории, так как даже Россия отказалась видеть альтернативу либеральному капитализму. Единый мир, универсальные ценности, идейная и материальная взаимозависимость снова стали видеться главными характеристиками мира, где Запад выиграл крупнейшее в двадцатом веке состязание, сделав противопоставление России Западу бессмысленным, по крайней мере, на одно поколение. Дело не только в крахе Организации Варшавского Договора и СССР. Задолго до этого, в 80-е годы Запад как бы ощутил новый подъем – экономический, идейный, моральный. СССР явно отставал, привлекательность его общественной модели ослабевала, в его будущность перестали верить даже «столпы» коммунизма из Политбюро ЦК КПСС.

С другой стороны, новые индустриальные страны Азии делали свой замечательный рывок на сугубо капиталистических основах, такие идеологи как П.Кеннеди указали на возможность своего рода присоединения к лидерству Запада, претендентов, подобных России, если они не увязнут в идеологических спорах и мобилизуют возможности свободного предпринимательства [11].[181] Рейганистская Америка и тэтчеристская Британия стали лицом Запада, новый свободный капитализм – его знамением. Неолиберализм Клинтона, денационализация экономики от Франции до Скандинавии как бы оживили «фаустианскую» силу Запада, ослабили его социал- демократические «путы». Такие теоретики как Дж. Коулмен призывали к новой героике Запада – посредством освобождения рынка придать западному обществу новую энергию, прекратить сибаритский регресс, оживить социальную жизнь, дать более надежный шанс на лидерство и в следующем тысячелетии.[181] Россию как бы звали в это новое свободнокапиталистическое предприятие, а она словно забыла о неимоверных трудностях и тяготах присоединения к Западу, характеризующих русскую историю со времен Петра Первого. Неофиты «смелого западничества», позабыв об уроках отечественной истории, бросились в 1991 году «на Запад», стремительно меняя прежние формы общественной и экономической жизни страны.

Из победы Запада и поворота России в его фарватер западные теоретики сделали определенный вывод. «Четвертая волна», четвертая интерпретация, названная Э.Тирьякьяном и Дж. Александером «неомодернизмом», привела Запад к выводу, что, «поскольку возвращение к жизни свободного рынка и демократии произошло в общемировом масштабе, и потому, что и демократия, и рынок категорически являются абстрактными и всеобщими идеями, универсализм снова стал живительным источником социальной теории».[181] Рынок, столь обличавшийся двадцать лет назад, стал орудием прогресса, объединительной мировой силой, рациональным инструментом оформления отношений Запада с восточными и прочими соседями.[181] Как и пятьдесят, сто и триста лет назад мир стал понятным, а его части соподчиненными: локомотив Запада тащит гигантский поезд, он его движущая сила, а среди вагонов затерялся и уменьшившийся в размерах вагон с надписью «Россия». И это провозглашение права сильного на руководство стало подаваться как вызволение духа свободы, демократии и справедливости.[181] Дух рынка стал подаваться духом человечности, переход России из состояния самостоятельной попытки модернизации к подчиненному положению «ученика Запада» – ярчайшим примером триумфа универсальных (т.е. западных) ценностей. Как пишет Дж. Александер, «Михаил Горбачев вторгся в драматическое воображение Запада в 1984 году. Его лояльная, все возрастающая всемирная аудитория со страстью следила за его эпохальной борьбой, ставшей в конечном счете самой продолжительной общественной драмой за весь послевоенный период... Она произвела на аудиторию своего рода катарсис, который пресса назвала «горбоманией».[181] Запад приветствовал героя, снова сделавшего мир понятным, «закрывшим» социальный вопрос, лихорадивший Запад со времен Маркса, постаравшегося сделать Россию партнером Запада, сделавшего возможность вызова западной гегемонии отложенной в будущее. «Некогда мощные враги универсализма оказались историческими ископаемыми».[181]

(Окружавшие Горбачева политологи и экономисты несомненно следили за волнами господствующей западной мысли, и они никогда не пришли бы к воспеванию рынка, скажем, в 60-е годы, когда на Западе царил другой архетип. В атмосфере победы неолибералов- рыночников в рейганистско-тэтчеровском мире лучшие умы России привычно поверили в «последнее слово». Так до них верили в деятелей Просвещения, в Фурье, Прудона, Бланки, анархизм, марксизм, ницшеанство. Сработал рефлекс).

В системе Россия-Запад этот рефлекс привел между 1989-1991 годами к существеннейшим результатам. Россия покончила с противостоянием и постаралась встать по одну сторону с Западом. Трудность представили лишь всегдашние обстоятельства истории и географии.

Последовавшие попытки реформы в России на Западе многими были встречены скептически. На Западе не преминули отметить «упрощенчества» Дж. Сакса – консультанта по реформам при российском правительстве. Здесь указали на то, что «новый монетаристский модернизм игнорирует жизненные потребности в социальной солидарности», не говоря уже о исторической особенности России. «Такие институциональные структуры как демократия, закон и рынок являются функциональными необходимостями в определенных случаях... однако они не являются исторически неизбежными или линейно достигаемыми результатами, равно как не являются они панацеями для решения внеэкономических проблем».[181] Создание рынка, государства, закона или науки зависит от, так сказать, идеалистических представлений, стратегической позиции, истории, солидарности определенных социальных групп. Все это отметили создатели наиболее влиятельной ныне парадигмы мирового развития – неомодернисты.

Оценивая предварительные результаты этого главенствующего ныне теоретического направления в западной политологии, вспомним западную же мудрость десятилетней с небольшим давности: «Модернизационная теория служит идеологической защите доминирования западного капитализма во всем остальном мире».[181] Глобализация прекрасно выглядит в теоретических работах ранних и нынешних модернистов, но в реальной жизни минимальная степень реализма требует признать культурные и политические асимметрии между развитым центром и огромной околозападной периферией. И еще один ключевой момент. Как пишет Ф.Буррико, «характер и степень модернизации можно определить по тому, как мы определяем солидарность».[181] Если современный западный мир забудет об этом условии модернизационного развития, его достижения 1989-1991 годов обесценятся.

Неомодернизм конца ХХ века имеет очень важную особенность. Впервые – на воле глобального успеха – Запад начал медленно, но верно приходить к выводу, что, хотя он и преодолел серьезнейший в своем пятисотлетнем подъеме вызов (Россия), но, при всем могуществе, уже не может с гарантией полагаться на мировой контроль. Своего рода предвестием были идеи П.Кеннеди, впервые, возможно, со всей академической серьезностью указавшего Западу не просто на теории в духе Шпенглера-Тойнби (что все мировые империи в конечном счете закатываются), а на поразительную новую реальность, что при всем могуществе Запад уже не может диктовать свою волю огромной Азии.[181] Шестнадцать процентов, которые приходятся на белую расу, не могут, при всем могуществе, диктовать волю остальному миру. Выигрывая на русском фронте, Запад, возможно, теряет на дальневосточном.

Как оказалось, Вебер был не совсем прав, делая главным источником творческой активности протестантскую этику. Конфуцианство и буддизм во многих отношениях эффективнее использовали конвейер Форда. Предоставив трудолюбивым азиатам часть своего рынка, Запад, возможно, сыграл против себя.

Итак, послевоенный период мыслительного творчества Запада как бы завершил полный круг. Западные идеологи начали мироосмысление после 1945 года с идей общемирового порядка (ООН), подвергли критическому анализу вселенский оптимизм в 60-е годы, мирились со множеством путей в постмодернистских конструкциях и завершили круг гимном демократии и рынку как глобальному общему знаменателю.

Россия – как объект исследования – занимала в этом пятидесятилетнем анализе качественно разные места. Модернисты первого послевоенного периода видели в ее социальном эксперименте искаженный путь к тем же западным ценностям. Антимодернисты 60-70-х годов признали ее право на оригинальное развитие и некоторое время пребывали в иллюзиях. Постмодернисты игнорировали ее, разочаровавшись в российском социальном опыте, но готовы были предоставить ей «самостоятельный шанс». Неомодернисты отвергли русский социализм как параллельный путь и снова начертили магистральную дорогу, пролагаемую Западом как авангардом, чьи мысли, деяния и технология имеют первостепенное значение для всех.

Собственно конкретный триумф Запада длился недолго – с присоединения России к Западу в битве с мусульманами в Персидском заливе до тупика, в который зашел Запад (теперь уже никак не по вине России) в прежней Югославии, Сомали, Руанде, Алжире. Новый мировой порядок «продержался» между январем 1991 года и весной 1992 года, между сбором под знаменами Запада против Ирака и агонией Югославии, в которой основные мировые силы уже не держались общей позиции, в которой Россия заняла отличную от англо-французской – еще более отличную от американской (не говоря уже о германской) точку зрения. Партнерство России и Запада довольно быстро прошло эйфорическую стадию – от мальтийской встречи (1988г.) Горбачева и Буша до подписания договора по стратегическим вооружениям в январе 1992 года президентами Ельциным и Клинтоном. Далее наступили суровые будни.

* * *

Анализ и объяснение России, ее внутренних процессов и внешней политики никогда не были легким хлебом для западных специалистов. Закрытая страна, иные традиции, особый менталитет населения, чуждая парадигма восприятия жизни и судьбы, власти и богатства, идеологии и жертвенности, труда и достатка, правды-истины и правды-справедливости. И все же в свете наличия на Западе значительной интерпретационной литературы, встает законный вопрос, в чем заключалась слабость подхода, оказавшегося в целом неадекватным, не сумевшего предсказать гигантской трансформации России, ее поворота, направления этого поворота. Предварительные выводы можно сделать уже сейчас.

Поскольку сложности вызвал анализ самой антизападной модели внутреннего устройства России, непростым оказалось и осмысление Западом внешней политики Советского Союза в послевоенное пятидесятилетие.

У западных интерпретаторов поведения крупнейшей не зависимой от Запада силы возникли немалые сложности. Выдвинутая Дж. Кеннаном модель «заполнения вакуума» – наиболее популярное объяснение советской внешней политики в 40-50-е годы, стала терять сторонников. Новые факты международной жизни подорвали ее релевантность. Как совместить тягу к «заполнению вакуума» с уходом советских войск с территории Дании, Норвегии, из Ирана, Австрии, Румынии, с отказом от военных баз в КНР и Финляндии? В качестве объясняющей поведение России теория «вакуума» должна была потесниться под напором несоответствующей этой теории реальности.

Новый главенствующий в западной политологии стереотип взаимодействия с Востоком, который можно назвать моделью воспитания, «привязки», линкиджа, был выдвинут на авансцену западного теоретизирования в 60-70-е годы усилиями группы политологов, среди которых выделяются Г.Киссинджер и М.Шульман: поведение России в противостоянии Западу – величина переменная, не исключающая дружественности, и зависит от ответных – позитивных или негативных – шагов Запада. Сторонники идей «поддаваемости России воспитанию» были уверены в своей способности стимулировать проявления «позитивных» черт советской внешней политики и свести к минимуму «негативные» проявления. Охладил пыл адептов этой школы как всегда конкретный политический опыт. Нежелание «воспитуемых» встать в позу послушных учеников (в Эфиопии, Анголе, Мозамбике и, конечно же, в Афганистане) привели в 80-е годы к кризису этой концепции. Их наследники в 80-е годы не сразу осознали возможности диалога с вооружившейся «вселенским гуманизмом» горбачевской командой.

В свете наличия обширной интерпретационной литературы встает законный вопрос, в чем заключалась слабость западного подхода к анализу России, оказавшегося преимущественно неадекватным?

Первое. Советологи, кремленологи и русисты безусловно преувеличивали степень стабильности и мощи объекта своего изучения. В общем потоке слышны были трезвые голоса. Скажем, к ним можно отнести ревизионистскую литературу 60-70-х годов; интерпретацию советской политики С.Амброузом в «Подъеме к глобализму» (Новый Орлеан, 1983); обстоятельный труд «Стратегия сдерживания» Дж. Л. Геддиса (1982). Но доминирующая масса политологической литературы Запада уверовала (и убедительнейшим образом убеждала других), что СССР – супердержава такого масштаба, что ей не страшны конфликты «по всем азимутам», что она готова (и способна) ринуться одновременно к теплым водам Индийского океана и к прохладной Атлантике. В целом основная продукция западной политологии покоилась на неверной базовой посылке: устойчивость и потенциал Советского Союза, как внутренний, так и внешний, были чрезвычайно преувеличены. Западная политология не видела внутренних противоречий советского общества. Не видела того, что большевики по-своему решили проблему межэтнического единства (Запад считал его данностью), что экономика СССР с трудом воспринимает новации, что система управления страной имеет критические дефекты. Короче, внешность маскировала внутренний мир, куда западные аналитики проникали с большим трудом. Одним из главных результатов этой переоценки было восприятие многих оборонительных действий советской стороны как наступательных, что держало мир в состоянии колоссального напряжения.

Второе. В оценке советского общества западные политологи исходили из той презумпции, что внутри него идет борьба демократов и консерваторов, что тоталитарная система мешает нынешним и потенциальным диссидентам трансформировать общество в направлении западного образца. Позднее пришлось убедиться, что большинство диссидентов боролись прежде всего за собственную самореализацию, что и объясняет поразительный факт невозвращения диссидентов на родину после 1991 года (в отличие от 1917 года). Запад переоценил значимость нелегальной оппозиции, неверно оценил ее силу, характер и цели. Это помешало ему увидеть реальные противоречия советского строя.

Третье. Чрезвычайной оказалась переоценка эффективности той государственной машины, которую по привычке на Западе называли тоталитарной. Бедой Советского Союза и России была абсолютно недостаточная эффективность государственного аппарата, сугубо словесная реакция на политику центра, отсутствие подлинно значимых рычагов регуляции национальной жизни. Наблюдая за исследуемой страной из своих подлинно эффективных государственных механизмов, западные политологи придавали Советской России черты постиндустриальной страны, тогда как она всего лишь стремилась выпутаться из феодальной неэффективности.

Четвертое. Коммунистическая партия представлялась всемогущим механизмом, управляемым ЦК – интеллектуальным колоссом, полагающимся на тотальное отслеживание противников режима. Однако в решающие годы и месяцы своего кризиса она предстала перед всем миром как давно лишившаяся всякого социального (не говоря уже о революционном) пафоса бюрократическая машина, не реагирующая даже на акции по собственному уничтожению. Совершенно ясно, что Запад не проследил и не понял эволюции КПСС между 1953 и 1991 годами, не увидел модерирующей функции «застоя», не оценил гуманизации некогда почти террористической организации, долго не мог увидеть собственного союзника в столь яростно обличаемой номенклатуре. Кремленологи не усмотрели в деятельности Центрального Комитета борьбы автохтонов и интернационалистов, не оценили по достоинству функции аппарата и ближайшего окружения генерального секретаря, не учли изменения стиля и пафоса деятельности партийного руководства – той силы, которая, как показала история, оказалась отнюдь не враждебной западным идеалам.

Пятое. Армия (и в целом оборонная среда) получила неадекватную интерпретацию. Завороженные числом танков, западные специалисты не оценили отсутствия подлинно наступательных элементов: агрессивного боевого духа, поощрения самостоятельных действий, идеологии порыва, поощрения спартанского самоотрешения. И, что уж совсем удивительно, западные специалисты не усмотрели изменения психологической обстановки в казарме – появления межрасовой и этнической вражды, раскола между солдатами, сержантским и офицерским корпусом. Только слепой заданностью можно объяснить невнимание западных специалистов к факту полного безразличия советского военного руководства к современным формам ведения боевых действий, продемонстрированным между Фолклендами и «Бурей в пустыне». Герои Тома Клэнси, а не реальные русские генералы, являлись в стратегических обзорах западных военных журналов. Между тем этих реальных генералов Запад мог видеть на переговорах ОСВ-СНВ и, что важнее, на афганском театре военных действий.

Шестое. И, пожалуй, главное. С упорством, достойным лучшего применения, западные эксперты и историки не оставляли за Советской Россией права на собственную цивилизационную особенность, на особенность русского менталитета, на поразительно уникальный восточнославянский опыт, на сложившуюся веками парадигму народного мышления, на безусловно отличный от западного менталитет их восточного потенциального противника. Знакомые клише переносились на русскую почву, советскому президенту приписывался образ и стиль, понятный по американскому аналогу, система управления и кризисного реагирования интерпретировалась в западных терминах и понятиях. Главная ошибка в восприятии 90-х годов – непонимание значимости отхода КПСС от руководства государством, осуществленного еще до августа. В той мере, в какой мы владеем аналитическим материалом западных авторов, искавших ключевую точку отсчета «крушения советской империи», можно утверждать, что они не увидели ее, заключающуюся в ликвидации промышленных отделов райкомов-горкомов-обкомов, что сразу же изменило систему власти, распределения и менеджмента в советской экономике. По существу рухнула единственная (разумеется, малоэффективная, волюнтаристская и т.п.) пирамида общегосударственной власти. Тот день, когда М.С. Горбачев определил задачу КПСС как сугубо идеологическую – еще до избрания его президентом и еще, разумеется, задолго до ликвидации пресловутой шестой статьи конституции, – был днем заката Октябрьской революции 1917 года. В западной политологии это решение было воспринято в основном как маневр реформатора в борьбе с консерваторами, хотя само принятие этого решения было возможно лишь в отсутствие всякой консервативной оппозиции.

Вообще западные интерпретаторы российских событий, находясь в мире привычных для себя представлений, немало туману напустили по поводу этой самой «консервативной оппозиции», некоего противоборства Горбачева с Лигачевым. Разве не ясно было, что, меняя трижды состав Центрального Комитета, Горбачев уже давно избавился даже от потенциальных оппозиционеров в ЦК. В августе 91-го в последней попытке остановить изменения вышли ближайшие люди Горбачева, но отнюдь не ЦК КПСС, заснувший историческим сном.

Эта нужда западных аналитиков в контрастной картине, в живописании битвы темных сил со светлыми вообще повсюду проглядывается в 90-е годы и свидетельствует об источнике информации, которым являются радикал-демократы России. В роли темных сил перебывала череда организационных импотентов от Лигачева до Руцкого. Нигде и никогда за ними не шли значительные политические силы, никогда они не пользовались подлинно массовой поддержкой, но неосоветологи продолжают следовать многолетней парадигме. Это, в общем-то нехарактерное для Запада манихейство, проявило себя в данном случае как нельзя более контрастно.

Словно заразившись идейной непримиримостью русской политической сцены, очень многие западные советологи уже в 1990 и, конечно же, в 1991 годах (еще до августа) начали переходить в стан «мятежного русского президента». С несвойственным для хладнокровных обычно западных обозревателей энтузиазмом они обозначили волну поднявшихся в российском парламенте сил как носителей, во-первых, демократических ценностей, и, во-вторых, как более эффективных устроителей государства. Президент Буш еще держался традиционного курса, а значительная доля американских политологов уже выступила с критикой «излишней» сосредоточенности на фигуре Президента СССР. Это помогало легитимизации новых российских политических сил, и как позиция эта поддержка может быть понята. Но одностороннее определение указанных сил в качестве конструктивных и несущих демократические ценности было, мягко говоря, упрощением ситуации.

Почти все журналисты, аккредитованные в Москве, в опубликованных на Западе книгах подали свою версию «второй русской революции». Профессионализм западного журналистского корпуса известен, он не нуждается в комплиментах. И все же у читателя складывается неизбежное чувство, что даже лучшие из очевидцев пишут «летопись» событий, перемежают факты личностными оценками, не посягая при этом на макроанализ случившегося. А случилось немалое: рухнула вторая сверхдержава мира, и объяснения типа того, что «плод перезрел», что за 70 лет строй просто сгинул, недостаточны для жаждущего объяснений читателя как по ту, так и по эту стороны. Как частные очевидцы событий западные журналисты вне подозрений, но им в высшей степени требуется «стори», связный рассказ с кульминацией и развязкой, с положительными и отрицательными героями, с эпикой и патетикой (чаще всего абсолютно не согласующимися с серыми буднями реальной жизни). Скажем, во всех основных кульминациях 90-х годов (август 91, декабрь 91, весна 92 и 93, октябрь 93, декабрь 93) наиболее поразительным фактом было глухое молчание подавляющей части народа. А в репортажах журналистов, поставляющих основной материал специалистам по России, толпы народа бушевали и рвались к действию.

Возможно, западной объективности «вредит» тема любимого героя. Между осенью 1985 года и весной 1991 года таким героем был генсек и Президент СССР, после – Президент России. Любимому герою прощается все, поскольку средства оправданы высшей целью, а в наличии таковой западные специалисты предпочитают не сомневаться. Даже доверчивый русский народ позволил себе минуты сомнений, но серьезные западные специалисты у скептических русских видят лишь тайную тоску по утраченному. В целом тема внутренней критики действий кремлевского режима стала в 90-е годы очень нелюбимой среди западных экспертов. Это они, которые в 70-80-е годы сражались за права отдельного человека, в следующее десятилетие «внезапно» решили, что все средства «реформаторов» хороши, что брюзжание вредно, что принципы – вещь гибкая.

Между западным русоведением и российским самосознанием образовался своего рода провал в отношении, так сказать, «послекоммунистического синдрома». В России значительная часть населения еще разделяет коммунистические взгляды, с которыми, не мудрствуя лукаво, попросту связывает свою жизнь, триумф в великой войне, декларативную основу учения. Российские критики и противники коммунизма горды скорым уходом его с главенствующих высот, заслугу чего они (справедливо) видят в собственных действиях. Ни в том, ни в другом лагере нет и в помине стремления «покаяться перед всем миром». Напротив, правящая элита ищет международного признания и одобрения столь скоро осуществленной ими развязки с русским коммунизмом.

Позиция западных экспертов иная. Они видят Россию виновной в коммунистическом зле, в навязанных другим народам режимах, в прежнем тоталитарном искажении основ жизни. Попросту в соучастии в одном из преступлений ХХ века. Здесь происходит полное размыкание сторон, и это очень вредит западным обозревателям и интерпретаторам постсоветских событий. Подспудная тема необходимости покаяния создает представление, что у современной России есть некий долг, который она должна отдать мировому сообществу. До тех пор, пока это недоразумение будет существовать, страдающей стороной будут общие отношения России и Запада.

Существенно поднят и наиболее актуальный вопрос: годятся ли западные экономико-политические рецепты России? Не счесть числа конференций и симпозиумов по макровопросам (рынок, демократия) и более мелким (конвертируемость рубля, частное владение землей), в которых западные специалисты предоставили цельные (и не очень) советы, рекомендации, проекты российского переустройства. К 1996 году только ленивый в России не признал ограниченную ценность данных советов – настолько очевидны экономические и политические сложности. Мир западного анализа реагирует не только без исконной четкости, но и, по существу, игнорирует саму возможность релевантности западного анализа трудной российской действительности. Западная политическая наука призывает Россию к жертвам, которые она никогда не рекомендовала бы собственным правительствам. По существу, она предлагает провести еще один исторический эксперимент, не будучи уверенной в удачном исходе. Легкость в отношении российских жертв подрывает главное: традиционное русское уважение к западной мысли, экспертизе, подходу, моральным основам, способности понять, в конечном счете к христианской этике.

Из вышеизложенного вытекает следующий вывод. Положительным итогом прошедшего десятилетия для России является открытие миру, удаление изоляционности на задний план, тяга к сближению с Западом. На этот счет у российского населения и, прежде всего, российской интеллигенции есть глубокие симпатии. Именно они призваны погасить паранойю прежних лет, лишить оснований ксенофобию, обеспечить стране воссоединение с западной частью мирового сообщества. Ради реализма признаем, что часть этих симпатий, ориентирующаяся на традиции западного гуманизма, крепка, но другая часть, исходящая из особенностей русского менталитета и недостаточного знакомства с Западом – иллюзорна.

Западная политология является, без преувеличения, активным участником совершаемого Россией поворота. Каким будет финал этого поворота сейчас не может сказать никто, настолько флюидна российская реальность. В этой критической обстановке важно внести элемент трезвого анализа, понимания – если не симпатии. Интеллектуальная и моральная поддержка Запада сейчас нужна как, возможно, только в 1941 году.

 

Глава тринадцатая
ОТКАЗ ОТ ПРОТИВОСТОЯНИЯ

Россия (рассматривая ее ответ на западный вызов в историческом масштабе) попыталась взять на себя непосильную ношу. Россия в 1920-1990-х годах претендовала на лидерство в незападном мире в духовном, культурном, идейно-политическом противостоянии этого мира с Западом. Но чисто дистрибутивное представление о справедливости, примитивно-уравнительные тенденции в общественном распределении, постепенная деинтеллектуализация политической элиты не возвысили советское общество до уровня признанного и уважаемого руководства. Альтернативы – свободной, раскрепощенной, открытой новациям – создано не было.

Коммунистам не стоило так ожесточать Запад. «Холодная война» никак не содействовала конструктивному приложению российских естественных и людских ресурсов. Оборона стала конкурировать с созиданием, а в период ядерно-ракетной гонки и буквально вытеснять собственно модернизацию. Смысл, резон, суть происходящего были, как это ни странно, буквально утеряны в ежедневной конфронтации «холодной войны», стоившей России так дорого в плане людских и материальных ресурсов.

Антагонизации Запада следовало избежать. Незападные цивилизации если и могли держаться, то в условиях раскола внутри Запада, союза с одной из западных сил. Совокупной же мощи Запада противостоять было трудно, если не невозможно.

Изоляция от Запада действовала как самое мощное разрушительное средство. Попытки опоры на собственные силы, живительный климат Запада (идеи, разумная энергия, наука, технологические новации) оказались скрытыми от населения, которое только в контакте с ними зрело в XVIII-XIX веках. Произошла определенная деградация литературы и прочих искусств, наступила эра вымученных посредственностей, эра холуйства вместо лояльности, дикого умственного смешения вместо ясно очерченной цели, время серости, самодовольства, примитивного потребительства, всего того, что вело не к Западу, а в третий мир.

Внутри страны основной слабостью стало даже не репрессивное поведение правящей партии, потерявшей свой «элан виталь», а утрата механизма приспособления к современному миру. Порок однопартийной системы в конечном счете стал сказываться в одеревенении ее структур, взявших на себя ни более, ни менее как цивилизационное руководство обществом. Покорные партийные «колесики и винтики» почти полностью преградили выделение наверх лучших национальных сил, постыдно занизили уровень национального самосознания, примитивизировали организацию современного общества, осложнили реализацию глубинных человеческих чаяний как в сфере социальной справедливости, так и в достижении высоких целей, самореализации.

Потеряв как общество привлекательность, Советский Союз лишился союзников, зоны влияния, преобладающего положения в Восточной Европе. Россия как блестящее (в XIX веке) отражение Запада потускнела после 1917 года. Она взывала к пафосу справедливости и ее поддерживало мощное международное коммунистическое движение, но, с точки зрения цивилизационных достижений, она все более превращалась в блеклую пустыню, неспособную стать притягательным примером. Претензии Советской России на руководство обиженным Западом миром оказались необоснованными вследствие малой привлекательности строя мелких привилегий и глубинного провинциализма ее партийно-служилой элиты. Даже ближайшие союзники, такие как, скажем, Болгария, в 80-е годы уже не хотели имитировать советское общество с его культурно-эмоциональными атрибутами. Беда (а позднее – вина) России заключалась в том, что ее элита не сумела подняться над примитивно глотательными инстинктами, не сумела создать экономику, систему духовного воспроизводства, культуру, образ жизни, достойные подражания, не менее привлекательные, чем западные.


Дата добавления: 2015-12-21; просмотров: 17; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!