Период Доля в общем импорте России 14 страница



Не будем занижать исторической значимости российского примера. За счет воли, решимости и жертв миру обещались те же мощь, престиж и передовая цивилизованность. И достижения («осуществленные почти любой ценой») были столь велики, что колосс простоял многие десятилетия. Он и останется в истории как памятник коллективной воле и национальному социокультурному расчету, как самая интенсивная в мире битва рекультуризации. И если она оказалась неудачной, то во многом потому, что на алтарь дисциплины было положено главное протозападное качество – свободная инициатива вольного индивида с его «невидимой миру» самодисциплиной и социальной ответственностью. Особая проблема возникла у выросшей советской интеллигенции, особенно той, которая получила доступ на Запад. (Впрочем, эта проблема была «особой» для советского общества, но общей для всех элит развивающихся стран, стремящихся приблизить свои страны к западному образцу). Эта проблема состояла в душевно-умственном конфликте у представителей интеллигенции между следованием традициям и ценностям своего народа, своей культуры и желанием интеллектуальной близости с Западом, желанием западного комфорта, западных стандартов жизни. Очень многие известные в 70-80 годы имена принадлежали лицам, для которых эта проблема была существенной. Трагический парадокс: наиболее осведомленная часть общества встала на путь культурного выбора между своей страной и Западом. Синтез оказался трудным делом – в этом убедились знакомые с Западом представители не только советской культуры.

В этой ситуации все большее значение получает клан ученых, тех специалистов, которым «по долгу» должен был быть яснее способ приобщения СССР к развитой части мира. Начинается восхождение политологов и экономистов, возникновение элиты интернационалистов, которые еще сдержанны при Брежневе и Андропове, но получают полный простор при интернационалисте Горбачеве. В любом случае главной модернизационной чертой СССР между 1965-1985 годами был упадок идеологического догматизма и своеобразный расцвет страноведческой науки, объяснявшей Запад уже не в апокалиптических тонах. Ушел академик Варга с его ежегодными предсказаниями кризиса мировой капиталистической системы. Пришли Арбатов, Богомолов, Иноземцев, Абалкин, Аганбегян с более или менее рациональным обоснованием первостепенной важности научно-технического прогресса как рационально-достижимого. Возникла вера в науку (при ослаблении внимания к историческим особенностям страны и ее народа). Вера в технические приемы при непонимании мотивов реализации (или нереализации) этих приемов населением. Эра конференций и симпозиумов, где советская научная элита выглядела достаточно софистичной, что вольно или невольно маскировало факт общенационального отличия от западных стандартов организации и эффективности. Брутальность сталинизма в конечном счете была отторгнута национальным сознанием, а вслед за ним и рациональная рекультуризация. Эксперимент дал смешанные результаты. Ценой невиданного самопожертвования Советский Союз стал второй индустриальной державой мира, но погасив самодеятельность населения, он начал опускаться в летаргию воли и видения.

Между 1965 и 1985 годами лежит период, переходный от взаимной ненависти России и Запада 1950 года и до почти союзнического сближения. Последовала материализация климата «разрядки»: десятки соглашений по вопросам торговли, судоходства, сельского хозяйства, транспорта, мирного использования атомной энергии и т.п. Возник новый мир с более обнадеживающими перспективами. Улучшение отношений с Востоком ослабляло внутреннюю дисциплину Запада. Крайности американской внешней политики, принявшей глобальный размах в 40-х годах, стали ощущаться в Западной Европе, которая не пошла за Соединенными Штатами ни в Корее, ни во Вьетнаме. Карибский кризис 1962 года оказал на нее глубокое воздействие и показал, с какой легкостью США идут на самоубийственный конфликт. В этих трех исторических эпизодах западноевропейские страны столкнулись с опасностью возникновения ядерной войны и осознали, что в любом из этих кризисов первой жертвой была бы Европа. В Западной Европе более отчетливо осознали, что третья мировая война – если ее развяжут – будет для этого континента последней. Осознание этого отразилось в конкретной политике. Страны Западной Европы раньше США (которые пошли на улучшение отношений с социалистическими странами лишь в начале 70-х годов, при президенте Никсоне) встали на путь разрядки с Восточной Европой. В середине 60-х годов, когда Америка вела войну во Вьетнаме, генерал де Голль интенсифицировал политику разрядки, а вскоре и другие лидеры западноевропейских стран приобрели более значительный – в сравнении с США – опыт связей с Востоком. Они стали дорожить ими и попытки США разрушить их вызывали лишь разногласия между союзниками.

 

 

Глава двенадцатая
ЗАПАДНАЯ ИНТЕРПРЕТАЦИЯ ПРОТИВОСТОЯНИЯ

 

Эмоциональная буря, поднятая «холодной войной», представила мировой конфликт России и Запада в неверном свете – как столкновение тоталитаризма с демократией, в то время как на самом деле это была исторически обусловленная враждебность догоняющего и догоняемого, враждебность боящегося за свои позиции Запада и стремящихся ускоренно модернизировать свое общество «нетерпеливцев», революционеров – (по нисходящей) от Ленина до Брежнева. Когда-нибудь историки выразят неизбежное недоумение по поводу смертельной вражды двух обществ, одно из которых охраняло свои идеалы, а другое стремилось приблизиться к ним в максимально короткие сроки (применяя, конечно, при этом жесточайшие внутренние меры).

Вопрос о холодной войне как о столкновении двух потоков, движущихся с разной скоростью, но к единой цели (массовая «энергизация» общества за счет приобщения к высшим мировым научно-культурным достижениям) стал просматриваться яснее лишь с крушением коммунизма, как неадекватного способа догнать Запад. Но понадобилось несколько десятилетий, чтобы увидеть эту проблему в ясном свете драмы модернизации. А на протяжении критического периода 1950-1990 годов передовая западная политология отделяла в дихотомическом изображении проблему «коммунизм-капитализм» от проблемы «развитый-развивающийся» мир. Парадоксальным образом вторая проблема попала в тень первой.

Подлинными интерпретаторами российского противостояния Западу во второй половине ХХ века были не биографы Сталина и Трумэна, а теоретики модернизации. Обратим внимание на эволюцию их теорий.

В теориях, объясняющих догоняющий Запад мир, наиболее видной частью которого являлась Россия, в указанное сорокалетие сменилось четыре основных подхода. Первый – «модернизационный» – доминировал в 50-е годы. Он базировался на солидном идейном багаже, накопление которого началось во времена Просвещения.

1. В середине двадцатого века активными сторонниками «модернизационного» подхода являлись Т.Парсонс, А.Инкелес, У.Ростоу, К.Кер, Л.Лернер, Д.Аптер, С.Айзенстадт. При всех нюансах сторонники этого подхода, доминировавшего на Западе в период между 1950-1965 годами, разделяли несколько базовых ценностей: мир представляет собой единую систему, устремляющуюся «общим строем» к единому будущему; среди общей когорты держав различимы два типа – традиционные и модернизированные, т.е. такие, в которых преобладают либо традиционные ценности, либо отошедшие от традиций в сторону модернистской унификации (Запад); как модернизированные определялись те социальные организации и культурные установки, которые выработал Запад и которые отличались индивидуализмом, приверженностью демократии, капитализму, секуляризацией религиозных традиций, обращенностью к науке. Модернистской точке зрения был свойственен сугубый исторический оптимизм, видение общего перехода от традиционализма к модернизму как магистрального пути исторического развития, убежденность в том, что у каждого государства (даже только что образовавшегося) есть достаточный потенциал для броска к модернистскому будущему, для уверенного подключения к мировой экономике и наиболее передовой демократии, создания царства закона и всеобщей образовательной революции, оставляющей традиционность музеям, а религиозную убежденность – церковным учреждениям. Наука не знает границ и она космополитизирует элиты всех стран, создавая планетарное сознание и «общий язык».

То были «златые дни» западного оптимизма. Никаких трудностей в отношениях Запада с Россией как с наследницей очень специфического исторического опыта и особой, оригинальной культуры не усматривалось. Сложности виделись лишь в прозелитизме коммунистических фанатиков, в господстве особым образом адаптированной к русским условиям коммунистической идеологии. Стоит отмести большевизм как диковинный вариант западной эгалитаристской теории, освободить Россию от тоталитаризма- коммунизма, как себя с неизбежностью проявят общие для всего мира ценности (а именно западные ценности). Т.Парсонс так писал об этом неизбежном «возвращении» России: «Под покровом идеологических конфликтов, оказавших такое глубокое воздействие, возникает важный элемент очень широкого консенсуса на уровне ценностей, вращающихся вокруг комплекса, который мы часто называем «модернизацией».[181]

Нам важно отметить, что теоретики модернистской школы не считали незападные общества внутренне цельными, гомогенными, самодостаточными. Да и за западным миром они не оставляли привилегий на недостижимую особенность. То была (едва ли не слепая) вера в то, что за исторически случайным выходом вперед Запада последует быстрая модернизация незападного мира, прежде всего России, и мировое сообщество отвратится от злосчастной реальности сегодняшнего дня в пользу лучезарной будущности. Короче говоря, национально особенное в России менее важно, чем то, что внутренне объединяет ее с Западом.

Модернисты не увидели «вызова Запада» как исторически сложившегося цивилизационного обгона остального мира, для них все дело заключалось в ускоренном развитии науки (которая интернациональна) и максимально быстром внедрении достижений науки в жизнь. В первые послевоенные десятилетия резкое изменение технологии, среды, обстоятельств жизни было названо в Западной Европе «американизацией». Но как назвать тот же (пусть более медленный) процесс в остальном мире, в частности в России? Никакого термина, кроме «модернизации», не было найдено, и светлая вера в конечное глобальное применение, основанная на победе технологии над идеологией, составляла основу перспективного видения тех, кто рассматривал конфликт России и Запада, конфликт «первого», «второго» и «третьего» мира в широкой перспективе модернизации.

Эта точка зрения, доминировавшая до второй половины 60-х годов, встретила в дальнейшем препятствия, не поддававшиеся модернистской интерпретации, что и вызвало кризис модернизма как интерпретационной системы. Лучшие умы Запада увидели, что теории линейного прогресса, универсальных ценностей, действенность научного фактора в социальной сфере неадекватны реальности, касается ли дело коммунизма или трайбализма. В общезападной модернистской интерпретации стала все больше видеться идеология, а не хладнокровный критический анализ. Модернизм показал свою главную слабость в определении мотивации действий отдельных обществ, в частности России. Модернизм мог упростить видение международной мозаики, но он заходил в тупик, объясняя внутренние судороги находящегося под прессом примера и ценностей Запада остального мира. Модернисты в лучшем случае «придавали смысл хаосу», но они не могли убедительно для всех интерпретировать мотивы и действия таких бросившихся вдогонку Западу стран, как Россия.

В дихотомии Россия–Запад модернистская точка зрения, правильно подчеркнувшая сближающее значение технологического обновления, коммуникационного сближения, информационной взаимодополняемости, не усмотрела все же ряд очень существенных факторов, прежде всего (и главное), фактор цивилизационного отличия, разницы в менталитете, стойкого влияния уникального исторического опыта, который делал Россию иным миром (господствуй в ней коммунистическая идеология или нет). Страна, где нет аналога термину «компромисс», где низок уровень самоорганизации, где «фаустовский комплекс» был выметен революционной стихией, собственная модернизация означала нечто отличное от модернизации Запада.

Да и на Западе прямолинейность модернизма вызвала волну критики, потеснившую эту точку зрения в конце 60-х годов. Критики отказывались видеть Советский Союз гомогенным обществом, культурные различия между Россией и Западом стали видеться более отчетливо, выявилась независимая роль культурного кода. Примитивным стало казаться и деление того, что могло быть межцивилизационным различием, на две простые внецивилизационные ступени – традиционную и модернизационную. Традиции у Запада и России были разные, почему же их модернизированное состояние должно было быть единого качества? Какова независимость культурного кода? На чем зиждется уверенность в конечном торжестве модернизации? Перемены могут привести к универсализации техники и менеджеристских приемов, но не к универсализации базовых основ мировидения, веры, кода жизни. Западные критики модернизма вспомнили и известную максиму Ницше о том, что исторический регресс имеет такое же вероятие реализации, как и исторический прогресс. Двигаясь, якобы, по восходящей, смыкаясь где-то в отдаленной исторической перспективе, Запад и Россия на самом же деле, увы, не гарантированы от периодов исторического регресса, а это значит, что направление их развития может на определенных исторических участках оказаться не сходящимся, а расходящимся.

Ко второй половине шестидесятых годов стало ясно, что модернизационная интерпретация конфликта России и Запада является во многом жертвой идеологии, а не выражением объективного знания. Накал «холодной войны», ее влияние на самоанализ стали ощутимы по мере того, как самый острый ее период (1947-1962гг.) стал уходить в историческое прошлое. Стали очевидны и противоположные по направленности процессы. На Западе население хлынуло из городов в пригороды, а в России в то же время лишь увеличивался исход крестьян в города и т.п. На Западе этнические зоны стали административными единицами, а в России административные зоны становились этническими единицами (с удивительными подарками одного этноса другому, как, скажем, Крым). Где тут параллельность модернизации? На Западе модернизация сохраняла лишь острова бедности, в России она медленно поднимала жизненный уровень.

Реальность требовала более адекватной рационализации, и она была Западом найдена. Наступил второй послевоенный этап анализа дихотомии Запад-Россия.

2. Бинарный код модернизма (традиционность-модернизация) был отвергнут. Модернизм как господствующий тип объяснения настоящего и будущего в отношениях России и Запада уступил место идеям более молодого поколения западных интеллектуалов.

Показательной была публикация коллективной монографии «Идеология и недовольство» под редакцией Д.Аптера (1964).

Участвовавшие в этой работе видные западные теоретики модернизации объявили о неадекватности своей теории фактам мирового развития, отношениям Запада с прочим миром, в частности, с Россией. Линейная «прогрессивная модернизация» оказалась неосуществимой. Пожалуй, наиболее важным было определение авторами «идеологии как культурной системы» – это был шаг в верном направлении. Нельзя было далее все идеи мира подавать вышедшими только из западного источника, следовало учитывать культурное разнообразие мира. Противостояние Запада с Россией уже невозможно было изображать только понятной широкой западной публике схваткой идеи свободы с идеей социальной справедливости. Следовало больше учитывать органическое своеобразие России. Существенным фактом было то, что наиболее пытливые умы Запада усомнились в мировой модернизации, если она не будет учитывать упрямые факты специфического исторического развития, догматы религии, культурное своеобразие, ментальную особенность. Категории культуры и социальной структуры впервые были показаны не как поверхностная виньетка на фоне человечества к индустриализации и демократии западного толка, а как базовые, определяющие особенности развития отдельных регионов, оригинальных цивилизаций. Оптимистической эволюционности и вере в общую цивилизационную дорогу был нанесен удар. Райт Миллс выдвинул тезис об отношениях между историей и биографией. А биографии у Запада и у России были свои и чрезвычайно разнообразные.

Парсонс, Айзенстедт, Белла и другие лидеры модернизационной интерпретации приложили в середине 60-х годов немалые интеллектуальные усилия, чтобы модернизм мог выстоять перед новым типом мирообъявления, но в конечном счете оказались бессильны перед выходом вперед новой группы интерпретаторов, которых не устраивало сведение мирового развития к противоборству традиционализма с модернизмом.

Новая волна прежде всего обратила внимание на особенности развития всех незападных регионов, России в первую очередь. Прежний постулат «всемирного единства» уступил место отделению лидеров индустриального развития от стран, ищущих оптимальный путь развития. Н.Смельсер, Дж. Нетл, Р.Робертсон, Дж. Гузфилд, Дж. Голдторп[181] отдали дань исследованию традиционализма и именно с этого угла начали рассматривать мировое противостояние, кульминацией которого была поляризация Запада и России. В конечном счете ими было создано новое видение проблемы, суть которого заключалась в том, что мировая история представляет собой не плавную эволюцию, а совокупность жесточайших катаклизмов, что Россия, как и прочие регионы, не плавно вплывает в расширяющийся ареал Запада, а рвется в будущее сквозь трагедии войн и революций. Б.Мур предложил в 1966 году заменить понятия «модернизация» и «эволюция» понятиями «революция» и «контрреволюция».[181] В центр дискуссий встали понятия мирового первенства, эксплуатация одного региона другим, мировой стратификации, значения неравенства для двусторонних отношений. Россия и Запад перестали видеться силами, следующими параллельными курсами к единому будущему. Модернизация – эволюция уступила место конвульсиям – революции.

В возникшей – и господствовавшей примерно в десятилетие между 1965-1975 годами – точке зрения на проблему Запада и внешнего по отношению к нему мира появились новые идеи, определившие многолетнюю стойкость новой парадигмы. Речь, во-первых, идет о представлении, что в мире происходит гигантская крестьянская революция, бунт мировой деревни против мирового города. Во-вторых, обозначилось противостояние и подъем желтой и черной рас. В-третьих, западная культура после периода нарочитого гедонизма породила массовую культуру, нашедшую восхищенных адептов в городах незападного мира. В-четвертых, молодежь Запада и России потеряла прежнюю, основанную на идеологии, взаимную подозрительность – и этот процесс пошел и вширь, и вглубь. Результатом вышеуказанного явилось создание нового климата, в котором более, чем прежде, признавалось различие Запада и его восточных соседей, отрицалась параллельность развития. Дихотомия традиционализма (как синонима отсталости) и модернизма сменилась более сложной картиной. Характерным стало подчеркивание «капитализма» как основополагающей черты Запада, как причины противодействия Советской России. Для взаимозависимости и единого будущего не осталось более места. Капиталистический Запад потерял ауру безусловной рациональности, пафоса освобождения человечества, и стал в подаче антимодернистов жестоко жадным, несущим соседним регионам беды, поощряющим анархическое развитие.

Все это как бы приподняло Россию, сделало ее носителем легитимной альтернативы. Тем более, что историки-ревизионисты как бы сняли с Москвы вину за начало «холодной войны».

Сторонники антимодернистского направления, господствовавшего примерно в 1965-1975 годах, сняли с Запада ауру сугубого носителя прогресса, а Россию перестали изображать как олицетворение агрессивного идеологически окрашенного традиционализма. Они высветили бюрократический характер западной государственной машины, показали репрессивную сторону западной демократии, и в то же время «простили» России импульс изоляционизма и антизападной враждебности как синдром, частично, непонимания Запада, частично как результат западной бесцеремонности. Стилмэн и Пфафф писали в 1964 году, что наивно видеть в Советском Союзе полномасштабную угрозу Западу, поведение СССР на внутренней и внешней арене обусловлено именно недостаточным потенциалом полновесно ответить на вызов Запада.[181]

Антимодернисты пошли еще дальше. Они признали демократию практически недостижимой в развивающихся странах, а в той мере, в какой СССР являлся развивающейся страной, он разделял эту оценку. Превозносимый прежде свободный рынок (колыбель демократии и т.п.) стал подаваться инструментом гарантированного удержания незападных стран в состоянии неразвитости и отсталости. Соответственно, социализм даже российского типа получил право на оценку в качестве инструмента прогресса, достигаемого в борьбе с западными ценностями. Запад подвергся небывалой критике. Разумеется, Запад знал и Маркса, и Шпенглера, но никогда еще критическое умонастроение не было практически господствующим. Не рыночный механизм, а социализм стал подаваться дорогой в будущее. Впервые – и в единственный раз – Россия стала для Запада едва ли не примером развития.

Частично это можно объяснить конкретными событиями эпохи: русские первыми стали использовать энергию атома в мирных целях, первыми вышли в космос, создали суда на воздушной подушке, синхрофазотрон и т.п. Индивидуализм и жадность Запада перестали видеться несравненным источником материального прогресса и морального совершенствования. Одновременно СССР приобрел ауру едва ли не «земли будущего» для очень влиятельной части западных интеллектуалов. Запад впервые в своей истории одновременно стал ироничен по отношению к самому себе и терпимо-восторженно внимателен по отношению к России как единственному на тот период полновесному ответу на западный модернизационный вызов. Не говоря уже о том, что марксизм на Западе приобрел черты ленинизма. Один из ведущих западных идеологов того периода – Уолерстайн – поставил все точки над «i»: «Мы живем в переходный период, двигаясь в направлении социалистического способа производства».[181]

Антимодернизм «держал Запад под подозрением», а коммунистический Восток подавал как волну будущего до второй половины 70-х годов, когда энергия радикальных социальных группировок, подъем «третьего мира», самобичевания исторических ревизионистов и героизация восстания «мировой деревни» стали иссякать. Материализм в очередной раз стал на пути пусть высоких, но надуманных идейных конструктов. Консерватизм стал впервые политически «модным» после 50-х годов, прежние маоисты (скажем, Д.Горовиц в США и А.Леви во Франции) стали яростными антикоммунистами. Радикализм 60-70-х годов ушел в историческую тень. Детант Запада с Россией стал оцениваться сугубо критически, поведение Советской России в «третьем мире» снова стало рассматриваться как реальная угроза Западу, интеллектуальный флирт с социализмом был окончен по многим причинам. Одной из них было то, что СССР отнюдь не приобрел «интеллектуальной свежести» в конформистской обстановке правления Брежнева.

3. На интеллектуальную арену Запада вышло третье за послевоенный период направление в мирообъяснении – постмодернизм, который господствовал с конца 70-х до начала 90-х годов. Этот вид социальной интерпретации отбросил прежнее антимодернистское самобичевание, снял с Запада «вину» за беды мира (в частности, за беды России), и постарался посмотреть на мир (в том числе и на проблему Запад-Россия) под новым углом зрения – менее идеологически, более «объективно», заведомо более отрешенно. Вождями постмодернизма в экономической теории были С.Лэш, Д.Харви, в теории культурного развития мира – Ж.-Ф. Лиотар, М.Фуко.[181]

Постмодернизм «победил» антимодернизм простым вопросом: если будущее за социализмом, то почему Россия не дает Западу образцы такого будущего? Какой смысл в радикализации Запада, если это не приносит ему обновления, не оживляет его экономику, мораль, устойчивые ценности? Если антимодернисты отказались видеть в России угрозу, то постмодернисты решительно отказались видеть в ней пример. Призыв использовать русский опыт для Запада стал казаться аберрацией мышления. Склеротическое мышление русских в 80-е годы не только не привлекало, но отталкивало. То, что прежде привлекало западных критиков, стало апофеозом примитивной реальности. Идеалы левых и либералов просто стали исторически иррелевантными. Запад строил новый технологический мир, а третий и второй миры (с Россией во главе) лишь покорно следовали за технологическим и идейным лидером, роль которого Запад осуществлял безусловно. Постмодернисты считали важнейшим фактором культурной и материальной жизни осуществленный Западом “новый и невообразимый бросок”.[181] И никто пока не смог повторить этого поразительного, проделанного Западом пути. Запад, хороший или плохой, но лучший из миров: «Постмодернизм отображает внутреннюю правду вновь возникающего социального порядка позднего капитализма».[181] Элита западной мысли пришла к выводу, что Россия и ее доморощенный социализм никак не представляют собой технологический или социальный пример для широко критикуемого Запада. Что особенно нашли привлекательным в западном мире (как противостоящем России и остальному миру), так это возможность для личности углубиться в частную жизнь, выбрать любой, даже маргинальный, путь, любые, самые оригинальные идеи в качестве путеводных.

Здесь мы приближаемся к сердцевине постмодернистского видения мира, его особенности в оценке дихотомии Запад-"не-Запад". Перенося фокус внимания на личность, на персональную судьбу, постмодернисты – как модернисты до них и вопреки антимодернистам – выдвинули вперед принцип универсальности мира, способности повсюду в нем пойти собственным путем. Разрыв между Западом и вторым и третьим мирами как бы нивелируется – ведь речь идет не о компактных государственных группировках, а об индивидуальностях, о персональной судьбе, которая может быть в принципе схожей у представителей всех трех миров. В этом смысле постмодернизм снова как бы замаскировал революционизирующую сущность пятисотлетней непрерывной революции Запада.

В указанном смысле российский социализм – эффективный или неэффективный – для постмодернистов оказался не звездой будущего, а почти что анафемой. Конец утопий и «прогрессивных идеологий» означал помимо прочего, что Запад и Россия идут к одному будущему, и Россия в этом походе сильно отстает. Радикальный антимодернизм потерял всякую привлекательность как бесполезно сбивающий с толку и сугубо поверхностный в высокой оценке незападных (российских) ценностей. Постмодернизм в отличие от модернизма не делил мир на «современную» и «архаичную» его часть (к которой явственно примыкала Россия). Постмодернизм отказался от противопоставления модернизма и традиционализма, настаивая на том, что существуют общеуниверсальные ценности, но эти ценности не сугубо западные, а более широкого характера. Запад разделяет их как часть света, получившую свободу выбора. Когда через энное время такую свободу получит Россия, она тоже ощутит прелесть локального, частного, особого, незаангажированного, раскрепощенного.

Так постмодернизм оригинальным образом «связал» распадавшийся по социальному признаку мир. В интересующем нас ракурсе он отказался подать Запад как особый регион, ведущий остальной мир к переменам, зовущий за собой, корежащий местные традиции. Своей иронией постмодернизм буквально убил идеализм идеологически ориентированных теоретиков.

Но что постмодернисты могли дать взамен (мы имеем в виду макротеорию) на фоне эпохальных мировых сдвигов 1989-1991 годов, нарушивших устоявшуюся картину мира, поставивших противостояние Россия-Запад в совершенно иной контекст, а затем и ликвидировавших это противостояние? В известном смысле после этой революции завершилась своеобразная изоляция России, она сама раскололась, обнаружив себя на карте в допетровских пропорциях. Потребовалось новое осмысление проблемы усилившегося Запада и ослабевшей России.

4. Наступила следующая, четвертая фаза послевоенного осмысления отношений Запада и России, в которой западные теоретики во многом находятся по настоящее время (середина 90-х годов). Феноменально быстрое крушение того, что еще совсем недавно рассматривалось как реальная альтернатива Западу, вызвало среди западных теоретиков своеобразный шок. Как пишет К.Джовит, «почти половину столетия границы в международной политике и в идентификации ее участников напрямую определялись наличием ленинистского режима с центром в Советском Союзе. Исчезновение его представило собой фундаментальный вызов этим границам и идентичностям... Исчезновение границ чаще всего имеет травматический эффект – тем более, что они были определены в столь категорических формах... Теперь мир снова вступил в период Творения, переходя от централизованно организованного, жестко скрепленного и истерически болезненно относящегося к непроницаемости своих границ состояния к новому, характерному неясностью и всеобщим смешением. Теперь мы живем в мире, хотя и не лишенном формы, но находящемся в состоянии Творения».[181] Рухнувший в России социализм заменили достаточно неясные структуры, не сумевшие определенно выстроить государственную пирамиду, но словесно обозначившие свою приверженность сближению с «новым Западом» на основе ослабления роли государства в экономике, приватизации, перехода к рыночным структурам. В России началась драма верхушечного строительства капитализма, что в условиях отсутствия стабильности в государстве и обществе (и, главное, изумленной неподготовленности населения, исповедовавшего ценности, далекие от «фаустовского комплекса» и того, что на Западе называют «протестантской этикой») обернулось жестокими общественными конвульсиями.

Концептуализация происходящего в России явилась крупным вызовом западной общественно-исторической теории.


Дата добавления: 2015-12-21; просмотров: 13; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!