Искушение скромной отшельницы 10 страница



 

 

Наступил день выборов, и в шесть часов утра Стогов посетил князя Баратаева. Тот, удивлённый столь ранним визитом, спросил:

– Чему я обязан, таким ранним посещением?

–  Вы, князь, намерены сегодня говорить речь и жаловаться дворянству на Загряжского?

– Кто вам это сказал? – вспыхнул Баратаев. – Какое вам дело до этого?

– Вы напрасно вибрируете, князь, - спокойно продолжал Стогов. – Вчера в этом кабинете вы читали свою речь трём помещикам, а что мне есть дело, так я, не имея нужды защищать того, кого вы метко именуете ветрогоном, обязан не допустить публичное оскорбление губернатора  как высшую власть в губернии, поставленную императором.

–  Вы не знаете всех обстоятельств!

–  Знаю, даже более, чем вы.

–  Вы молоды, вы не отец и не можете чувствовать моего оскорбления!

–  Напрасно вы так думаете, князь, – с чувством сожаления произнёс Стогов. – Я честный и благородный человек и могу не только чувствовать ваше оскорбление, но и глубоко проникаюсь горестью отца.

–  Если так, то вы не должны вступаться за мерзавца!

И тут Эразм Иванович произнёс блестящую речь, о которой на склоне лет вспоминал с восхищением. Ещё бы! Это был его звёздный час в самом прямом смысле этого выражения: его мечты о генеральстве обретали зримые черты.

–  Если вы не откажетесь от своего намерения, то я, на основании данной мне государем инструкции, арестую вас, и до решения государя вы не выйдете из этого кабинета. Подумайте, князь, куда вы ведёте всё дворянство? Оно, в порыве первых чувств, сделает преступление против начальника губернии, допустим, высечет его, чего император ни оставить, ни оправдать не может, а вы будете главным виновником. Ваше справедливое оскорбление разнесётся по всей России, тогда как я знаю истинно, что это пустое хвастовство ветрогона и бабника. Это дело следует окончить в тишине.

–  Но  оскорбление  не  может  быть поправлено, – встрепенулся, задумав-шийся под словами Стогова, князь. – Жених от дочери отказался.

–  Знаю всё подробно и знаю, что всё может быть поправлено. И вы, князь, и ваша дочь получат удовлетворение.

–  Молодой человек! – князь гордо поднял седую голову. – Не много ли вы на себя берёте? Помните: вы ответите перед оскорблённым отцом!

–  Я приму вину на себя, если не будут все удовлетворены. Вам остаётся довериться мне, но я хочу иметь ручательство, что речи не будет.

–  Какое вам нужно удостоверение?

И жандармский полковник получил от Баратаева коротенькую записочку, где тот обязывался против Загряжского не говорить.

Из вотчины князя, пригородного села Баратаевка, Стогов направился к Загряжскому, предложил ему сказаться больным и не ходить на выборы предводителя. Но, оказывается, губернатор уже сделал это сам и поручил открыть выборы председателю казённой палаты. От губернатора Стогов поехал к байроническому князю Дивлет-Гирееву.

Князь – жених был колоритной фигурой: стригся коротко, почти наголо, носил воротнички «а ля инфант», как на портретах у Байрона, курил трубку, слова цедил сквозь зубы. Лорд, да и только! Однако в доме кругом сквозила бедность: простой стол, выкрашенный охрой, голая скамейка, на эту скамейку Эразм Иванович и уселся.

– Вы, князь, огорчены и очень раздражены из-за глупой чуши, дошедшей до вас.

Дивлет-Гиреев засопел, сжал чубук так, что у него хрустнули пальцы и начал, сопя, пододвигаться к полковнику. Тот посоветовал князю не придвигаться так близко, а то неудобно вести разговор.

–  Желал бы я знать, какое вы имеете право мешаться в чужие дела? – процедил сквозь зубы взбешённый князь.

Полковник рассмеялся.

–  Жандармы, милый князь, для того и учреждены, чтобы вмешиваться в чужие дела. Мне известно, что вы намерены разбить рожу губернатору при стечении публики.

– Ну, что же вам за дело?

–  До рожи Загряжского мне нет дела, но его рожа принадлежит губер-натору, вот это изменяет суть дела. Моя обязанность устранять всякое публичное оскорбление власти, и я заявляю, что вашего намерения вы не выполните.

–  Что же мне помешает? – продолжал кобениться князь.

–  Я вас арестую! – заявил полковник.

Дивлет-Гиреев закатил истерику: начал кричать что-то бессвязное, хватался за кинжал, сломал чубук, наконец, устал и затих.

–  Прошу вас выслушать меня без раздражения, – спокойно произнёс полковник. – Прежде всего, скажу вам, что вы будете счастливы.

–  Каким образом? – князь уже вошёл в байроническую позу и слова цедил через зубы. – Вы же не цыганка, а жандармский офицер. Я отвергаю ваше участие в моём деле.

–  Вашего права поступать по-своему я не отвергаю, – задушевно произнёс Стогов. – Но согласитесь, какое же вам удовлетворение бить волокиту Загряжского по роже? Меня бы не удовлетворила такая месть.

–  Я убью этого подлеца! – вскричал князь. – Но прежде оскорблю его публично.

–  Вы этого не сделаете, пока он губернатор. Вот когда он станет частным лицом, поступайте с ним, как вам будет угодно.

–  А что, такое возможно?

–  Я беру это на себя и даю слово, что скоро Загряжский будет уволен. Если вы поможете, то отомстите за свою обиду, восстановите честь невинной девушки, надо помнить о её страданиях, вот о чём надобно подумать. Итак, какого удовлетворения вы требуете от Загряжского?

–  Я  хочу, чтобы он сознался, что поступил подло, и дал мне об этом письмо.

–  Я обещаю вам, – торжественно произнёс Стогов, – что он при вас напи-шет письмо, что он солгал и что если сболтнёт хоть одно слово, то без претензий, где бы ни было, дозволит вам разбить свою рожу.

–  Этого вы не сможете исполнить, – засомневался Дивлет-Гиреев.

–  Загряжский вам поклянётся при свидетелях, что всё солгал и нахвастал. А сейчас дайте мне маленькую записочку, что пока он будет губернатором, вы не оскорбите его.

«Проклятый азиат! – подумал Стогов, унося с собой записку князя. – Чуть слово не так, хватается за кинжал». И поехал к губернатору.

Симбирские обыватели провожали коляску полковника любопытными взглядами, ни для кого уже не было секретом то, что происходит в городе. Не привлекавший раньше к себе внимания, жандармский полковник оказался в эпицентре грандиозного скандала, какого не было в Симбирске за двести лет его существования. Выехав на Большую Саратовскую, Стогов едва успевал отвечать на приветствия дворян, которые прогуливались по улице в ожидании открытия дворянского собрания для выборов своего предводителя. Все они были на стороне князя Баратаева и жаждали губернаторской крови.

Встретившись с Загряжским, Эразм Иванович уведомил его, что Баратаев не будет выступать против него и жаловаться дворянам. Это известие пролило целительный бальзам на истомлённую ужасными предчувствиями душу ветреного губернатора. Он был в восторге и считал дело законченным. Но Стогов не дал ему порезвиться от радости и мрачными красками обрисовал, что месть азиата князя Дивлет-Гиреева может быть ужасной. Загряжский сразу скис.

–  Да, я знаю, – сказал он, – у него кинжал всегда готов. Батюшка, помо-гите. Я по гроб буду вам благодарен!

– А что я могу сделать? – развёл руками Стогов. – Тем более, что по делам я сегодня убываю в уезд.

–  Как же вы меня оставите! Мне необходимо будет выйти из дома, а тут дикарь, кинжал!

– Вот что сделаем, – решил полковник. – Я прибавлю вам для охраны ещё двух жандармов. Выходить не советую, скажитесь больным, а ещё лучше прикажите себе поставить дюжину пиявок, это сделается всем известным, и болезнь будет прилична.

 

 

Три дня Эразм Иванович стращал губернатора кровавой местью дикого азиата, пока не уверился, что он готов на всё. Тогда он предложил Загряжскому встретиться с Дивлет-Гиреевым, обещая, что не допустит кровопролития, но Александр Михайлович должен будет написать под диктовку князя письмо и вручить ему лично. Смертельно перепуганный Загряжский на это согласился.

На следующий день Дивлет-Гиреев и Стогов прибыли на встречу. Мнимый больной был в халате, и князь выглядел франтом: на нём был фрак, ослепительно белая рубашка, шляпа-боливар и трость – вылитый Байрон.     Противники встретили за круглым столом.

–  Князь желает продиктовать письмо, - сказал Стогов. – Угодно вам написать?

 –  Охотно исполню всё!

–  Князь, извольте диктовать.

После ухода Дивлет-Гиреева с письмом, Стогов вынужден был выслушать массу благодарных слов от губернатора и его жены. Им казалось, что дело закрыто окончательно, но они жестоко ошибались. Полковник Стогов оказался опытным жандармским «портным»: за несколько дней он «сшил» дело, положившее конец административной карьере Загряжского. Через три недели пришёл указ об увольнении губернатора и высочайшее повеление «впредь никуда не определять».

  Это известие повергло Загряжского в шок: он плакал, всем, вплоть до слуг, жаловался, уверял, что пал жертвой заговора, но дело было сделано. Но не все симбиряне оставили Загряжского: откупщик Бенардаки подарил ему коляску, Иван Иваныч и несколько чиновников устроили складчину и преподнесли бывшему патрону портсигар, верная Мими преподнесла белую рубашку и провожала своего Алекса до выезда из города. Модистка по обстоятельствам должна была остаться: у неё появился новый покровитель купец Синебрюхов, купивший ей милый особнячок на Лисиной улице. Вместе с Загряжским уехал в Петербург и служащий губернской канцелярии Иван Александрович Гончаров, который впоследствии в своих великих романах отразил реалии города Симбирска и его обывателей.

 

 


Полотнянко Николай Алексеевич, поэт и прозаик. Закончил Литературный институт им. Горького. Лауреат премии им. И. Гончарова, 2003 г.

 Член Союза писателей России.


Вячеслав

ТАШЛИНСКИЙ

            "ЮНОСТИ  ГОДЫ  НА  ТОМ  БЕРЕГУ…"     Стихи

                            

 

                            * * *

 

Звенит звонок. Большая перемена,

Опять не смею подойти к тебе.

А почему? Скажу я откровенно

За мною смотрит

Весь наш пятый «б».

 

Тому виной вчерашняя записка,

Ее перехватил остряк Ремнев.

Я написал в ней для тебя, Лариска,

Про то, что в сердце родилась любовь.

 

Быть может, написал я безыскусно,

Но видел: ты была грустнее всех,

Когда мое мальчишеское чувство

Почти всем классом подняли на смех.

 

 

                      * * *

 

Был летний день не очень жарким.

За нами шел неровный след,

Когда тащили мы со свалки

Сдавать металл во «Вторчермет».

 

Мы знали: в клубе шел «Чапаев».

Сдадим железо – и в кино.

Вот потому мы и старались

Да так, что аж в глазах темно.

В ту пору жили все не очень,

Ценили хлебные куски.

И на кино мы, между прочим,

У мам не брали пятаки.

 

Порой железо, что сдавали,

Сгибало чуть не до земли.

Мы постепенно познавали,

Что значат красные рубли.

 

 

       * * *

 

В цехе нашем пестрели плакаты,

Призывали бороться за план.

У меня с кладовщицей Катей

Начинался тогда роман.

 

Беззаботный, в рабочей спецовке,

Под неистовый шум станков,

«С чувством, с толком и расстановкой»

Я читал ей стихи про любовь.

 

Было много в стихах тех страсти,

Было встреч и разлук – через край.

Улыбалась кокетливо Катя,

Повторяла: «Читай, читай».

 

Я смотрел ей в глаза несмело,

Я старался ее понять.

Сзади голос: «Ну что, Ромео,

Долго будешь стихи читать?»

 

Старший мастер, крутой на слово,

Прямо с ходу вошедший в раж,

Мне с порога басил сурово:

«Ну-ка быстро, к станку, шагом марш».

 

Так вот кстати или некстати,

Но закончился наш роман.

Укатила в столицу Катя:

Поступила учиться там.

Я остался – бороться за план.

                              * * *

 

Мы жили в тесной коммуналке –

Двенадцать метров на троих,

Но для родителей моих

Казалась комната подарком.

 

Послевоенная разруха. Победа.

Долгожданный мир.

И озарялось солнцем небо –

Под солнцем не было квартир.

 

А было много коммуналок,

Ещё – людей – очередей.

Всё  это в памяти осталось,

Всё -  вместе с ликами вождей.

 

Дрались на лестнице соседи,

Мирились и в любви клялись.

Орденоносец дядя Федя,

Напившись, крыл всю нашу жизнь.

 

А жизнь неслась без остановок,

Без остановок жизнь неслась:

И с горя голосили вдовы,

Любимые любили всласть.

 

Страна вставала из разрухи,

И становилась явью быль.

И получали люди в руки

Ключи от новеньких квартир.

 

А мне по-прежнему так жалко

Двенадцать метров на троих.

Тогда спасала коммуналка

Меня, родителей моих.

 

 

         

 

 

             * * *

 

Годы детства послевоенного

В моей памяти, словно рубцы.

 

Было в детстве немного весеннего,

Если пели, то грустно, скворцы.

 

Но запомнились тихие радости -

Вот к двери я шагаю, малец.

Приносил не хвалёные  сладости –

Разноцветные книжки отец.

 

Открывал я слова интересные

От Кремля до крестьянской избы,

И казалась мне чистою песнею

Фраза гордая: «Мы – не рабы!»

 

 

                               * * *

 

Сейчас раздвинутся кулисы –

На сцене вспыхнут страсти.

И монолог седой актрисы

Заставит верить в счастье.

 

Дай Бог так каждому играть

Пусть даже в малой роли.

Любить, неистово страдать,

Быть искренней до боли.

 

Ах, эта маленькая роль,

И горько сердце сжалось.

Актриса вышла, как на бой,

За доброту сражаясь.

 

Конечно, истина стара,

Что в мире много скверны.

Но снова монолог добра

Звучит со старой сцены.

 

    *  *  *

 

Тихие осенние равнины

Начинаешь трепетней любить:

В листике, слетающем с осины

Слышится пронзительное: «Жить…»

Первые снежинки полетели,

Загрустили тёмные леса,

Ветви свои голые воздели,

В жалобе воздели к небесам.

 

 

* * *

 

Передо мною детства старый дом,

Я постою в раздумии у дома,

Как будто вновь открою пухлый том,

В котором всё  давно уже знакомо.

 

Опять увижу словно бы во сне

Осенний двор, невзрачные сараи,

И снова поспешит навстречу мне

Поэзия заброшенных окраин.

 

У каждого есть детства уголок,

Из взрослости мы все к нему стремимся,

Как будто это светит огонёк

Для путника, который заблудился.

 

Мой старый дом в притихнувшем дворе,

Окликну детство: «Где ты, где ты?»

На целом свете нет  тебя  добрей,

И места для меня счастливей нету.

 

 

     *  * *

 

Нищие на асфальте –

Морозы  - до тридцати.

«Подайте, подайте, подайте.

Нам некуда больше идти».

 

 

Скорбные, скорбные лица,

В душах печаль и страх

И тяжкое: «Помогите…»

Слезами в детских глазах.

 

Тянут ручонки к прохожим,

Брызжет копеек медь.

До чего, до чего мы дожили,

Так больно на это смотреть.

 

 

          *  *  *

 

Легкое платье просвечивало,

Я приходил к ней вечером.

Она приглашала ужинать.

Тихо звучала музыка.

Жизнь ее исковеркана

После развода с Валеркою.

Счастье было короткое –

Валерка сдружился с водкою.

Очень усталая женщина,

В дружбу и верность верившая,

Теперь вот разочарована,

Здоровье ее подорвано.

Серые дни одиночества,

Любви и тепла ей хочется.

Она говорит мне искренне -

Слезы от света искрами.

Мы с нею давно приятели,

Дружили и наши матери.

Что толку в словах сочувствия,

Музыка льется грустная

Про женское одиночество,

Когда же, когда оно кончится?

 

 

          * * *

 

Старая пристань на тихой реке,

Старые лодки на белом песке.

Юности годы на том берегу

Я позабыть не смогу.

Здесь повстречался с любовью своей,

Память тревожит больней и больней.

Старая пристань на тихой реке

И седина у меня на виске.

 

Снова приду на знакомый причал,

Где я когда-то тебя повстречал,

Где мы с тобой ожидали рассвет.

Сколько прошло после юности лет?

 

Старая пристань на тихой реке,

Старые лодки на белом песке.

Юности годы на том берегу

Я позабыть не смогу.

             

 

           * * *

                            Г.И. Дёмину

Занавесилась далью дорога,

Полевая волнуется рожь.

Всё родное: от мягкого стога

До веселых березовых рощ.

 

Нет на свете милее места,

Чем вот этот родимый простор,

Где тропа из далекого детства

Забралась на крутой косогор.

 

Где знакомая тонка ива

Окунулась в прохладу пруда,

Где на тихую прелесть залива

Прикололась ночная звезда.

 

Где в раздолье – широком и синем

Колосятся  вовсю хлеба.

Золотая моя Россия,

Моя радость, моя судьба.

 


Вячеслав Петрович Ташлинский, член Союза журналистов России.

Работал в областных газетах, редактором «районки».

 Автор двух поэтических сборников, публикаций в периодической печати.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 63; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!