Искушение скромной отшельницы 8 страница



Встречи наедине с Варенькой продолжились. Каждый раз для этого случая Александр Михайлович заготавливал и заучивал наизусть целую новеллу, которую читал Кравковой, принимая соответствующую позу. Он говорил о человеческой неблагодарности, об искуплении греха и самом грехе, своём желании украсить Симбирск скамейками, о роковой разнице между мужчиной и женщиной, наконец, о природе любви, для чего пять раз перечитал диалог Платона «Пир». Иной раз он доводил разговор до опасной черты, но благоразумно останавливался и, покинув взволнованную Варвару Ивановну, устремлялся в оранжерею к весёлой Мими.

Девицу Кравкову эти разговоры затрагивали чрезвычайно болезненно, она осунулась, похудела. Она никак не могла взять в толк чего добивается от неё Загряжский, «новеллы» её то будоражили, то угнетали, но возразить против подобного обращения с собой,  она не смела.

Всё, что происходило в доме губернатора, тотчас становилось известно жандармскому полковнику Стогову и преосвященному Анатолию, конечно, от слуг. Эразм Иванович потирал руки, ожидая, что Загряжский, играя Кравковой, вляпается по самые уши в какую-нибудь сверхскандальную историю и свернёт себе шею. А пока он копил факты, не пренебрегая никакой мелочью, любой каплей грязи, лишь бы она падала на губернаторский фрак. Стогов спал и видел себя жандармским генералом, к тому же он имел свой зуб на Загряжского, всё двигалось к тому, что жандарм сделает ему административную подножку.

Как нам кажется, со скукой наблюдал за пируэтами Загряжского вокруг кандидатки в отшельницы высокопреосвященный Анатолий, архиепископ Симбирский и Сызранский. В конце концов, это ему надоело, и с его благословения дворянская дочь Кравкова была определена в женский Спасский монастырь.

 

 

Отпущение грехов

 

Определение Кравковой в монастырь возбудило поутихших было симбирских обывателей, как камень, брошенный в пруд, где полно лягушек. Те, кто стояли за Варвару Ивановну, возрадовались, а те, кто порицали её поведение, стали горячо убеждать, что они всегда были за неё, но их не так поняли. Это был час триумфа Анны Петровны Караваевой и её присных. А как же иначе: ведь никто иной, как они, первыми подняли знамя борьбы за справедливость, они всюду доказывали, что бегство Кравковой от родителей вызвано их дремучей жестокостью, и теперь все в этом убедились, когда Варвара Ивановна поступила в монастырь. Павел Дмитриевич Сеченов в глазах многих из шельмы превратился в благочестивого героя, и в его помощи Кравковой не было никакой амурной подоплёки.

Всё это, конечно, приятно согревало душу Павла Дмитриевича, но совсем не облегчало его двусмысленного положения: дело в земском суде, хотя и лежало без движения, но не было прекращено, от службы он был отставлен с очень неясной перспективой благоприятного исхода. Пасынок князь Одоевский совсем к нему охладел и не спешил на помощь, несмотря на горячие и проникновенные письма, которые Сеченов посылал в Петербург, и весьма потешавшие полковника Стогова, их первого и внимательного читателя.

В номерах Павел Дмитриевич был окружён заботой, которая почти граничила с материнской. Анна Петровна заимела привычку сама доставлять ему в номер чай по утрам, взяла на себя заботу о его гардеробе, пришивала ему оторвавшиеся пуговицы и даже подарила своему протеже ненадёванные голубые штаны и две рубашки, оставшиеся после покойного мужа. Она пила с ним чай по утрам, и часто задумывалась и вздыхала, словно о чём-то глубоко сожалела. Ей явно не хватало мужского сочувствия, кровь чуть не закипала в её истомившемся теле, не находя выхода, и перед сном Анна Петровна для успокоения делала себе примочки к вискам и на затылок из протёртой редьки.

Сеченов, казалось, не замечал столь явных знаков внимания, он степенно поглощал хозяйкин чай и сахар, не ограничивая себя в их количестве, потел, соглашался со всем, что говорила Караваева и никак не отвечал на её очевидное внимание к себе. Павел Дмитриевич был глубоко обижен совершённой над ними губернскими властями несправедливостью. Уже прошло то время, когда он упрекал себя за поспешное вмешательство в судьбу Кравковой. Сейчас он был занят одним, как выпутаться из щекотливой ситуации самому без посторонней помощи, ибо, после отказа пасынка, надеяться было не на кого.

 

В конце января 1833 года «дело» было отправлено в Петербург и оставалось только ждать решения. Имея много свободного времени, Сеченов стал совершать по Симбирску длинные прогулки, и в какую-то неделю исходил весь город вдоль и поперёк. Подолгу он стоял возле выстроенного каменного собора, пока неосвящённого, смотрел на его величественные колонны и громадный купол. Дома вокруг по сравнению с ним казались мизерными, тем более человек. Площадь вокруг собора была ещё не прибрана, везде высились припорошенные снегом кучи строительного мусора и большие ямы. Работы шли внутри храма, и, Сеченов заходил туда и видел строительные леса и художников, которые на немыслимой высоте расписывали стены и верхнюю часть собора, населяя его фигурами и ликами святых, сюжетами из Библии и надписями.

Иногда, чаще всего вечерами, чтобы не привлекать к себе внимания, он подходил к губернаторскому дому и смотрел на освещённые окна. У коновязи стояли покрытые попонами лошади. Пылал костёр, вокруг которого толпились кучера. Сеченовский мучитель, губернатор, беззаботно предавался утехам, и Павел Дмитриевич совсем не по-христиански желал ему споткнуться на лестнице и сломать ногу.  Один  раз  он в  сумерках подошёл к губернаторскому дому со стороны оранжереи  и заметил, как из неприметной двери выпорхнула  стройная женщина и, закрыв лицо воротником верхней одежды,  скрылась за углом. Павел Дмитриевич подошёл ближе, но дверь отворилась, и оттуда высунулись рыжебородая мужицкая харя и, не обращая внимания на вполне господский вид Сеченова, хрипло пролаяла: «Куда прёшь, шалопут!». Павел Дмитриевич страшно перетрусил и, промычав что-то невразумительное, по женским следам бросился за угол.

В тот раз Павел Дмитриевич понял, что после наступления темноты по Симбирску опасно разгуливать: отбежав от губернаторского дома, он попал в окружение большемордых и голохвостых собак, которые не лаяли и не рычали, а, сверкая глазами и скаля зубы, медленно приближались к Сеченову с довольно явными намерениями. С ужасом он понял, что это были гончие псы, волкодавы, которых используют, предварительно вытрубив и подняв зверя с лёжки, в загонах. Бывало, неумелые охотники, бросившись вслед за гончими в чащу, и сами пропадали бесследно. Павел Дмитриевич совсем было простился с жизнью, как из-за угла показалась водовозка и мужик, за которым волочился длинный кнут. Водовоз не оробел, а, не раздумывая, хлестанул собак кнутом и засвистел, как Соловей-разбойник. Псы бросились врассыпную.

–  Что, барин, сомлели? На меня тоже лезли. Я вот вооружился. – И мужик взмахнул кнутом.

–  Откуда они взялись? – спросил Сеченов, отряхиваясь от снега.

–  Из Саратова.

–  Откуда? – не понял Павел Дмитриевич.

–  Саратовский  барин,  граф  Рощупкин,  выехал  на  охоту  ещё  осенью.  Сначала гонял  зверя в своей губернии, потом в нашей, так и дошёл до Симбирска. А псы его, у него их штук сто. Слышно, граф поиздержался, собак кормить нечем, вот их и выпускают со двора, чтобы с голоду не выли.

–  Но  они  охотятся  на  людей! – возмутился Сеченов. – Куда  полиция смотрит!

–  Полиция смотрит, да не видит. Граф-то приятель губернатора.

–  Ну, ты, братец, поезжай, а я рядом пойду.

На Большой Саратовской Павел Дмитриевич почувствовал себя увереннее, шумел кабак, были видны прохожие, некоторые обыватели выехали на прогулку в санях. Добравшись до номеров, он, не раздеваясь, лёг на постель: защемило в левой стороне груди, стало трудно дышать. Пролежал в таком положении больше часа. Нужно было идти к Караваевой, она его утром приглашала на свой журфикс, но он решил, что не пойдёт, а если что, скажется больным. По правде говоря, Павлу Дмитриевичу порядком надоели эти вечерние посиделки в кругу одних и тех же лиц. Он заранее знал, что скажет каждый из гостей, и толку от этих разговоров не было никакого. Во всяком случае, для него.

Ночь он провёл ужасно, несколько раз просыпался в холодном липком поту, и только засыпал, как ему опять начали сниться гончие псы, которые, оскалившись, теснят его, обдавая горячим и смрадным дыханием, из пастей льётся тягучая слюна, глаза собак сверкают, как раскалённые угли, он натягивает на голову воротник шинели и оседает на снег. Просмотрев три или четыре ужасных сюжета, Павел Дмитриевич поднялся с кровати, облачился в халат и сел писать письмо пасынку.

Он, как обычно горячо и невпопад, сообщал Владимиру Фёдоровичу, что находится под вопросом решения своей судьбы «высшим начальством» и решил покинуть «проклятый город Симбирск» и отправиться на время в Никольское, чтобы «соблюсти интересы семейства». О Кравковых он написал, что это «семейство распутное, пьяное и буйное, понимающее лишь золото, дом их сосредоточие распутства и гнусного разврата, пьянства и нахальства до такой степени доходившего, что кавалеры сего семейства позволяли себе ходить полунагими и врать с плеча по имени… И посреди этого разврата девушка образованная милая, ценительница поэзии самого высокого полёта князя Шаликова, с чувством высокой добродетели, которой он счёл за правду помочь».

Но эти письма отчима уже не казались князю Одоевскому забавными. Он охладел к своему литературному герою Гомозейке, да и сам Сеченов ему порядком поднадоел смехотворными претензиями на государственную должность. В этом и следующих письмах отчим не унимался. Сызрань, писал он, уже ему не подходит, он настаивал на назначении в Вышний Волочок или Рыбинск. В конце концов, князь перестал отвечать на послания Сеченова, ему смертельно надоел сомнительный родственник, его фатовской гонор бывшего пехотного офицера.

Сеченов закончил письмо, когда в окно номера уже светило солнце. Он вышел в коридор и спросил хозяйку. Её не оказалось. Тогда он потребовал у ключницы расчёт за прожитое, расплатился, сказал, что он уезжает из Симбирска в свою деревню, будет обратно через месяца два, и отправился на почтовую станцию.

Скоропалительный отъезд Павла Дмитриевича вызвал новые толки среди симбирян. Предположений было немного, почти все, за исключением кружка Караваевой, решили, что Сеченов сбежал, а наиболее впечатлительные из обывателей утверждали, что он перед отъездом сумел занять у откупщика Бенардаки десять тысяч рублей золотом, и ни кому это не показалось странным. Спрашивали об этом у самого Бенардаки, хитрый грек от ответа на вопрос уходил, выдумка ему почему-то понравилась, и разоблачать Сеченова он не захотел.

 

Сеченов вернулся в Симбирск на второй день после масленицы. Хотя начался Великий пост, в городе было шумно и людно: началась самая большая в губернии ежегодная Сборная ярмарка. По улицам бродили толпы проезжих людей, громадная площадь на Большой Саратовской кипела народом, все номера были заняты, в том числе, и тот, где до отъезда жил Павел Дмитриевич. Караваева была вся в ярмарочных хлопотах, но встретила его с распростёртыми объятьями. «Вы не представляете, Павел Дмитриевич, как я вам рада! – защебетала она, - «Все вокруг твердят одно: Убежал! Убежал! Вот такие людишки! Но я была уверена, что это не так. Я всегда им говорила, что дворянин и офицер не может так низко поступить! А тут ещё эти десять тысяч золотом!» «Какие десять тысяч?» - изумился Сеченов. «Да те, что вы якобы взяли у Бенардаки!» «Да я знать не знаю никакого Бенардаки!» «Я так всем и говорила, что это вздорная выдумка, чтобы очернить вас в глазах губернатора. Но вы с дороги, пройдёмте ко мне, я напою вас чаем».

Известие о том, что в городе пущена о нём очередная грязная сплетня, поразило Павла Дмитриевича до крайних изгибов души. Он чрезвычайно оскорбился этим и решил непременно выяснить автора. Круг людей, кого он мог обидеть в Симбирске  был узок, поэтому очень скоро Сеченов пришёл к заключению, что сплетню про него могли пустить или Жуков, с того станется, или помещик Верёвкин, с которым у него случилась перепалка в Тагае, на почтовой станции. Как к справочнику, он обратился к Караваевой и узнал, что Жуков отпадает: вскоре после Рождества от усердных возлияний у того случилась белая горячка, и его определили в Александровскую больницу в отделение для буйнопомешанных. Оставался Верёвкин, и Павел Дмитриевич решил непременно с ним расквитаться. Но пока нужно было определяться с местожительством. Всё решила Анна Петровна, предложив ему поселиться к своему племяннику, чиновнику акцизного ведомства, имевшему свой дом в конце Панской улицы близ Покровского монастыря.

Караваева была так любезна, что решилась проводить Павла Дмитриевича в дом своего племянника. Во дворе им встретился стройный рыжеусый молодец в короткой шинели, на голове у него была чёрная каска с гербом, с левого бока красивая полусабля на перевязи, а с правой стороны висела большая чёрная сумка через плечо.

–  Вы  господин  Сеченов? – спросил  молодец  и  протянул  Павлу  Дмит-риевичу письмо. – Распишитесь в книге полученной корреспонденции.

Анна Петровна очень заинтересовалась письмом, но Сеченов не дал ей даже взглянуть на него, сунул пакет за пазуху, и они пошли на Панскую улицу. Письмо было от жены, которую он в Симбирске не афишировал, упоминая, часто совсем некстати, министерское имя князя, своего пасынка. Поэтому, для того, чтобы отвлечь внимание Караваевой от письма, игриво спросил:

– А вы, любезная  Анна  Петровна,  будете навещать меня в доме племян-ника?

Караваева растерялась: слова, которые, не признаваясь себе в этом, она ждала, прозвучали.

–  Надеюсь, и вы не забудете нас, Павел Дмитриевич?

–  Конечно, любезная Анна Петровна! Да, знаете, почтальон напомнил мне стишки одного петербургского шалопая. Случайно я их запомнил:

Скачет форменно одет

Вестник радости и бед.

Сумка чёрная на нём,

Кивер с бронзовым орлом,

Сумка с виду хоть мала-

Много в ней добра и зла.

Часто рядом там лежит

И банкротство и кредит…

–  Очаровательные стишки! – воскликнула Анна Петровна и горячей ще-кой прижалась к рукаву сеченовской шинели.

Племянник находился в полном подчинении Караваевой, и Павлу Дмитриевичу выделили большую и светлую комнату окнами в сад. После ухода Анны Петровны, он сел к столу и распечатал письмо.

«Слышала я, что вы в Москве после смерти отца получили имение в сто душ, продали его, делаете обеды у Яра и сдружились с примерным повесой молодым Бухвостовым, который доселе не имел своего угла, и слушает вас. А что значит ваше смешное сватовство к Полетаевой, которой вы подарили заёмное письмо на пять тысяч рублей? Этому свидетель есть один иностра-нец. Мне доподлинно известно, что теперь Кравкова заняла моё место, от Гольщапова, которого вы встретили в лавке у Гуа и попросили его выйти и посмотреть его коляску, а в ней сидела Кравкова, а коляска была запряжена вороными рысаками в серебряных хомутах. Вы сели в свою новую коляску и уехали, засмеявшись. Обманы ваши так завлекательны, что Кравкова пове-рила в ваше благородство и заимела полную к вам доверенность, не зная, что она ослеплена хитростями и обманами, которые мне ведомы уже 16 лет. Когда я вас встретила, вы не имели пристанища, считали мой угол счастьем, но как получили отцовское имение и собрали с моей помощью капитал, ваша бесчестность стала знаменитой в Саранске и Симбирске. О своей слабости я не жалею, все мы ходим под Богом, и вы тоже…»

Сеченов, прочитав письмо, от досады сплюнул: что за вздорная бабёнка, дочь прапорщика, а ведь известно, что курица не птица, а прапорщик не офицер, но гляди ты, выскочила за князя Фёдора Одоевского! Ни одного слова правды, все сплетни – и про новую коляску, и про Кравкову. Да, был в Яре с Бухвостовым, так от этого репья не отвяжешься! И Павел Дмитриевич, вспомнив потраченные в ресторации пятьсот рублей, тяжело вздохнул. Разорвал письмо жены в мелкие клочки и выбросил в форточку.

Утром он тщательно подбрил бакенбарды, надел шинель, новую фуражку с красным околышем и вышел на улицу. Свежо пахло мартовским снегом, под подошвами весело хрустели льдинки, дышалось легко и свободно. На Большой Саратовской Павел Дмитриевич сразу окунулся в толпу, которая стремилась на ярмарочную площадь. Сеченов не спешил, рассматривал дома, прохожих, строго поглядывал на солдат местного батальона кантонистов, в киверах и серых шинелях, которые резко бросали правую руку к виску, увидев красный околыш. Сеченов отдавал честь, придирчиво вглядываясь по форме ли одет служивый, нет ли каких нарушений в одежде. Военная косточка в нём была ещё жива, сейчас был бы майором, а то и полковником, если бы не дурацкий случай с картами.

Перейдя Московскую улицу, он остановился и посмотрел на вывеску парикмахерской, которая была в своём роде шедевром: на ней были изображены банки с пиявками и нарядная дама, опирающаяся рукой на отлёте на длинную трость и рядом с ней молодой человек, который пускает из её локтевой ямки фонтанирующую кровь. Сеченов потрогал волосы на затылке и, решив, что стричься рано, пошёл дальше. Через несколько шагов взгляд его упёрся в турка, курящего кальян, затем в негра в поясе из цветных перьев с большой сигарой в ослепительно белых зубах. Ясно – табачная лавка. А дальше – «Гробы с принадлежностями». Одна вывеска его озадачила: «Здесь вообще воспрещается».

Павел Дмитриевич был человеком чувствительным и любил шарманку, поэтому, услышав её звуки, поспешил насладиться музыкой и зрелищем. Растолкав толпу мужиков и мальчишек, он вплотную приблизился к шарманщику. Это был разбитной малый с ловко подвешенным языком. Показывая рукой на шарманку, он кричал:

Вот на этой площадке

Танцуют люди и лошадки!

 

А вот это Петрушка,

Ребятам и взрослым игрушка!

Ширма раздвинулась и возникла кукла, наряженная приказчиком. Раёшник зачастил:

Вот полюбуйтесь,

Приказчиком подивуйтесь,

Он ведь мальчишка;

За прилавком как мышка;

Рукой виляет,

В ящике копает.

Хозяину хочет угодить,

Себе карман набить.

Черти ему помогают,

Украсть больше заставляют,

Деньгами соблазняют,

Хотят добычу получить,

  В ад приказчика утащить.

Эта шутейная декламация сопровождалась действиями кукольных приказчика и чертей. Сеченов просмотрел ещё сказку про то, как «поп Макарий ехал на кобыле карей», бросил в чашку пятачок и пошёл дальше. Отмахнулся от приказчика, который, выскочив из лавки, закричал: «Пожалуйте к нам! Товар самый английский!»

Но вот и сама ярмарка. Сеченов бывал на Макарьевской ярмарке, пожалуй, самой большой в России, но и Сборная ярмарка была значительной. Всё открытое пространство от Большой Саратовской до реки Симбирки было уставлено торговыми лавками, лабазами, ларьками, которых было несколько сотен, между ними ходили, торговались, покупали и продавали многие тысячи людей, местных и приезжих, и население Симбирска в ярмарочные дни увеличивалось вдвое.

Сеченов не собирался что-либо покупать, но азарт купли-продажи был ему не чужд, и, переходя из одного ряда в другой, он приценивался, а иногда смотрел, как торгуются другие. Сначала он обошёл ярмарочный гостиный двор, где, по словам опрошенного Сеченовым служителя, было четыреста тридцать шесть номеров лавок, торговавших практически всем, что производилось в России, от гагачьего пуха с островов Карского моря, употребляемого пожилыми барынями для набивки набрюшников, до бивня единорога-нарвала из Русской Америки. Это, конечно, была экзотика, доступная немногим богачам.

Вдоволь насмотревшись на редкости, Павел Дмитриевич перешёл в ряд, где торговали тканями, в основном, русского производства: шерстяными, полотняными, хлопчатобумажными, и тут же немного в стороне иностранными. Бойкий приказчик деревянным аршином отмеривал какому-то господину английское сукно, натягивая его как можно туже, чтобы выиграть у покупателя лишний вершок. Сеченов краем уха подслушал цену, она была не для его кармана. Заинтересовала его лавка с часами, где было всё – от простых мещанских ходиков с высовывающейся кукушкой до швейцарских брегетов, часов-брелоков и перстней с вделанными в них крохотными часиками. Несколько лавок торговали колониальными товарами: ананасами, грейпфрутами, апельсинами, бананами, жгучим кайенским перцем, индийским и цейлонским чаем, тростниковым сахаром в кусках, лавровым листом, гвоздикой, корицей и десятками видов других продуктов из южной Азии и Африки. Множество лавок было с пушным товаром. Перед прилавками висели шкуры белого и бурого медведей, рассомах, волков, на самих прилавках и стеллажах возлежали песцы, чернобурки, бобры, выхухоли, колонки и горностаи; для людей ниже среднего достатка имелись во множестве кошачьи шкурки. Мимо табачных лавок Павел Дмитриевич прошёл не останавливаясь: он не курил. А там было много того, что влекло к ним курильщиков: гаванские сигары, египетские пахитоски, турецкий табак, украинский табак и погарская махорка. Много лавок было с украшениями. Сеченов любовался блеском бриллиантов и других драгоценных камней, облечённых в золотые и серебряные оправы, колец, подвесок, медальонов и браслетов. Глядя на игру света, он решился и купил для Анны Петровны позолоченный браслет.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 43; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!