СЛОВАРЬ, ИЛИ ЗАГАДКА ОСТРОВСКОГО 6 страница



Такой навсегда останется для нас и такой переходит во второе своё столетие Марина Цветаева.

 

Неделя. 1992 № 43

 

 

АЛЬБЕР КАМЮ. ЧИСТИЛИЩЕ

 

Осенью 1957 года Нобелевское жюри сделало один из самых безупречных своих выборов, присудив премию французскому писателю Альберу Камю. Он получал эту награду в полуденном расцвете сил — ему было всего 44 года. Высшее в литературном мире признание, которого многие корифеи ожидают всю жизнь и достигают порой в одряхлелом величии, пришло к нему, когда голова его ещё не поседела и, казалось, многое ждало его впереди.

На торжествах в Стокгольме он произнёс негромкие и мужественные слова не о тяготах ремесла, не о заботах и бедах литературной профессии и даже не о военной или экологической угрозе. О принципах поведения человека в мире. Всякого человека. Во всех концах света. Уподобив бренную нашу жизнь плаванию на корабле невольников, он говорил, что галера, к которой мы прикованы, пропахла селёдкой, на ней слишком много надсмотрщиков, и, возможно, мы гребём не в ту сторону, но всё же нельзя бросать весла. Это не было цветами галльского красноречия. Тревога Камю адресовалась всему цивилизованному человечеству: верующим и неверующим, Западу и Востоку, капиталистам и социалистам — и представляла собой горький плод мудрости, выстраданной опытом XX века: вопреки всему и что бы ни случилось — надо грести. Отчаянию, ведущему к апатии и бездействию, Камю противополагал стоическое мужество: лишённый и капли утешения, отнюдь не романтический ответ.

Вспоминаю, как при первом ещё «самиздатском» знакомстве русского читателя с Камю, в конце 60-х годов, в пору сползания в глухую реакцию, круг Твардовского — редактора удушаемого правительством и цензурой журнала «Новый мир» — находил созвучие и опору в этих мыслях Камю. Впрочем, во французской культуре у Камю тоже были свои предшественники. Задолго до изобретения экзистенциализма, мудрость вольнодумцев и стоиков, начиная с Блеза Паскаля, опиралась на пословицу, которой в трудные минуты утешался Лев Толстой и которую в России запомнили с его слов: «Делай что должно, и пусть будет, что будет».

 

Нобелевская речь стала последним сочинением Камю, занявшим внимание просвещённого мира. Спустя два с небольшим года, в январе 1960-го, он погиб в автомобильной катастрофе. Среди первых известий о гибели писателя были и такие, будто ящики его письменного стола оказались пусты: ни одной законченной рукописи, ни клочка бумаги, какие могли бы заинтересовать публикатора и исследователя. Впоследствии известие это было опровергнуто, но от случайной трагедии на зимних дорогах Франции осталось впечатление предопределённого конца, может быть и самоубийства, хотя этому не находилось никаких доказательств. Казалось, он совершил всё то, что призван был совершить, и замолк. Будто некая сила, исчерпав предназначенную ему роль, увела своего любимца с исторической сцены.

Сын сельскохозяйственного рабочего, погибшего на Марне в первую мировую, Камю вырос и воспитался в Алжире. И ненависть к войне, как к кровавой бойне, по милости которой он остался сиротой, соединилась в нем с другой язвящей воображение несправедливостью, отношения европейцев к арабам как нации низшего сорта. Он кончал университет в Оране, городе, описанном в «Чуме». Здесь говорили по-французски, но это был не Париж. Совсем другая страна — с полуевропейскими нравами и экзотической природой африканского побережья, где свежий морской ветер мешался со знойным дыханием песчаных пустынь. Среди местных французов был силен комплекс колониальной окраины, то униженной сверх меры, то гордившейся своей удалённостью от столиц, со множеством странных иррациональных черт в быте и понятиях.

Тут многое навевало настроения, не схожие с рационализмом, вскормленным французской культурной традицией и внушавшим известного рода физиологический оптимизм: всё будет хорошо, потому что нехорошо быть не может. И пусть неудачи, бедность, национальная рознь, грызня между партиями, угроза гитлеризма, а всё же где-то глубоко внутри, быть может в области желудка, где переваривается жареный цыплёнок, залитый глотком доброго бордо, сохраняется счастливая уверенность, что все как-нибудь да уладится, устроится, «образуется», как говорил толстовский Стива Облонский.

Молодой Камю был журналистом, актёром, режиссёром, пытался создать свой театр. Но ему менее всего было свойственно «игровое», празднично-бездумное отношение к жизни. Его мучила и жгла тревога за людей, удивление их беспечностью в главном, беспокойство за пропадающий смысл жизни. И это при том, что он не был аскетом. Напротив, ему дано было острое чувство жизни, всех её радостей и наслаждений, ещё, быть может, удесятерённое ранним туберкулёзом. Алжирское солнце, прибрежный песок, запахи моря и полыни, как и красота тела, мужественная сила, привлекательность женщины — это был мир, притягивавший его неудержимо. Но оттого как раз, что он так жадно любил горячую плоть жизни, он так рано научился размышлять о смерти.

С прозрачностью личного открытия Камю обнаружил, что мир, окружающий его, абсурден, ибо он не укладывается ни в моральные прописи, ни в социальные надежды, ни даже в ходячие понятия о религиозном законе. Нет морали, нет будущего, нет и бессмертия души. И с той же энергией, что его великие соплеменники и философские предки, все эти Декарты, Даламберы и Дидро строили здание Разума, хрустальный дворец Просвещения и Доброго сердца, Камю принялся атаковать его скептическими вопросами. Не щадя ни чужого покоя, ни равновесия в собственной душе, он хотел заставить вздрогнуть всякого, ещё не заплывшего жиром самодовольства или не вконец отчаявшегося современника.

Возможно, Камю не покажется таким необходимым в пору здорового развития, свободного парения сил, духа народа. В годы смуты, неуверенности и потери цели, когда журнализм заменяет философию, эротика — любовь, мистика — религию, астрология — астрономию, он надёжный собеседник тому, кто не разучился думать.

Его книги — жёсткая констатация ужаса бытия, лишённого Божьей благодати, и в то же время опора для мужественной ориентации в своём веке. То, что даёт возможность, даже заглянув в чёрную пропасть отчаяния, найти в себе силы жить деятельно и осмысленно.

 

Слов нет, Камю — автор не для лёгкого чтения. В своей прозе он часто жертвует не только занимательностью, но даже живой картинностью. Тонкий стилист, он тяготеет к суховатому графическому рисунку. О, конечно, он, как мало кто, умеет изобразить белые дома, прокалённые солнцем, солёные брызги моря, красноватые глыбы скал, воскресить запах розмарина и тамариска. Он может отлично воссоздать характеры, сцены, но тут нет ничего от заманчивой театральной игры, как нет и тяги к изощрённому эпитету, изнеможения от борьбы за совершенство слова. Комический персонаж «Чумы» Грант не может пойти в своём сочинении дальше первой фразы, потому что бесконечно ищет, заменяет и переставляет эпитеты, описывая амазонку, скачущую по аллеям Булонского леса. Тяга к совершенству заменяет ему порыв и силу смысла, которым претит мелочная отделка.

Камю как бы даже не давал воли, сдерживал свой талант живописца и всю силу художественной энергии перенёс в область психологии и мысли. Мысли, непрерывно текущей, блистающей неожиданными поворотами и оттенками, бесконечно красивой, сложной и вместе с тем скульптурной, так что можно, кажется, взять на ощупь все изгибы её рельефа. Мысли, которая спаяна с чувством, страстностью пережитого и до такой степени окрашена личным отношением, что никак не может быть воспринята как холодная риторика или абстрактная философия: это искусство. «Здесь человек сгорел»,— как сказал старый русский поэт.

 

Есть несколько коренных идей и тем Камю, которые, повторяясь, варьируясь в разных его книгах, точно передали состояние душ в XX веке. И первая из них — ощущение Абсурда, запутанности и зыбкости моральных норм, всех правил и устоев, по которым столетиями учили жить человечество его лучшие наставники. Призывы к ясному нравственному сознанию представляются Камю не только банальными, но и тщетными, а в попытках найти смысл существования вне каждой человеческой жизни он обнаруживает ущербность или неискренность. Судьба человечества напоминает ему старый миф о Сизифе, который по жестокой воле богов поднимает на гору огромный камень, скатывающийся вниз под своей тяжестью, и он вынужден начинать все сначала. Сизиф обречён на бесконечную работу без награды, надежды и воздаяния. Но в уделе Сизифа, согласно Камю, есть своя гордость — отсутствие обольщений и верность себе. В недавние времена у нас появилось изрядно своих домашних самодельных «абсурдистов», которые ненавидят претензии Разума, не признают нравственного суда. Их заранее отвращает всякая попытка понять и оценить — в философии ли, общественном быте или искусстве. Исторически это объяснимо: так настрадались в тоталитарном, насквозь идеологизированном мире, так обкормлены принудительными, однозначными оценками, что потеряли всякую охоту оценивать что-либо. Прочитайте современные рецензии ни фильм, спектакль или книгу: «безоценочное» — значит хорошее «непонятно» — значит подлинное. Нет ничего дальше от Камю, чем этот самодовольный «абсурдизм». Сизиф вовсе не радуется бессмыслице своей работы, и сам Камю глубоко страдает от неразрешимости духовных проблем. Его Абсурд — несчастье, кара, боль, открытие несущее горестную свободу, но отнюдь не самодовольная игра.

«Никогда не надо притворяться» — говорилось в повести «Посторонний» (1940), принёсшей Камю первый заметный успех. Герой повести Мерсо — обычный заурядный человек, но он отчасти «не от мира сего», поскольку одарён какой-то естественной, спокойной, почти автоматической искренностью. Эта ошеломляющая искренность сродни интеллектуальному мужеству, абсолютной честности перед собой самого Камю.

Люди знают, как «принято» себя вести: как полагается вести себя у гроба матери, перед публикой, с любовницей или защищающим тебя адвокатом. И поступают так или иначе не в натуральную меру того, что чувствуют, а по неписаным правилам: чаще всего делают и говорят именно то, чего ждут от них. Мерсо всё делает наоборот. Невероятное стечение обстоятельств привело к тому, что на раскалённой полосе пляжа, в нелепой стычке он убил араба и не находит иного объяснения этому преступлению, кроме самого правдивого и глупого: «Всё вышло из-за солнца». Суд же действует по букве закона, головы публики забиты банальными прописями, и Мерсо приговаривают к казни, по видимости, вполне справедливо. Но для Камю это, по сути, апофеоз Абсурда. Герой сознаёт бессмыслицу суда, отнимающего у него жизнь,— то есть то, что никто никогда не будет в силах ему вернуть, а утешения священника кажутся ему фальшивыми.

Камю ищет точку опоры для оторвавшейся от причала барки самосознания человека: но всё плывёт, качается на её палубе, подхлёстывается то бортовой, то носовой волной. Привычные религиозные и моральные сваи выдернуты — и носится человек в открытом море, не находя ни в чём высшего смысла и всё-таки смысла взыскуя.

 

Есть, вопреки всему, моральный императив, и стоицизм — тоже род веры,— это остро ощутил Камю в годы немецкой оккупации Франции. Такое сознание было результатом жизнедействия, а не голого холодного рассудка. Камю участвовал в движении Сопротивления, издавал левую патриотическую газету «Комба», и само понятие сопротивления получило для него твёрдо очерченный философский смысл. Раз он, не раздумывая, принял необходимость сопротивления фашизму, значит, соблазн мысли об абсолютном Абсурде бытия даёт трещину. Надо сопротивляться злу, пусть это «не героизм, а обыкновенная честность», как скажет герой романа «Чума» (1947).

Если бы Камю не написал ничего, кроме этой книги, он всё равно остался бы в летописи европейской и мировой культуры: здесь главные его открытия, эссенция мыслей о свободе и долге человека. Сразу после войны книга воспринималась как ответ на опыт недавнего избавления от «коричневой чумы» фашизма. Но, смею думать, содержание романа шире.

Недаром в России, ещё на моей памяти, «Чума» была запретным сочинением. Перевод, сделанный дочерью поэта К. Бальмонта, много лет прожившей во Франции, был принят «Новым миром» в середине 60-х годов. Но напечатать его не удалось: Луи Арагон, коммунист и «друг Советского Союза», решительно отсоветовал это нашему послу в Париже. В Москву полетела шифровка, и отдел культуры ЦК, манипулируя щупальцами цензуры, надолго закрыл саму эту возможность. Почему? Только ли из-за дурной репутации Камю у французских коммунистов, помноженной на профессиональную ревность тех, кто считал себя единственно достойными представлять литературу Франции в «первой стране социализма»? Нет, наверное. Идеи сопротивления всем видам «зачумлённости» могли быть превратно поняты в применении к советской действительности. В таких случаях зарубежный автор получал репутацию «путаника», и его писания не должны были смущать умы наших сограждан. В глазах идеологов Камю был типичным «путаником», а его туманный экзистенциализм (слово столь трудное, что его не сумел произнести говорящий кот в одной повести Валентина Катаева и в результате сдох от огорчения), наводил тень на истины самоочевидные в ясном свете домашнего марксизма.

 

Что делать, как держать себя, если на ваш родной город внезапно нападёт чума?

Роман Камю — подробная и для нетерпеливого читателя местами утомительная хроника чумного мора, средневекового бедствия, залетевшего в XX век. Камю описывает этапы эпидемии с бытовыми деталями и медицинскими подробностями, заставляющими вспомнить замечание Чехова об одной своей повести: от неё слишком «воняет больницей и покойницкой».

Но это лишь внешний фон. Роман читается как наисовременнейшая притча, развёрнутая метафора о поведении людей в пору исподволь подкравшейся беды. Мы все устроены так, что стараемся долго не верить надвинувшемуся на нас несчастью. Одна, две крысы, внезапно появившиеся в подъездах алжирского города Орана и с лёгкимписком околевавшие на лестничных площадках в странном предсмертном кружении, одна-две смерти от непонятной болезни. Ну, что особенного? И вдруг лавины отвратительных серых зверьков с хищными мордами, вышедших на улицы и во дворы города, эпидемия, косящая людей тысячами, без разбора, и часто добродетельных с большим успехом, чем грешных.

Один из героев книги высказывает невесёлую мысль, что «единственный способ объединить людей — это наслать на них чуму». И всё же люди ведут себя по-разному. Одни, растратив начальный пыл героизма и разуверившись в победе, поникают и сами становятся жертвами страшной заразы. Другие сопротивляются до конца, даже не рассчитывая на успех, из одного упрямого чувства долга.

Доктор Риэ вводит вакцины, вскрывает чумные бубоны, организует с друзьями санитарные дружины, никак не претендуя на «героизм». «Спокойное мужество» — вот слово, которое находит Камю для лучших своих героев. Единственное оружие против чумы — это быть честным, утверждает автор, а «быть честным — значит делать своё дело».

Два обычных и понятных человеческих искушения с порога отвергает Камю. Одно — это попытка уклониться от общей судьбы, уехать, остаться в стороне. Журналист Рамбер решает для себя задачу — покидать ему край, подавленный несчастьем, или оставаться? Он оказался в чумном городе случайно, за морем его ждёт счастье, любимая женщина и ещё не поздно выскользнуть за ворота карантина. «Но всё-таки стыдно быть счастливым одному». «Я раньше считал,— говорит Рамбер,— что чужой в этом городе и что мне здесь у вас нечего делать. Но теперь, когда я видел то, что видел, я чувствую, что я тоже здешний, хочу я того или нет. Эта история касается равно всех нас».

Вот модель поведения человека, которого не стыдно назвать интеллигентом. Не «где тепло, там и родина», а родина — где грязь, голод и мор. Понятно, что такой выбор предполагает большой объем духовного содержания, неафишируемое мужество и порядочность.

Другая слабость, по Камю, гордиться собой, торопиться праздновать победу. «Нет, вы не поняли, что чума — это значит начинать всё сначала»,— повторяет свою любимую мысль автор легенды о Сизифе. И снова, и снова не устаёт внушать людям: быть верным себе и своему делу даже без надежды на награду и успех. И не смотреть на других со стороны, мня одного себя здоровым и чистым, потому что «зачумлённость» — нечто большее, чем конкретная зараза: все люди либо «зачумлены», либо под угрозой социальной инфекции.

Когда-то русский учёный Чижевский, сподвижник Циолковского, установил закономерные связи биологии и социальной психологии с излучениями космоса. Давно замечено, что массовый выход на поверхность грызунов или налёты саранчи имеют свою цикличность. Чижевский установил, что подобную периодичность имеют и годы человеческой смертности, пиковые точки инфарктов миокарда. На этом бы наблюдении и остановиться почтенному учёному, но в начале 30-х годов в провинциальной Калуге Чижевский издал за свой счёт небольшую книжицу с хронологическими таблицами, согласно которым массовые социальные возмущения, как-то бунты, войны и революции, также подвержены цикличности, связанной с воздействием космоса. За эту гипотезу, далёкую от марксизма, ему пришлось заплатить не одним годом сталинских лагерей.

Скорее всего, Камю слыхом не слыхал о догадках русского учёного-самородка. Но в его Оране, в полном согласии с Чижевским, чума, пришедшая с крысами, внезапно и немотивированно, как античный рок, растёт, достигает апогея, и в тот самый момент, когда кажется, что больше нет сил ей сопротивляться, так же беспричинно идёт на убыль. Крысы уходят, эпидемия угасает, и скоро город вспоминает об этом, как о страшном наваждении, дурном сне.

При таком понимании дела, казалось бы, слишком мало что зависит от человеческой воли, но люди получают уверенность в минучести всякого исторического морока, и одно это уже служит подпоркой, чтобы достойно вести себя в самые черные и смутные времена. Вот где окончательно становится очевидным, что экзистенциализм для Камю — не теория, не умозрение. Автор отнимает у доктора Риэ даже сладость упоения победой. Сопротивляться, чтобы победить? Нет. Сопротивляться, чтобы сопротивляться, потому что это единственно достойно человека.

Вам не воздастся раем и Воскресением, говорит неверующий Камю. Вам не воздастся славой и почестями на земле (или они будут не нужны вам). Вам, наверное (и скорее всего), не вкушать сладкого плода победы. Но сопротивляться надо.

 

Когда Камю хочет дать определение современника, обычного городского человека, он делает это в жгучей, как удар хлыста, формуле: «он блудил и читал газеты». Не к тому ли низводит суетная жизнь XX века два некогда безусловных порыва — любовь и страсть к познанию? Чудесное рассуждение автора мы находим в его очерке «Возвращение Типаса»: «Не быть любимым — это всего лишь неудача, не любить — вот несчастье. Сегодня мы все умираем от этого несчастья. Потому что кровавая ненависть истощает сердце, длительная борьба за справедливость поглощает любовь, породившую её. Среди шума, в котором мы живём, невозможна любовь, а одной справедливости недостаточно».

Камю отчасти сам наблюдал, но в ещё большей мере предвидел то чувствительное и болезненное напряжение, какое возникло и концу века в психологии людей и целых народов в связи с темой раскаяния, покаяния. Перед глазами Камю был парадокс: прошли всего несколько лет после войны, и все «коллаборанты», сотрудничавшие с Гитлером, сначала покаялись, но, оправдываясь, вскоре перешли в наступление, претендуя в глазах общества по меньшей мере на равную правоту с участниками Сопротивления.

В начале 60-х годов журналист Клод Жамэ выпустил книгу «Встречи, не состоявшиеся в 1944 году», где спустя 20 лет попытался усадить за один стол в мирной беседе участников Сопротивления и коллаборационистов. Камю уже не было в живых, да он никоим бы на такую встречу и не явился. Но любопытно, что каждый из охотно откликнувшихся на приглашение коллаборантов оправдывал своё сотрудничество с оккупантами, приводя изощрённую систему доказательств своей невиновности. Булочник говорил, что не мог оставить соотечественников без хлеба при любой власти, журналист, что без его участия газета ещё хуже и грубее служила бы гитлеровцам; петеновский генерал ссылался на военную дисциплину, а полицейский чиновник — на то, что, занимая видное место, избавил страну от более суровых репрессий. Нет предела лицемерию людей не только перед другими, но и перед самим собой.


Дата добавления: 2020-04-08; просмотров: 132; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!