Итальянский поход 1796–1797 годов 27 страница



Республика вступала в какую-то новую полосу «тории. Но была ли это еще Республика в 1603, 1804 годах? Ее имя каждый день произносилось десятки раз, что из того? Режим, установившийся во Франции, был автократией, единоличной диктатурой, самодержавием, просвещенной деспотией, чем угодно, но только не тем, чем он официально назывался. Это не была больше Республика.

С какого времени Бонапарт стал сознательно, планомерно стремиться к установлению своей диктатуры в форме монархии или близкой к ней иной форме организации государственной власти? Этот вопрос, давно занимавший историков, в сущности не имеет значения. Точка зрения, усматривавшая чуть ли не с первых шагов человека необыкновенной судьбы уверенность в своем провиденциальном назначении, — эта наивная точка зрения, варьируемая всеми апологетами Наполеона, от Луи-Адольфа Тьера до Луи Мадлена, ныне не заслуживает даже опровержений. Повторяю, нет смысла углубляться в рассмотрении вопроса по существу. По-видимому, проявляя необходимую научную осторожность, можно считать с достаточным основанием, что после Маренго, после кризиса IX года Бонапарт вплотную подошел к мысли об установлении своей личной власти в не обусловленной сроком форме.

Сенатус-консульт термидора X года, установление пожизненного консулата означали, как уже говорилось, ликвидацию республиканского строя и переход к режиму единовластия, формально узаконенному (фактически отбыл и раньше) высшими учреждениями страны. Оставалось только привести наименование государственной власти в соответствие с ее действительным характером. Альбер Собуль в последней работе поступает, на мой взгляд, совершенно правильно, ограничивая историю Первой республики 1802 годом[733]. Два года, отделявшие от этого рубежа официальное провозглашение империи, были уже не историей Республики — то было время подготовки провозглашения Наполеона Бонапарта императором французов. То была не более чем историческая интерлюдия, и, как всякая интерлюдия, она была ограничена временем.

Бонапарт с его тонким чутьем неписаных законов политической сцены понимал, что на другой день после провозглашения пожизненного консулата нельзя сразу же объявить империю. Требовался интервал, антракт, не очень длительный, но все же достаточный, чтобы перейти от второго акта к третьему.

Но помимо этих общих соображений политической режиссуры, если их так можно назвать, были и затруднения, отдалявшие осуществление задуманного. Прежде всего невозможно было игнорировать сохранявшуюся республиканскую оппозицию. Несмотря на репрессивные меры, высылки, «чистки» законодательных органов, уничтожение свободы печати, несмотря ни на что, оппозиция сохранялась. Оппозиционный дух чувствовался слабее в законодательных учреждениях — они становились все послушнее, но и здесь Лазар Карно продолжал громко, на всю страну, обличать личную диктатуру. «Неужели свобода предстала перед людьми только затем, чтобы никогда не вернуться?»[734] — спрашивал он в Трибунате. Бонапарт выслал из Парижа госпожу де Сталь и изгнал из Трибуната ее друга Бенжамена Констана, слишком широко трактовавшего понятие свободы, Но он понимал, что так же поступать с Карно нельзя. Знаменитый «организатор победы» и крупнейший математик века не может быть третируем, как любой оппозиционный болтун. Бонапарт был достаточно умен, чтобы не показать Карно свое недовольство. Впрочем, Карно его беспокоил меньше других: он вел борьбу, как правило; в открытую и в данном случае без каких-либо шансов на выигрыш.

Бонапарт знал, что оппозиция плетет свои сети в политических салонах госпожи Рекамье, Жюли Тальма, что она гнездится в скрытом от посторонних глаз особняке сенатора Сиейеса, в доме Лафайета, в окружении генерала Моро. До тех пор пока оппозиция оставалась легальной, то есть не шла дальше насмешек над левым консулом и восхищения Англией, Бонапарт считал ее неопасной, он ограничивался только наблюдением; стараниями Фуше и Савари это искусство было поставлено высоко.

Значительно больше беспокоила Бонапарта оппозиция в армии[735]. Хотя ни в мемуарах, написанных на острове Святой Елены, ни в своем литературном наследии он почти не касался этого вопроса, стараясь скрыть самый факт оппозиции в армии, именно она внушала ему наибольшие опасения. Понять их нетрудно: армия была реальной и к тому же наиболее динамичной силой. О том, что в армии растет недовольство, он знал не по докладам Фуше или Савари, а по личным наблюдениям. На следующий день после первого торжественного богослужения в соборе Парижской богоматери в присутствии консулов, генералов, высших сановников Бонапарт спросил Ожеро, понравилась ли ему вчерашняя торжественная церемония в соборе? «Очень понравилась, — ответил, не задумываясь, Ожеро, — красивая церемония… Жаль только, что на ней не присутствовали сто тысяч убитых ради того, чтобы таких церемоний не было». Что можно было возразить против этого?

Бонапарт также знал, что генерал Моро открыто фрондирует против установленного режима. У Моро было самое громкое после Бонапарта имя в армии и стране. В узком кругу говорили о том, что Гогенлинден — это не Маренго, это чисто выигранная от начала до конца победа. Эти разговоры доходили до ушей первого консула, и они, разумеется, не. услаждали его слух. Но Моро был Моро, с ним нельзя было не считаться, и Бонапарт, как и в 1799 году, снова протягивал ему руку примирения: он приглашал его к себе домой обедать, приглашал на торжественные приемы, на богослужение в собор Парижской богоматери. Моро все отклонял. Он не вел открытой войны, но и не шел на примирение. Чем наряднее и пышнее становились туалеты в Тюильрийском дворце, тем проще одевался Моро — он стал образцом, примером республиканской скромности. До Бонапарта доходили Презрительные словечки, брошенные где-то Моро: орден Почетного легиона он назвал «орденом почетной кастрюли», корабли, предназначенные для десанта в Англии, — «лоханками», знаменитый Булонский лагерь — «школой купальщиков», подразумевая, что всем французским солдатам придется плавать в Ла-Манше[736]. Бонапарт мог рассчитывать, что по складу своего характера Моро не ввяжется ни в какие антиправительственные действия, он ограничится словесной фрондой. Но Моро был знаменем оппозиции; хотел он того или нет, вокруг него будут объединяться все недовольные. Первому консулу было известно, что любой разговор оппозиционного характера не мог начаться иначе как с превознесения победы под Гогенлинденом…

Оппозиция в армии показалась Бонапарту опасной, когда до него дошли сведения об устанавливаемых связях между Моро и Бернадотом. Стало также известным, что офицеры, тесно связанные с Бернадотом, — начальник его штаба, генерал Симон, генерал Доннадье и некоторые другие— почти открыто ведут агитацию против первого консула. С этими поступили круто — в мае 1802 года они были арестованы, но Бонапарт строго приказал не предавать дело огласке; арест генералов явно не годился для подготовленного им сценического действия. Большинство современников так и не узнало об этих арестах: генералы содержались под стражей без суда, а затем были отправлены в военную экспедицию на остров Сан-Доминго; оттуда они не вернулись[737].

Даже в ближайшем окружении Бонапарта, среди самых крупных его военачальников, выражалось открытое недовольство политическим курсом. Ланн, один из самых близких к нему людей, один из немногих, кто мог говорить первому консулу все, что думал, — Ланн оставался республиканцем, и он бросал Бонапарту в лицо обвинения. Бонапарт смеялся: Ланну он все прощал. Но спустя некоторое время Ланн получил предписание отправиться посланником в Лисабон. Так же поступили с прославленным генералом Брюном; бывший кордельер, сохранивший приверженность к республиканскому строю, не скрывал неодобрения новых веяний; он получил приказ отправиться посланником в Константинополь. По тем же мотивам генералы Ришпан и Декан были направлены в колонии. Бонапарт действовал быстро и без шума. В армии не может быть возражений главнокомандующему, оппозиция в армии недопустима. И первый консул принял все необходимые меры, чтобы водностью пресечь оппозицию в армии.

Непредвиденные затруднения возникли в собственной семье. В доме давно уже были нелады. Клан Бонапартов, братья и сестры, настойчиво, с корсиканской изобретательностью в темном искусстве вражды вели войну против Жозефины и ее родных, составлявших, но их представлению, клан Богарне. С братьями, прежде всего с Жозефом и Люсьеном, год от году было все труднее. Алчные, жадные к деньгам, к почестям, к власти, они нетерпеливо настаивали на установлении наследственной монархии, считая себя единственными наследниками. Забывая о приличиях, они охотно обсуждали вопрос о смерти Наполеона и о том, что следует предусмотреть заранее. Наполеон проявлял к ним странную терпимость, объясняемую лишь корсиканскими представлениями о клановых обязательствах. Он давал Жозефу самые почетные поручения — представлять Францию в мирных переговорах с Австрией, с Англией. И в Люневиле, и в Амьене Жозеф допустил немало ошибок, исправленных его младшим братом и Талейраном; он был ненаходчив; к тому же во время ответственных дипломатических переговоров его отвлекали биржевые спекуляции, но и те он вел неумело, с убытком. При всем том Жозеф считал еще себя обиженным: ведь он был старшим, главой семьи, клана[738]. Больше понимания было у Бонапарта со старшей сестрой Элизой. По определению Талейрана, у нее «была голова Кромвеля на плечах красивой женщины». Но она была поглощёна личными переживаниями и, как все другие члены клана Бонапартов, враждебна Жозефине.

Жозефина оставалась единственной женщиной, может быть даже единственным человеком, сохранявшим влияние на Бонапарта. Он ее продолжал любить, конечно иначе, чем в первые годы брака. Теперь ему были отчетливо видны ее слабости, ее недостатки; он знал, что в прошлом Жозефина была ему неверна; что высшее ее удовольствие — тратить деньги, пускать их по ветру; что сколько бы денег он ей ни давал, их все равно не хватит; что она заключает какие-то тайные займы, компрометантные для него как первого консула. Наполеон также знал, что Жозефина все и всегда отрицает, что она как бы родилась со словом «нет» на устах и что, даже когда это лишено смысла, она все равно по привычке, по непреодолимой, рефлекторной реакции будет отрицать, будет повторять: «Нет, нет, нет». Он видел, как от нее уходит ее былая красота, как она увядает и тщетно силится наивными ухищрениями задержать неумолимое движение времени. Она уже давно распорядилась не приглашать больше во дворец свою подругу Терезию Тальен; она находила ее теперь слишком- вольной, не подходящей для избранного общества первого дома Франции. Бонапарт без спора согласился — он полностью разделял это мнение, но для себя объяснял решение жены иначе: женщина, которую в 1794 году называли «божьей матерью термидора», и десять лет спустя сохраняла ту же ослепительную красоту. Жозефина хотела избежать невыгодных для себя сравнений[739].

Словом, все слабости, все недостатки жены были для Бонапарта очевидны. И все-таки он оставался к ней бесконечно привязан, она удерживала над ним какую-то власть. Эта стареющая креолка все еще сохраняла какое-то очарование, женственность, грацию; она владела особым даром располагать к себе людей. Со своей новой ролью первой дамы Франции она справлялась легко и уверенно, так, словно она приучена к ней с детских лет. В той трудной и сложной игре, которую пять лет, с 1799 года, вел Бонапарт, она ему помогала больше и лучше, чем кто-либо иной. Она была умна, быстро все схватывала; ее мягкость так контрастировала с угловатостью и резкостью Бонапарта. То, чего он никак не мог добиться, она решала за вечерним столом мгновенно, одним словом, одной улыбкой, протягивая чашку чая. Она была самым умелым, самым надежным союзником и другом во всех его трудных партиях[740].

И вдруг в решении самой важной и тонкой задачи Жозефина оказалась против него. Жозефина была против монархии Бонапарта, против наследственной власти Бонапартов, как бы она ни называлась. Ее мотивы в своей основе были далеки от каких-либо политических расчетов: она не могла больше иметь детей, у Наполеона не будет наследника и, следовательно, развод неминуем. Понятно, то были доводы, которые не выносились на публичное обсуждение. Жозефина была против наследственной власти Бонапартов — этого вполне достаточно. Госпожа Бонапарт скоро стала известна как первая антибонапартистка во Франции.

Ей нужны были союзники в этой нелегкой борьбе, и она быстро нашла достаточно сильного — министра полиции Жозефа Фуше. С некоторых пор по трудно объяснимым мотивам (в том числе обшей нелюбви к братьям Бонапарт) у Жозефины установился контакт с Фуше. В вопросах утверждения монархии Бонапартов Фуше занял твердую отрицательную позицию. Бывший эбертист был противником монархии не потому, что это противоречило его убеждениям, а потому, что противоречило его интересам. Его убеждения за долгие годы менялись; интересы всегда были личными. Фуше полагал не без основания, что при монархии, как бы она ни именовалась, его прошлое лионского террориста станет неудобным; в лучшем случае его заставят уйти в тень. Этих мотивов было вполне достаточно, чтобы вступить в союз с Жозефиной для совместного противодействия намерениям первого консула.

Бонапарт быстро разглядел возникшее у него под боком препятствие. С Жозефиной он не мог и не хотел тогда, в 1802 году, расставаться. Но у него было достаточно и иных веских причин, чтобы не удерживать слишком предприимчивого министра. 26 фрюктидора X года (13 сентября 1802 года) было объявлено о ликвидации министерства полиции[741]. Фуше был с почетом назначен сенатором и получил щедрую денежную компенсацию — этот человек еще мог пригодиться. Сама же ликвидация министерства полиции была предподнесена как крупный политический акт: консульская власть уничтожила все внутренние распри; она вырвала почву из-под всех прежних партий; сплотила всех французов в одну семью, в «одну французскую партию». Министерство полиции более не нужно; оно беспредметно; порядок в той мере, в какой сохраняется нужда, будет обеспечен министерством юстиции и его министром господином Ренье.

Бонапарт был доволен так удачно найденным решением. Жозефину он также сумел умиротворить. Он дал ей все требуемые заверения и, чтобы полностью ее успокоить, предложил скрепить их союз новой унией: свою падчерицу Гортензию он предложил выдать замуж за своего, младшего брата Луи. Детей от этого нового союза Бонапартов и Богарне усыновят старшие. У Наполеона и Жозефины будут наследники. То был изобретательно продуманный вариант политического брака, в котором было учтено все, кроме взаимной склонности сторон. Это, как известно, за себя отомстило[742]. Брак был несчастливым, и супруги вскоре фактически разошлись. К тому же Луи категорически отвергал саму идею объявления наследником его гипотетического сына. Но последствия обнаружились позже, а пока Бонапарту удалось восстановить в доме мир и преодолеть сопротивление жены задуманным планам.

Небо над Францией, казавшееся в марте 1802 года безоблачным, стало вскоре заволакиваться тучами. «Прочный мир!», «Почетный мир!», «Длительный мир!» — сколько раз произносились и повторялись эти слова весной 1802 года. То были иллюзии.

Амьенский мир оказался кратковременной передышкой в длительной, упорной борьбе Англии и Франции. Все противоречия, все спорные вопросы, которые были не преодолены, а лишь отсрочены, должны были рано или поздно снова стать предметом спора. При наличии доброй воли эти споры возникли бы позже. Но доброй воли не было с обеих сторон и быть не могло: экономическое и политическое соперничество двух капиталистических стран, борющихся за первенство, могло решаться только силой. То было столкновение двух агрессивных по самой своей природе держав.

Исследователи, изучавшие это время, уделяли много внимания выяснению вопроса о том, кто первый сделал неизбежным разрыв[743]. Бонапарт всегда настаивал на том, что ответственность за возобновление войны лежит на Англии и что английское правительство на другой день после Амьенского мира было озабочено тем, как перейти от мира к войне[744]. В этих доводах есть доля истины. Амьенский мир был действительно выгоднее Франции, чем Англии, и, тогда как во Франции он был встречен всеобщим удовлетворением, в Англии, может быть именно поэтому, его восприняли как бесславный, плохой мир; с первых же дней он подвергся резкой критике. Верно и то, что во Многих действиях британского правительства отчетливо преступало намерение задеть первого консула, вызвать его раздражение, спровоцировать на необдуманные шаги. Первым тому доказательством было назначение лорда Уитворта послом в Париже. Человек, самым именем своим напоминавший о ночном убийстве в Михайловском замке, был направлен к первому консулу в Париж… Зачем? Предвестником новых злодеяний? Ночной совой, накликающей новые беды? Суеверный корсиканец испытывал к этому человеку отвращение, граничащее с ужасом. Взрыв ярости, внезапно овладевший Бонапартом на большом Приеме у Жозефины 13 марта, когда срывающимся голосом он кричал невозмутимому и надменному Уитворту: «Мальта или война! И горе нарушающим трактаты!» — этот взрыв ярости был порожден не только нарушением статей Амьенского мира. Ему посмели прислать послом человека, причастного к убийству Павла. В его собственный дом засылают убийц!

Верно, наконец, то, что Франции было, конечно, выгоднее продлить как можно дольше состояние мира, оттянуть разрыв. Даже Уитворт признал это: «Я замечаю у Бонапарта сильное желание продолжать переговоры и по возможности избежать разрыва»[745]. Все это так. Но вместе с тем столь же несомненно и то, что действия Бонапарта, проводимая им политика не способствовали примирению сторон. В марте 1802 года, в дни оформления мирного договора с Англией, в Сан-Доминго была снаряжена военная экспедиция в составе тридцати пяти тысяч солдат, возглавляемая шурином первого консула генералом Леклерком. В сентябре того же года была отправлена в Левант миссия генерала Себастиани, которая, хотя и была преподнесена общественному мнению как преследующая цели изучения возможности торговли, в действительности должна была изучать нечто совсем иное — реальные возможности нового завоевания Египта. В апреле 1803 года была направлена миссия генерала Декана в Индию; тайная инструкция предписывала генералу вступить в соглашение с вождями индийских племен для организации совместной борьбы против англичан.

Такова сухая хроника важнейших актов колониальной политики Франции этих лет[746]. Каковы бы ни были ее реальные результаты (экспедиция в Сан-Доминго, например, закончилась полным фиаско), они воспринимались в Лондоне как доказательства антианглийской направленности французской политики. Континентальная политика Франции, начиная с присоединения Пьемонта (сентябрь 1802 года) и кончая решительным противодействием всем попыткам завоевания английскими товарами рынка Франции и зависимых от нее стран, вызывала еще большее негодование в Лондоне. Словом, реальных причин для взаимного раздражения было более чем достаточно. Традиционные ссылки в последующих политических выступлениях по обе стороны Ла-Манша на «неутолимое честолюбие» Бонапарта и на «коварство Питта» были лишь общепринятой условной формой сокрытия действительных пружин конфликта. Они имели вполне прозаическое содержание и в главном относились к области экономических интересов и военно-стратегических соображений.

12 мая 1803 года дипломатические отношения между обеими странами были порваны. Но война между Францией и Англией была поединком льва и кита. Франция не имела флота, чтобы поразить Англию на море. Британия не имела армии, чтобы одолеть Францию на суше. Один на один они оставались недосягаемы друг для друга. Следовательно, борьба между двумя западными державами с неизбежностью становилась борьбой за континентальных союзников. На первом этапе во всяком случае исход борьбы решался средствами дипломатии.

В 1803 году Бонапарт оптимистически оценивал перспективы. Он по-прежнему придавал первостепенное значение отношениям с Россией. Вопреки ожиданиям ему удалось найти пути соглашения с новым царем. Он послал в Россию с поздравлениями по поводу восшествия на престол Александра I своего лучшего дипломата, не имевшего, правда, никакой профессиональной выучки. Умный, сдержанный Дюрок с присущим ему тактом, не навязываясь, вопреки противодействию Панина сумел понравиться Александру, и царь ему тоже понравился[747]. Оба молодые (им не было и тридцати лет), они сумели найти дружеский тон, умело дозируемый сознанием разницы положения. Переговоры быстро пошли вперед, и 26 сентября (8 октября) в Париже был подписан мирный договор между Французской республикой и Российской империей[748]. Через два дня, 10 октября, там же было подписано секретное соглашение между теми же державами, предусматривавшее совместные согласованные действия в вопросах германской и итальянской политики и восстановление добрых отношений между Францией и Турцией[749]. Это был несомненный успех французской дипломатии, одна из крупных ее побед. Без нее, вероятно, не был бы возможен и Амьен.


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 152; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!