Итальянский поход 1796–1797 годов 26 страница



Выше уже говорилось, и здесь следует лишь напомнить, что консульская власть, естественно, защищала и охраняла и интересы крестьянства. Но разве крестьянство, собственническое крестьянство, созданное революцией, не представляло собой важную составную часть и опору нового буржуазного строя?

Словом, во всей политике консульской власти со всей очевидностью проступала ее классовая основа — ее буржуазная природа. Но вместе с тем было бы упрощением не замечать своеобразия этой власти. Действуя в интересах нового, буржуазного общества, представляя собой, если так можно сказать, его персональное воплощение со всеми его сильными и отрицательными чертами, Наполеон Бонапарт не предоставлял буржуазии полноты власти; диктаторская власть первого консула, а затем императора обособлялась от класса, интересы которого она защищала, — она стояла над буржуазией, как и над остальными классами.

Но, отчуждая в свою пользу политические права буржуазии, как и, остальных классов, присвоив монополию политической власти и действуя в то же время в интересах буржуазии, режим консулата старался предстать перед современниками некой высшей, надклассовой, надпартийной государственной властью.

***

Предсказание Бонапарта о том, что мир на континенте повлечет за собой в скором времени мир с Англией, сбылось. 1 октября 1801 года были подписаны условия прелиминарного мира, — а через пять месяцев, 27 марта 1802 года, в Амьене был заключен мирный договор между Англией, с одной стороны, и Францией, Испанией и Батавской республикой — с другой. То был компромисс с обеих сторон, в целом все же более выгодный Франции. Британия должна была на него пойти, так как она потеряла всех союзников и осталась изолированной в Европе я истощила за десять лет войны свои ресурсы и силы. Противоречия между соперничавшими державами не были устранены, но спорные вопросы старались обходить: мир был необходим потому, что ни та ни другая держава не были в силах продолжать войну[718]. И вот пушки, ружейные выстрелы смолкли. В Европе воцарилась тишина.

Весна 1802 года казалась одной из самых счастливых V начинающемся столетии. Десять лет почти по всем дорогам древнего континента и далеко за его пределами шла война. Уже теряли веру в то, что война когда-либо кончится. И люди снова тревожно прислушивались к звону металла, но то гремели не пушки, то гудели колокола, возвещая наступление долгожданного мира.

Никогда еще слава первого консула не была так велика. Ни одна самая триумфальная победа не принесла такой признательности соотечественников, такой искренней радости народа Франции, всех народов Европы, как день, остановивший войну, Куда, в какую сторону повернет теперь власть, направляемая сильной рукой? Первые дни после заключения мира никто не хотел над этим задумываться. Матери обнимали вернувшихся сыновей, жены — мужей, дети — отцов. То были дни общей радости.

Но время шло, прошло пасхальное воскресенье, впервые отмеченное звоном колоколов и церковной мессой в мирной стране; Первый консул говорил пришедшей к «ему с поздравлениями по поводу заключения мира депутации Законодательных собраний о «мире совести», о внутреннем мире, которому он придавал не меньшее значение, чем миру между воевавшими государствами[719]. Но что принесет с собой мир?

Во внешнеполитической деятельности консульской республики два предшествовавших Амьенскому миру акта вызывали разноречивые мнения. 5 января 1602 года в Лионе открылись заседания Консульты — законодательного собрания Цизальпинской республики. Миланские патриоты испытывали горькие чувства, направляясь во французский (Юрод, чтобы там решать свои дела. Но скрепя сердце приходилось с этим мириться: вторичным освобождением of австрийского гнета итальянцы были обязаны победителю яри Маренго. G первых же заседаний начались споры — какое же государство надо создавать? 11 января в Лион прибыл первый консул Французской республики. Вскоре он выступил в Консульте с речью на итальянском языке; он предложил делегатам присвоить учреждаемому государству подобающее я соответствующее его достоинству наименование: не Циспаданская, не Цизальпинская, а Итальянская республика! Его слова заглушил гром оваций, потрясших зал. Следовало ли удивляться, что, когда заседания Консульты 25 января завершились, президентом Итальянской республики был избран генерал Бонапарт?![720]

В европейских столицах это неожиданное решение вызвало немалый переполох. Что означает эта личная уния? Мирную аннексию Италии? Но время охлаждало страсти. Принципиально Итальянская республика даже во главе с Бонапартом мало чем отличалась от Батавской или Гельветической республики. Значит, прежний курс будет продолжен.

Но искушенные в политике люди обращали внимание на одну подробность той же итальянской политики первого консула, прошедшую для большинства незамеченной. Речь шла о Тоскане. Во Флоренции была смещена старая династия — это никого не удивляло, к этому с некоторых пор привыкли. Но Тоскана не стала еще одной дочерней республикой, подобно Лигурийской или Гельветической. Она была превращена в королевство Этрурии, и королевский престол был отдан инфанту Пармскому. Объяснили, что это результат сделки в Сент-Ильдефонсе с Испанией, но эти объяснения не устраняли чувство неловкости: Французская республика учреждает монархии. Когда в мае 1801 года король Этрурии и его супруга, сестра испанского короля, прибыли в Париж и в их честь министры стали давать балы за балами, это чувство неловкости возросло. «Генерал Бонапарт создал много республик, первый консул умудрился создать короля»[721], — писал Тибодо.

В какую же сторону будет повернут руль государственной власти? Куда идет страна? Укрепление личной власти в рамках республиканского строя? Или?.. Но об этом боялись даже говорить.

6 флореаля X года (26 апреля 1802 года), ровно через месяц после Амьенского мира, был опубликован закон об амнистии эмигрантам. Они могли вернуться в установленный срок при условии принесения-присяги на верность Республике. Разъяснялось, что это акт, направленный на преодоление внутренних распрей, что это все та же политика внутреннего примирения и национального сплочения, объединения всех французов в одну дружескую семью. Может быть, подобные мысли и воодушевляли законодателей. Но прямолинейно мыслящие люди резонно спрашивали, почему же медлят тогда с амнистией якобинцам, бабувистам, левым республиканцам? Почему рука примирения протянута только вправо и не видно желания протянуть ее влево?

Еще через месяц, 19 мая (29 флореаля X года), был обнародован закон об учреждении ордена Почетного легиона. Закон вызвал противоречивые толки. Одни видели в нем средство укрепления Республики, своего рода противовес возвратившимся эмигрантам, старой аристократии. Александр Дюма говорил, что орден Почетного легиона создавал новое «народное дворянство»[722]. В его уставе говорилось о долге служения Республике, защите свободы и равенства; в уставе была даже статья, обязывавшая бороться против всех попыток «восстановления феодального строя и связанных с ним привилегий и прав»[723].

Статут ордена Почетного легиона создавал действительно впечатление, что это будет истинно республиканский орден. Но в том же уставе находили статьи, которые не могли не смущать республиканцев. Орден состоял из' пятнадцати когорт; в каждой когорте было семь высших офицеров, получавших жалованье по пять тысяч франков, двадцать майоров, получавших по две тысячи франков, тридцать офицеров с жалованьем в тысячу франков и т. д.

Создавалась какая-то элита, какая-то привилегированная каста. Она призвана была защищать равенство, но разве сам орден Почетного легиона не опровержение равенства? «Разве это не шаг к созданию аристократии?» — спрашивал Берлие. При голосовании в законодательных органах сто пятьдесят восемь голосов было подано против[724]. Наступали новые времена, в этом нельзя было сомневаться. Вскоре все казавшееся смутным прояснилось.

Люди, стоявшие близко к первому консулу, — Камбасерес, Редерер, еще кто-то — дали понять членам законодательных учреждений, что огромные услуги, оказанные Бонапартом нации, заслуживают какой-то формы национальной признательности. Члены Трибуната оказались непонятливыми или притворились таковыми. Они хотели поднести генералу какое-либо почетное наименование — отца народа или великого миротворца. Может быть, ему даже преподнесли бы звание «спасителя нации», если бы оно не было скомпрометировано Пишегрю, которому впервые его присвоили. Но Бонапарта все эти пышные и никчемные прозвища не устраивали. Его интересовали не громкие фразы, а нечто реальное. К тому же он был отнюдь не прост. Ему было в те годы в высокой степени присуще чувство меры, политического такта, границ дозволенного. У него было почти инстинктивное ощущение счета времени. Он никогда не смешивал то, что может быть им принято при жизни, сегодня от своих современников, с почестями, которые могут быть возданы лишь в посмертной славе. Когда был заключен Амьенский мир, Генеральный совет Сены постановил в ознаменование этого счастливого события соорудить в Париже на площади Шатле триумфальную арку в честь Бонапарта, восстановившего мир. Первый консул письмом выразил признательность членам Генерального совета за чувства, воодушевлявшие их решение, но практическое его осуществление отклонил: «Предоставим будущему веку заботы об этом сооружении, если он ратифицирует ваше доброе мнение обо мне»[725]. В равной мере он отвергал, как свидетельствует Редерер, предложение о наименовании площадей или улиц его именем. «Это почести не для живущих людей»[726],— говорил он. Он строго следил за тем, чтобы не поставить себя в неловкое или смешное положение. В беседе с глазу на глаз он давал ясно понять, что именно надо считать полезным.

Выполнение этой тонкой миссии взял на себя Камбасерес. Второй консул, имевший репутацию первого юриста страны, сановный, величественный, превосходно совмещал внешнюю строгость и даже торжественность с гибкостью и изворотливостью в разрешении самых щекотливых задач[727]. Недогадливым людям он терпеливо разъяснял, что требуется нечто совсем иное — речь идет о том, чтобы просить первого консула нести бремя власти пожизненно. (Мимоходом Камбасерес замечал, что, вероятно, в интересах дела было бы удобнее, чтобы вместе с первым консулом тяготы власти всю жизнь делили второй и третий консулы.)

Сенаторы, с которыми имел дело Камбасерес, оказались тугодумами и упрямцами. После совещаний в флореале (в мае) они решили раскошелиться и прибавить Бонапарту вторые десять лет; в пожизненном консульстве ему отказали. Бонапарт был задет, видимо даже оскорблен, этим крохоборством; он направил в Сенат письмо — вежливое, сдержанное и дерзкое, в котором заявлял, что по таким вопросам он считает нужным спросить мнение народа[728].

То был хорошо рассчитанный ход. Сенаторы были поставлены на свое место — они не должны забывать, что народ поважнее их. Первый консул дал ясно понять, что он недоволен Сенатом, но не по личным мотивам, а как пренебрегшим правами народа. В тонкой политической игре он сумел перехватить инициативу и перейти в наступление. Но надо было еще довести партию до конца. Принимая 14 мая депутацию законодательных учреждений, Бонапарт снова вернулся к этим мыслям: «Я был призван занять высшую магистратуру в условиях, когда народ был лишен возможности в спокойном раздумии взвешивать достоинства того, кто был им избран. Республика была тогда раздираема гражданской войной, враг угрожал нашим границам… Сегодня мир восстановлен со всеми державами Европы… Пусть народ выразит свою волю со всей независимостью и полной откровенностью; ее выполнят. Какова бы ни была моя судьба, консул или гражданин, я отдам всю мою жизнь величию и славе франции»[729]

Этот солдат, этот «простачок», как когда-то пренебрежительно его назвал ничего не разглядевший Баррас, теперь преподал кичившимся своим многолетним опытом законодателям предметный урок политической тактики. Он их снова переиграл, представ в благородной и скромной роли слуги народа и вырвав из рук сенаторов право решений. Походя, поставив «опрос во всей широте, он добивался еще раз народного одобрения дня 18 брюмера.

Последующий ход событий не вызывал опасений. Теперь Бонапарт мог отойти в сторону. Он уехал в Мальме-зон и больше ни во что не вмешивался. Камбасересу и Редереру не стоило большого труда разъяснить, что не следует ограничивать прав народа решениями, навязываемыми Сенатом. Это было тем легче, что они обращались уже не к Сенату, показавшему себя не на высоте задач, а к Государственному совету. По предложению Камбасереса Государственный совет постановил провести всенародный плебисцит об установлении пожизненного консульства. При обсуждении этого вопроса в законодательных учреждениях лишь четыре голоса были поданы против, один из них — в Трибунате — принадлежал Лазару Карно.

Плебискит, проведенный открытым голосованием, дал три миллиона пятьсот шестьдесят девять голосов «за» и восемь тысяч триста семьдесят четыре голоса «против». Открыто выступали против в западной армии, возглавляемой Бернадотом. Публично выступил против и Лафайет. 14 термидора X года (2 августа 1802 года) Сенат, которому милостиво было даровано право объявить результаты голосования, провозгласил от имен» французского народа Наполеона Бонапарта пожизненным первым консулом[730].

Два дня спустя, 16 термидора (4 августа), был обнародован дополнительный сенатус-консульт, подсказанный Бонапартом, получивший в истории французского конституционного права необоснованное наименование конституции X года.

Если бы сенаторы могли принять на веру аргументы докладчика Корнюде, то они должны были бы считать, что главной, всепоглощающей заботой правительства является наилучшее обеспечение суверенных прав народа. В ту пору еще были нужны слова. В действительности сенатус-консульт 16 термидора вносил лишь некоторые частные изменения или дополнения в установленный порядок организации государственной власти. Первому консулу предоставлялось право назначить себе преемника; функции двух Других консулов становились также пожизненными (Камбасерес не напрасно старался), и вносились некоторые модификации в систему выборов государственных органов, мало что менявшие в существе режима. Но прозаическое содержание сенатус-консульта 16 термидора было тщательно скрыто под пышным соцветием громких фраз о незыблемости прав народа. Снова торжественно провозглашалось, что власть является лишь выражением воли суверенного народа, вновь громогласно подтверждалась решимость «обеспечить тесную связь высших государственных органов власти с нацией». Слова, слова, слова… Но что они значили? Изменилось ли что? Личная диктатура все более приближалась к монархии, хотя по-прежнему и маскируемой ссылками на народный суверенитет.

 

Империя

 

В истории Первой республики термидор был зловещим месяцем. 9 термидора убило революцию, 14–16 термидора убило республику. В обоих случаях современники не сразу осознали значение происшедшего…

В ближайшие дни после сенатских постановлений 14–16 термидора многим казалось, что в жизни страны мало что изменилось: на фронтонах правительственных зданий по-прежнему крупными буквами красовались слова «Французская республика». Все законы, все постановления правительства шли от имени Республики. Сохранились установленные революцией летосчисление, ставший привычным республиканский календарь. Первый консул в официальных письмах к должностным лицам обращался в традиционной республиканской форме: гражданин министр, гражданин генерал.

Но все это была лишь видимость, сохранившиеся от прошлого внешние формы. Республика была мертва. Пройдет немного времени — месяц, другой, и действительное содержание происшедших изменений даже при сохранении старых покровов станет для всех ясным.

С чего это началось? С каких-то мелочей, которым не придавали никакого значения. Как-то было замечено, что не очень красиво называть жену первого консула «гражданка Бонапарт». Не удобнее ли, не почтительнее ли пользоваться старомодным, но более вежливым обращением «мадам». Так воскресло в разговорном обиходе слово «мадам». Надо было произнести его первый раз, затем все пошло само собой. Вслед за «мадам», сначала робко, затем все увереннее, в разговорную речь вкралось слово «месье» — господин. В течение некоторого времени обе формы обращения как бы сосуществовали — «гражданин» и «господин». В официальных бумагах еще долго сохранялось строгое «гражданин». Но в повседневном обращении его употребляли все реже. Потом появились вместо высоких мужских сапог шелковые чулки и туфли, затем шелковые жилеты, шитые золотом камзолы. Министр финансов Годен, который при своей неприметности обнаруживал и здравый смысл, и практическую сметку не только в своей узкой сфере,[731] однажды появился на официальном приеме в пышном, густо напудренном парике. Все были шокированы. Возврат к модам версальского двора казался неприличием, насмешкой. Но Годен доказал, что он хорошо разбирается не только в сложной финансовой конъюнктуре. Напудренный парик Годена подучил шумное одобрение первого консула. С тех пор многие стали следовать примеру изобретательного министра финансов…

Конечно, все это были мелочи, какие-то второстепенные подробности меняющегося быта. Некоторые задавали вопрос: может быть, нравы… моды меняются в связи С окончанием войны? Может быть, так и следует жить в условиях мира? Но когда первому консулу был установлен вместо пятисот тысяч франков цивильный лист в шесть миллионов франков в год, то стало очевидным, что речь идет не только о модах, меняющихся в условиях мирного времени. Тюильрийский дворец стал неузнаваем. Теперь уже ничто не напоминало ни строгой простоты времен Комитета общественного спасения, ни даже приближавшейся к образцам Вашингтона скромности брюмерианской республики. Усилия госпожи Бонапарт, генерала Дюрока, назначенного главным гофмаршалом двора, первого консула, были направлены на то, чтобы роскошью, богатством, великолепием Тюильрийский дворец затмил все дворцы европейских монархий. Теперь в Тюильрийском дворце был создан двор — двор первого консула. День рождения Наполеона Бонапарта (его уже не именовали гражданином Бонапартом) —15 августа был объявлен национальным праздником. Госпоже Бонапарт были назначены четыре фрейлины, конечно все они были взяты из старинных аристократических семей.

Само слово «аристократ» обретало новый смысл и произносилось совсем иначе, чем несколько лет назад. В годы революции «аристократ» было бранным и, если угодно, зловещим словом. Контрреволюционер, изменник, предатель, враг были синонимами понятия «аристократ». Оно влекло за собой нередко эшафот. В дни итальянской кампании 1796 года, в дни фрюктидора аристократизм еще оставался самым опасным политическим обвинением.

Теперь то же самое слово произносилось совершенно иначе — мягко, с оттенком грусти и уважительности. Старинная дворянская фамилия вызывала не настороженную подозрительность, как было недавно, а благожелательную улыбку. Принадлежность к дворянству сама по себе была уже превосходной рекомендацией. Эмигранты, возвращавшиеся во Францию со страхом, испуганно озиравшиеся по сторонам, с приятным изумлением замечали, что республика генерала Бонапарта совсем не похожа на тот свирепый строй солдатско-республиканских насилий, о котором говорили с таким ужасом в эмигрантских салонах. Многоопытные царедворцы, они быстро освоились с новой обстановкой и поняли, что от них ныне ждут того же, что и раньше: умения льстить, умения угождать, умения быть приятным первому лицу в государстве. Пятнадцать лет назад он назывался «божьей милостью король», в новом столетии его именовали «первый консул Республики». Граф де Нарбон, бывший военный министр короля Людовика XVI, став служащим первого консула Республики, иаходня, что в новом обществе можно жить ничуть не хуже, чем в старом; меньше самостоятельности, но на что она? Граф Филипп де Сегюр был назначен членом Государственного совет»; маркиз Арман де Коленкур стал одним из приближенных первого консула. Вчерашние аристократы, недавние эмигранты, облачась в пышные одежды высших сановников консульской Республики, почти не отличались от старых соратников генерала, от людей «железной когорты Бонапарта»[732].


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 155; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!