Итальянский поход 1796–1797 годов 29 страница



По сходным с Талейраном мотивам идею казни Конде-Бурбона поддерживал и Фуше. Для бывшего главы карательной миссии в Лионе, депутата Конвента, голосовавшего за эшафот для короля, возвращение Бурбонов представлялось катастрофой. Чтобы заставить Бонапарта навсегда исключить мысль о примирении с Бурбонами, надо было вырыть между ними непреодолимую пропасть. Фуше не без основания полагал, что самой глубокой может стать лишь могила умерщвленного Бонапартом принца королевского дома. Фуше хотел загородиться от Бурбонов трупом молодого герцога Энгиенского. Фуше (как, впрочем, и Талейран), конечно, догадывался, что казнь Антуана Бурбона породит много новых затруднений для Бонапарта (когда все будет кончено, он произнесет свою знаменитую фразу: «Это хуже, чем преступление, это ошибка»)[771]. Но неприятности Бонапарта не могли огорчить ни Талейрана, ни Фуше; они не любили друг друга, но сходились в тайном желании влить незаметно капли яда в подносимый первому консулу бокал пьянящего вина.

Но Бонапарт был не из тех людей, которым можно подсказывать или навязывать чужие мнения. Даже столь искушенные в искусстве тончайшей политической игры Талейран и Фуше пасовали перед его проницательностью; не заглядывая к ним в карты, он отгадывал их намерения, отгадывал козыри, приберегаемые ими для следующего хода. В последнем, за несколько дней перед смертью написанном документе — в завещании Наполеон счел нужным снова вернуться к делу герцога Энгиенского. Он написал коротко: «Я велел арестовать и предать суду герцога Энгиенского; этого требовали интересы и безопасность французского народа»[772]. Это значило, что он брал всю ответственность на себя, не желая ее ни с кем делить и ни на кого перекладывать. И то была правда. Герцог Энгиенский был расстрелян в Венсеннском замке не потому, что это осторожно подсказывали Бонапарту желавшие того Талейран и Фуше, а, можно сказать, несмотря на это. Бонапарт после раздумий в течение нескольких дней, преодолевая настороженность или предубежденность к мнениям Фуше и Талейрана, принял наконец решение.

Внешний ход событий выглядел так. 8 марта Моро из тюрьмы послал Бонапарту письмо. Он признавался, что до сих пор говорил неправду, все отрицая. Он виделся с Пишегрю по инициативе последнего; он отказался от участия в заговоре, не стал разговаривать с Кадудалем, которого привел не спросись Пишегрю. Но оставалось при всем том несомненным, что генерал Республики вступал в недозволенные переговоры с ее врагами. Письмо было, видимо, написано в момент душевного упадка; ореол героизма, мужества, окружавший до сих пор Моро, рассеивался; со страниц письма Моро представал слабым, колеблющимся, двоедушным человеком. Для хода дела письмо мало что прибавляло нового; сообщаемые им факты уже были известны из показаний его адъютанта генерала Лажоне и других арестованных. Сторонникам оппозиции и самому себе Моро этим письмом, которое постарались сделать известным, нанес большой моральный урон.

9 марта был арестован Кадудаль. Казалось, кризис идет к концу. Но уже с 7 нарта, когда Талейран в беседе с Бонапартом обратил его внимание из очаг опасности, находящийся близ Парижа, в Этенхейме, в замке, где проводит дни и ночи герцог Энгиенский, Бонапарт был поглощен размышлениями. Три дня он ходил по своему кабинету, повторяя вполголоса какие-то стихи Расина. Если судить по письму к Сульту, то больше всего он был озабочен причастностью к заговору Дюмурье[773]. Имя Дюмурье появилось и на страницах иностранной печати. Но думать приходилось и о многом ином.

10 марта был созван узкий совет. На нем присутствовали три консула, высший судья (министр юстиции) Ренье, Талейран, Фуше, Мюрат. По-видимому, собирая этот совет, Бонапарт уже принял решение, но хотел узнать мнение своих ближайших помощников. Талейран, Фуше поддерживали идею ареста герцога Энгиенского; о том, что должно быть после, не было нужды договаривать. Камбасерес высказался против этой меры. «Так вы, оказывается, скупы на кровь Бурбонов», — бросил ему реплику Бонапарт. Камбасерес замолчал. Тогда же, 10-го, было принято решение о практическом осуществлении намеченных мер. Руководство операцией в Бадене было поручено Коленкуру; выбор для этой цели бывшего маркиза, перешедшего к первому консулу на службу, свидетельствовал о том, как тщательно все продумал Бонапарт; он не только хотел приковать к себе на всю жизнь Коленкура — первый акт подготавливаемой трагедии должен был выполнить представитель старой аристократии, взращенный в теплицах монархии Бурбонов. Коленкур сделал все, что ему было поручено. Его попытки позже оправдаться встречали резкие возражения[774].

Дальше все шло по тщательно разработанному плану. В ночь с 14 на 15 марта герцог Энгиенский был захвачен вторгшимися на территорию Бадена французскими драгунами; сразу же обнаружилось, что Дюмурье нет и не было; при герцоге состоял некто Тюмери; его фамилию в немецком произношении французские агенты приняли или делали вид, что приняли, за Дюмурье. Герцог Энгиенский был привезен в Венсеннский замок; его полная непричастность к заговору Пишегрю — Кадудаля была со всей очевидностью доказана. Тем не менее 20 марта в девять часов вечера его дело рассматривал военный суд под председательством полковника Юлена, одного из участников взятия Бастилии. Общее руководство операцией принадлежало Савари. Военный суд приговорил герцога Энгиенского к расстрелу. Принц, все еще не веря, что дело принимает серьезный оборот, все же написал письмо первому консулу; он просил свидания с ним. Бонапарт, получив письмо, дал распоряжение Реалю направиться в Венсенн и самому разобраться в деле. Реаль выполнил приказ, но он в то утро проспал чуть дольше (нет надобности разъяснять, что вряд ли случайно). Когда он приехал в Венсенн, принц был уже расстрелян. 21 марта было официально объявлено о всем происшедшем.

Расстрел герцога Энгиенского вызвал невероятный шум по всем мире. Между тем это преступление — расстреляли невинного человека — было лишь одним из многих преступлений бонапартистского режима. А ссылка на-Сейшельские острова? На медленную верную гибель многих якобинцев, обвиненных по делу о взрыве «адской машины»? То были ведь также невинные, непричастные к делу люди, но о них никто не вспоминал. Взрыв негодования, вызванный расстрелом герцога Энгиенского, объяснялся прежде всего тем, что он был принцем королевского дома и феодальная монархическая Европа почувствовала в этой казни удар, нанесенный по ее лицу. Политический резонанс этой казни или этого преступления, как угодно, был во многом усилен тем, что принц был молод (он погиб тридцати двух лет), красив, отважен; больше всех негодовали женщины — они определяли общественное мнение в столицах монархий. Лев Толстой и в этой детали обнаружил удивительное историческое чутье: в салоне Анны Павловны Шерер более всего возмущались убийством «праведника» — герцога Энгиенского высокопоставленные дамы[775]. Если бы Толстой изображал не только Петербург, но и иные столицы Европы 1804 года, ему пришлось бы начинать с портретов английской и прусской королев; эти августейшие особы были охвачены скорбью и гневом. Мария-Каролина Неаполитанская выразила чувства, владевшие дамами, наиболее отчетливо: «Из всех французских принцев он один обладал мужеством и благородством души». Это надо было понимать: он был молод и хорош собой. Впрочем, она добавляла: «Я нахожу утешение лишь в том, что дело пойдет консулу во вред!»[776].

В свое время было замечено, что негодование и шум по поводу казни герцога Энгиенского становились тем сильнее, чем дальше находились негодующие от Франции. Курфюрст Баденский, чьи права действительно грубо нарушили, изъяснялся с чрезвычайной деликатностью; больше всего он боялся, как бы его могущественные соседи не были им недовольны. Герцог Вюртембергский, чьи владения находились в угрожающей близости от Франции, счел благоразумным принести поздравления первому консулу по поводу счастливого преодоления опасности; имя герцога Энгиенского в Штутгарте вообще не произносилось, оно считалось запретным. Зато в далеком Петербурге возмущение и негодование были беспредельны. «Дней александровых прекрасное начало» уже переходило в хмурые будни. Расстрел в Венсеннском замке давал отдушину накапливавшемуся чувству неудовлетворенности. Сгоряча Чарторыйский подготовил декларацию, в которой правительство консульской республики именовалось «вертепом разбойников»[777]. Однако по зрелом размышлении ноту решили все же не посылать; она была бы равносильна приказу о мобилизации, а армия была не готова. Все же месяц спустя, пока остывали страсти, царский поверенный в делах в Париже Убри потребовал в резкой форме объяснений по поводу произведенного смертоубийства.

Тогда Бонапарт через Талейрана ответил знаменитым письмом. В отличие от грубого тона ноты Убри оно было вежливым, но тем сильнее действовал внесенный в спокойные слова убийственный яд. «Жалоба, предъявляемая ныне Россией, побуждает задать вопрос: если бы стало известным, что люди, подстрекаемые Англией, подготавливают убийство Павла и находятся на расстоянии одной мили от русской границы, разве не поспешили бы ими овладеть?»[778]. То был удар под ложечку, точно нацеленный, страшной силы. В столице Российской империи, в Зимнем дворце государя-императора, где о покойном монархе надлежало говорить со скорбным благоговением, где горестно произносилось иностранное слово «апоплексия», все, казалось бы, объяснявшее, посмели прямо спросить об убийстве Павла I и не побоялись обвинить августейшего сына в том, что он не остановил руки убийц своего отца. Этого Александр не мог простить Бонапарту.

За короткий срок многое изменилось в Европе. О непобедимом союзе Франции, России, Пруссии не приходилось больше думать. Скорее наоборот, надо было считаться с реальной возможностью образования новой, третьей коалиции против Франции.

***

Отдавал ли Бонапарт себе отчет в возможных последствиях принятого им решения казнить герцога Энгиенского? В этом нельзя сомневаться. Судьба герцога Энгиенского была предрешена после долгих раздумий человека, от которого зависело осуществить этот насильственный акт или оставить все по-старому. Историки и биографы Наполеона, естественно, искали объяснений и этому событию. Оно привлекало внимание не столько своей значительностью, сколько своей неожиданностью. Оно как-то плохо увязывалось с общей политической эволюцией Бонапарта, его движением к абсолютной личной диктатуре, к императорской короне. Что же заставило его так поступить? Одни находили объяснение в корсиканской натуре первого консула — он руководствовался корсиканскими правилами вендетты; другие объясняли его дурным влиянием Талейрана; третьи — намеренным расчетом привлечь на свою сторону республиканцев… Вряд ли вообще какое-либо одно или односторонне подчеркиваемое объяснение может раскрыть побудительные мотивы действий Бонапарта. Представляется также несомненным, что и этот эпизод, как и все иные события политической биографии знаменитого полководца и государственного деятеля, не может быть правильно понят, если его рассматривать изолированно, вне связи с предшествовавшим и последующим ходом вещей.

Политике Бонапарта начиная с итальянской кампании 1796 года была присуща внутренняя противоречивость. Это прежде всего соединение или сочетание в мышлении, в действиях, в политических актах прогрессивного и реакционного, передового и агрессивного; Стендаль бы, верно, еще добавил цветовые контрасты — красного и черного. Эта противоречивость отражала объективные закономерности. Нетрудно было также заметить, что с течением времени по мере «возвышения Бонапарта» менялся и он сам — элементы реакционного и агрессивного в его политической деятельности усиливались, возрастали. Эта тенденция неоспорима, и чем дальше, тем явственнее будет проступать ее гибельное влияние. Но в ту пору, о которой сейчас идет речь, она еще полностью не победила. Неослабевающая борьба красного и черного еще совершалась в мышлении Бонапарта, в его действиях, в его политике…

В 1804 году он еще отчетливо сознавал, что основной источник его силы — в преемственной связи с революцией; стремительное восхождение вверх начиная с Тулона стало возможным лишь потому, что его паруса надували ее могучие ветры. Должен ли он отказываться ныне от этой могущественной силы? Пусть на это не рассчитывают враги…

Попирающее всякую законность, всякие основы права дело герцога Энгиенского, начиная с захвата его на территории нейтрального государства и кончая расстрелом при отсутствии состава преступления, было полностью на ответственности Бонапарта. Он это понимал и никогда от нее не отказывался.

Некто Кюре, до тех пор малоприметный член Трибуната, в прошлом осмотрительный депутат «болота», после казни Герцога Энгиенского, одобряя смелость Бонапарта, воскликнул: «Он действует, как Конвент!»[779]. В его устах это было высшей оценкой, и в самом этом определении было какое-то зерно истины. Бонапарт в эти дни говорил о себе: «Я — французская революция»[780]. Казнь герцога Энгиенского от начала до конца была политическим актом. Расстрелом члена королевской семьи Бонапарт объявил всему миру, что к прошлому нет возврата. В Венсеннском рву был еще раз расстрелян миф о божественной природе королевской власти; Бонапарт не побоялся взять на себя ту же ответственность, что и Конвент, — доказать, что кровь Бурбонов не светлее и не чище обыкновенной человеческой крови. Герцог Энгиенский Антуан де Бурбон был расстрелян взводом солдат так же просто, как рядовой убийца Маргадель, хотя, правда, и не совершал тех же преступлений. Но что из того? Лев Толстой с его замечательным даром постижения далеких событий истории заставляет Пьера Безухова горячо одобрять казнь герцога Энгиенского. Он находит и вкладывает в его уста точнее определение: «Это была государственная необходимость». Это было верно, и так говорили в начале девятнадцатого столетия, в 1804 году. Вероятно, десятью годами раньше, в эпоху Конвента, та же мысль была бы выражена иными словами — «революционная необходимость».

***

Герцог Энгиенский был расстрелян 30 вантоза XII года. Через шесть дней, 6 жерминаля (27 марта), Сенат принял обращение к Бонапарту; за множеством пышных слов скрывалось пожелание сделать власть Бонапарта наследственной. Это не вносило еще полной ясности, и 3 флореаля (23 апреля) все тот же Кюре, уподоблявший Бонапарта Конвенту, на сей раз выступил в Трибунате с иными речами: он предложил провозгласить Бонапарта императором французов. Этой инициативой Кюре обессмертил свое имя; его предложение дало повод для каламбура: «Республика умерла — Кюре ее похоронил»[781]. 28 флореаля (18 мая 1804 года) постановлением Сената (так называемый сенатус-консульт XII года) «правительство Республики доверялось императору, который примет титул императора французов». Даже простое сопоставление календарных дат показывает несомненную связь этих событий.

Историки — почитатели культа «великого императора» пытались расчленить этот процесс; сама возможность сближения столь различных, как они уверяли, явлений шокировала их стыдливость. Это легко достигалось тем, что события марта 1804 года отделялись от провозглашения Бонапарта императором подробным перечислением всех обстоятельств и юридической процедуры этого государственного акта. Напрасный труд! Как будто оставался еще кто-либо не знающий, что слова и действия Сената были внушены и подсказаны первым консулом, торопившимся сменить свой титул.

Некоторые сомнения на предварительной стадии келейного обсуждения вызывал титул монарха. Талейран осторожно, вкрадчиво, но настойчиво пытался подсунуть Наполеону титул «король»[782]. Талейрана воодушевляли в этих усилиях не только желание вернуть себе привычное положение гран-сеньора королевского двора, но и тайная надежда увеличить трудности своего сюзерена, незаметным образом скомпрометировать его в глазах современников и Европы. Но Наполеон не привык жить чужим умом. К тому же он угадывал за подчеркнуто безразличным тоном Талейрана крайнюю степень его заинтересованности. Титул «король» был решительно отвергнут; Бонапарту не подобала роль дублера или преемника Бурбонов. В истории Франции переворачивались новые страницы, и только гремящий громом литавр, овеянный великой славой Рима титул «император» более всего подходил в новых исторических условиях требованиям времени.

Сама империя первоначально сохраняла ту двойственность, ту противоречивость, которыми была отмечена предшествующая деятельность Бонапарта. На серебряных монетах, выпущенных после сенатус-консульта 28 флореаля, было обозначено: «Французская республика. Император Наполеон I». «Император Республики»— это было общеупотребительное выражение того времени. Иные шли еще дальше — они говорили: «Император революции», но это уже были крайности. Во всяком случае для всех было вполне очевидным — и только что происшедшие события в этом полностью убеждали — эта империя имела подчеркнуто антироялистский характер. Само провозглашение империи стало возможным лишь после того, как Бурбоны были вторично повергнуты в прах.

Провозглашение империи в свете всего происшедшего не было воспринято современниками как окончательный разрыв с Республикой. Наполеону представлялось еще выгоднее остаться императором Республики. Давало ли звание императора Бонапарту больше власти, чем та, которой он обладал как первый консул? Вряд ли. В сущности она и ранее была безграничной.

Звание императора французов скорее воспринималось как особая, может быть даже законная, форма признания исключительных военных дарований полководца. В ту пору постоянно оглядывались на античное прошлое, на высеченные из мрамора на века образы героев Эллады и Рима. Гай Юлий Цезарь… Провозглашение Римской империи… Выдерживал ли герой Аркольского моста, Лоди, Риволи сопоставление с великим полководцем Рима? Лев Толстой снова следовал за исторической правдой, вкладывая в уста своих любимых героев — Андрея Болконского, Пьера Безухова — в 1804–1805 годах слова восхищения величием Бонапарта. В императоре Наполеоне они видели прежде всего продолжателя революции. Бетховен, создавая в 1804 году свою «Героическую симфонию», черпал вдохновение для нарастающей мощи торжествующих звуков в железной поступи легионов Бонапарта. Он видел в них легионы революции. Он разорвал после провозглашения империи посвящение Бонапарту, но симфония была рождена под влиянием его побед.

Бонапарт в своем восхождении вверх поднялся еще на одну высоту. Перед ним по-прежнему раздваивались дороги: путь направо? Путь налево? Куда повернуть? Красное и черное продолжали спорить.

Конечно, не следует терять исторического глазомера и понимать сказанное слишком буквально. В 1804 году путь направо и путь налево представляли нечто совсем иное, чем десятью годами ранее, в 1794 году. За минувшее десятилетие все и всё во Франции сместились вправо И больше всего это, конечно, относилось к бывшему секретарю Якобинского клуба в Балансе, капитану Буонапарте, ставшему всемогущим диктатором — императором Наполеоном I.

И все-таки Бонапарт снова стоял на распутье. В 1804 году империя еще не была монархией. Наполеон I был императором Французской республики. 28 флореаля в Сен-Клу, отвечая на речь Камбасереса, доложившего о решении Сената, он сказал сдержанно: «Я принимаю этот титул, который вы нашли полезным для славы народа». Он снова подтвердил, что это решение должно быть утверждено народом[783]. Бонапарт получил этот высший титул в трудное и смутное время. Война еще оставалась скрытой и безмолвной. Но уже на темном горизонте вспыхивали зарницы, предвещая близость грозы. Против Франции создавалась новая могущественная коалиция.

Напряженность сохранялась и внутри страны. Через три дня после провозглашения империи генерала Пишегрю нашли мертвым в тюрьме. Он повесился на своем черном шелковом галстуке[784]. Было объявлено, что он покончил жизнь самоубийством. Все враги Бонапарта поспешили разнести по свету весть о том, что Пишегрю был удавлен по приказу императора. Эта версия долгое время имела хождение, но она представляется малоправдоподобной. Пишегрю был давно уже в подавленном состоянии; его, видимо, угнетало, что он так плохо распорядился своей судьбой: когда-то знаменитый генерал Республики, он стал сообщником наемных убийц. Накинув на шею удавную петлю в одиночной камере, он, верно, надеялся хоть этим отомстить своему бывшему ученику по Бриеннскому училищу, далеко его опередившему и ставшему недосягаемым. Императору пришлось пройти и через процесс Кадудаля — Моро и их соучастников, не принесший ему славы и популярности. Кадудаль держался на процессе агрессивно. Проиграв все до конца, ом, как и Пишегрю, отворачивался от жизни и намеренно шел на дерзости. Старый термидорианский волк Тюрио (которому не случайно была поручена главная роль на процессе) пасовал перед колким языком Кадудаля и выглядел жалким. Моро судили отдельно, он был приговорен вопреки ожиданиям императора всего к двум годам заключения, и Бонапарт поспешил выслать побежденного, но остающегося опасным соперника за пределы Франции. По ходатайству княгини Полиньяк он помиловал обоих князей Полиньяков и маркиза де Ривьера. Это было сделано не без умысла; милуя адъютантов графа д'Артуа, бросившего их на произвол судьбы, он унижал тем самым брата короля. Более всего ему хотелось привлечь к себе Кадудаля; по существующей версии, через Реаля он предложил при условии, что тот попросит полное помилование, для начала полк под его команду. Кадудаль ответил на эти предложения площадной бранью. Через несколько дней он и двенадцать его сообщников были казнены на Гревской площади.


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 145; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!