Итальянский поход 1796–1797 годов 24 страница



Фуше представил первому консулу все доказательства, все улики и дал возможность самому разобраться во всех обстоятельствах дела. Следствие раскрыло картину почти безнаказанной, предельно дерзкой деятельности роялистов во Франции, и в особенности в Париже[694]. Как уже говорилось, с весны 1800 года роялисты начали облаву на первого консула. Ее цель была определена вполне точно: с того часа, как в штабе партии претендента удостоверились в том, что Бонапарт не намерен быть «Монком белых лилий»[695], было решено его убрать. Операция эта была поручена Кадудалю, Гиду де Невилю, Дюперу, и вожди шуанов, хладнокровно прикинув все возможности и шансы, заключили, что убить Бонапарта можно в сравнительно короткий срок. Взрыв на улице Сен-Никез доказывал, что расчеты были не лишены оснований. Бонапарт остался жив лишь благодаря случайности.

Первый консул располагал теперь всеми доказательствами, что «адская машина» на улице Сен-Никез была делом рук роялистов. Но он не хотел ничего менять из ранее данных распоряжений. Арена, Черакки, Топино-Лебрен и Демервиль 19 нивоза были казнены. Сто тридцать якобинцев и бабувистов из списка, представленного Фуше, были отправлены на Сейшельские острова или высланы из Парижа под надзор полиции. Среди них были видные деятели левореспубликанского движения — Лепелетье, Россиньоль и другие. Подавляющее большинство высланных не имело ни малейшего отношения к покушениям осени 1800 года. Затем пришла очередь роялистов. Сен-Режан и Карбон были также казнены. Полиции предписали удвоить свою бдительность. Фуше удержался на своем месте. Бонапарт с трудом переносил присутствие министра полиции: он ему не только не доверял, он ожидал от него козней, подвохов, удара в спину. Он создал «суперполицию» во главе с Жюно, затем Савари, которой было поручено наблюдать за Фуше. Но пост министра полиции оставался за Фуше. Этот человек невзрачной наружности, с леденящими глазами хорошо знал свое ремесло.

«Меня окружают со всех сторон враги»[696],— говорил Бонапарт Редереру в декабре 1800 года. Когда у главы государства столько врагов, нельзя ослаблять полицию, даже если ее руководитель вызывает почти отвращение.

Казни и репрессии осени 1800 года не были преходящим эпизодом в истории консульской республики. Они означали нечто большее. Это был переход к диктатуре Наполеона Бонапарта.

Режим, установившийся во Франции после переворота 18–19 брюмера, вряд ли можно определить как цезаристскую диктатуру, то есть диктатуру Бонапарта, как иногда утверждается в литературе. Диктатура установилась не сразу. Первоначально временный консулат по характеру власти был близок к Директории и отличался от нее главным образом тем, что в первом случае было пять директоров, облеченных полнотой власти, а во втором — три консула. Различие было скорее количественное, чем по существу. Бонапарт в ту пору был лишь одним из трех консулов, и его власть была не большей, чем, например, власть Сиейеса. С конца декабря 1799 года, с введения в действие конституции VIII года и перехода к Бонапарту прав и обязанностей первого консула, положение изменилось. С этого времени утвердилось то, что теперь принято называть «личной властью»; носителем этой личной власти был, естественно, первый консул Бонапарт. Но и в этот период личная власть, хотя и была первенствующей и авторитарной, все же ограничивалась конституционными рамками, с которыми первый консул не мог не считаться. Он не решается официально принять командование армией, так как это не предусмотрено конституцией. Он допускает возражения или даже критику его политики в Трибунате, так как конституция VIII года, составленная им самим, не предусматривает каких-либо ограничений в свободе выражения мнения. Лишь после июньского кризиса 1800 года, после покушений, после «адской машины» на улице Сен-Никез совершается переход к ничем по существу[697] не ограниченной личной диктатуре Наполеона Бонапарта. Несмотря на сохранение внешних конституционных норм, несмотря на то что Франция формально остается республикой, в стране устанавливается фактическое самодержавие первого консула — генерала Бонапарта.

Уже в суровых репрессиях против якобинцев и демократов полностью проявилась природа диктатуры. Ни в чем не повинные якобинцы и бабувисты были осуждены на изгнание не в соответствии с законом, а вопреки закону, против закона: их высылка на Сейшельские острова была продиктована политическими соображениями, и закон должен был приспосабливаться к воле первого консула. Воля первого консула ставилась теперь выше закона.

Относясь с недоверием к своим ближайшим сотрудникам, ведавшим важнейшими отраслями государственной политики, — министру иностранных дел Талейрану, министру полиции Фуше, Бонапарт стремился вникнуть во все сам; он постепенно сосредоточивал в своих руках все нити государственной политики, он во все вмешивался. Он обязал министров представлять ему письменные отчеты; это увеличивало их ответственность перед первым консулом. Они редко имели возможность лично беседовать с ним. Исключение было сделано лишь для Талейрана — министр иностранных дел имел право личного доклада первому консулу. Собственно, министры стали лишь исполнителями его воли; они знали, что за ними неусыпно следят, что их проверяют, контролируют, что они лишь послушные чиновники первого консула.

Все в стране решала отныне воля первого консула, воля диктатора. Оппозиция, сохранявшаяся в годы консулата, лишь усиливала авторитарные устремления Бонапарта. Внесенный в феврале 1801 года законопроект, предоставлявший правительству право учреждать в департаментах чрезвычайные суды, вызвал резкие возражения в Трибунате и Законодательном корпусе: он прошел и стал законом незначительным большинством голосов. Статьи гражданского кодекса также встретили решительные возражения. Это не осталось незамеченным, равно как и иные критические выступления Бенжамена Констана и других лидеров оппозиции[698]. Консульская власть нашла простое решение. Постановлением послушного Сената 27 вантоза X года (18 марта 1802 года) двести сорок членов Законодательного корпуса и восемьдесят членов Трибуната были объявлены не подлежащими переизбранию. Это значило, что они попросту выброшены из законодательных учреждений. «Чистка» прошла без затруднений[699]. Но так как оппозиция все же не была окончательно сломлена, первый консул стал игнорировать Законодательный корпус и Трибунат; он сосредоточил всю работу в Государственном совете, ставшем главным механизмом правительственной деятельности[700].

Бонапарту было известно также, что оппозиция гнездится в политических салонах Парижа, прежде всего в салоне Жермены де Сталь. Здесь считалось с некоторых пор признаком хорошего тона превозносить генерала Моро; у него видели только одни достоинства: произнося его имя, вздыхали — вот человек, оставшийся неоцененным. Эта дама, считавшая себя, может быть даже не без доли основания, одной из самых умных женщин века, вызывала постоянное раздражение первого консула. Талейран его весьма охотно поддерживал в этих настроениях. Как заметил Баррас, Талейран не мог простить госпоже де Сталь, что она сделала его в свое время министром иностранных дел и одалживала ему деньги. Талейрана, вероятно, вполне бы устроило, если бы эту разговорчивую женщину выслали из Франции. Бонапарт начал склоняться к этой мере, но полагал, что время еще не пришло. «Передайте этой женщине, что я не Людовик XVI», — сказал он братьям, продолжавшим посещать ее салон. Это было предупреждением.

Первый консул знал также, что имеются недовольные и в кругах военных — среди генералов. Это было серьезнее, потому что здесь могли быть пущены в ход не только слова. Главарями военной оппозиции называли Бернадота, Журдана, Ожеро. Единственно опасным противником Бонапарт считал Бернадота. Шурин его старшего брата Жозефа, муж бывшей возлюбленной Наполеона Дезире Клари, почти родственник, этот хитрый гасконец уклонялся от выражений солидарности с консульским режимом. Впрочем, после Маренго эти опальные генералы были не опасны Бонапарту. Его слава как полководца была уже непоколебима. Дезе погиб; Клебер по странному совпадению был убит в Египте в тот же самый день, что и Дезе, — 14 июня; Гош умер еще раньше; все самые крупные полководцы, потенциальные соперники Бонапарта, сошли со сцены. Оставался один Моро, но у того не хватит решимости на активные действия.

Преодолевая сопротивление оппозиции всех оттенков и усиливая свою личную власть или, вернее сказать, цезаристскую диктатуру, ибо он пришел к всевластию, опираясь прежде всего на армию, Бонапарт стремился затушевать, замаскировать диктаторский характер режима и создать для него помимо армии определенную социальную опору. Чрезвычайно глубокая мысль В. И. Ленина о присущей бонапартизму склонности к политике лавирования находит многократные подтверждения в истории консульства и империи[701].

Представлять дело так, будто власть Бонапарта как форма цезаристской диктатуры держалась только на силе штыков, значило бы впасть в ошибку. Политика Бонапарта первоначально до определенного времени, о чем речь пойдет ниже, была весьма реалистичной и строилась в главном на учете потребностей страны, точнее сказать, собственнического большинства населения. Сам Бонапарт сказал об этом очень ясно: «Мы довели до конца роман революции… Теперь надо установить, что в ней есть реального».

К числу этих реальностей, созданных революцией, Бонапарт относил произведенное ею перераспределение собственности и утверждение буржуазной собственности как господствующей формы общественных отношений. К ним же он относил равенство, понимаемое прежде всего как юридическое равенство прав, свободу, трактуемую ограничительно, как личную свободу, свободу пользования собственностью, но не больше. Эти реальности власть Бонапарта утверждала и защищала, и он сам, прошедший школу революции, понимал, что стоит ему отойти, отступиться от этих реальностей, и вся нация будет против него. Но, все более сосредоточивая власть в своих руках, Бонапарт искал дополнительные аргументы для идеологического обоснования прогрессирующей концентрации власти в одних руках. Хотя ему и случалось нередко весьма критически высказываться об «идеологах», он и сам был «идеологом» не в меньшей мере, чем полководцем.

В связи с этим нельзя не коснуться вопроса, имеющего частное, но все же существенное значение. Некоторые историки и биографы Наполеона склонны полагать, что Бонапарт был всегда или по крайней мере с 1796 года врагом революции и что всегда и более всего он ненавидел якобинцев. С таким мнением трудно согласиться; подобные суждения представляются слишком прямолинейными и односторонними, he следует прежде всего упускать из виду объективного содержания борьбы, которую вел Бонапарт. Как бы ни была реакционна и антидемократична проводимая им политика по отношению к народу своей страны, в столкновении с феодально-абсолютистским миром буржуазная Франция до определенного времени представляла собой исторически прогрессивную силу.

Но важно также разобраться и в мировоззрении Бонапарта, не упрощая, понять эволюцию его взглядов, изменения, совершавшиеся в его мировосприятии и в его действиях. В пределах рассматриваемого времени, то есть периода консульства, было бы неправильным не замечать внутренней противоречивости, сохранившейся в его мировоззрении, его политике. Вчерашний якобинец, автор «Ужина в Бокере», друг Гаспарена и Робеспьера-младшего, даже становясь на путь Цезаря, не мог перечеркнуть свое прошлое. Бонапарт — первый консул, диктатор еще отчетливо понимал, что его сила — в преемственной связи с революцией, в том, что его меч служит защите и укреплению ее завоеваний. Он об этом многократно говорил: «Я вышел из недр народа, я не какой-нибудь Людовик XVI…» При посещении Эрменонвиля, могилы Жан-Жака Руссо, первый консул сказал Станиславу де Жирардену: «Будущее покажет, не лучше ли было бы для спокойствия земли, если бы ни Руссо, ни я никогда не существовали»[702]. Эти слова полны глубокого смысла: первый консул, диктатор, «Цезарь», железной рукой утверждавший свою жесткую власть, он при всем том понимал, чем обязан автору «Общественного, договора», он связывал свое имя с именем Жан-Жака Руссо. В беседе с Берлие в годы консульства Бонапарт говорил: «Были хорошие якобинцы, и было время, когда всякий человек со сколько-нибудь возвышенной душой должен был быть якобинцем; я сам им был, как и вы, как и тысячи других хороших людей»[703]. В его окружении всегда было немало людей, игравших заметную роль в якобинском или лево-республиканском движении, (достаточно напомнить Реаля, Брюна, Ланна), в его администрации работали Жан-бон Сент-Андре, Мерлен из Дуэ, Юлен, Барер и другие. Наконец, когда все было уже в прошлом, на острове Святой Елены он говорил о том, что любил революцию, отзывался всегда уважительно о Робеспьере и о его младшем брате[704].

Все сказанное не должно, конечно, ни в какой мере заслонять антидемократическую практику Бонапарта; что бы он ни говорил, нельзя упускать из виду, что на деле первый консул установил милитаристско-деспотическую диктатуру. Но важно избежать и упрощенного или слишком прямолинейного изображения его эволюции.

 

Еще после первых успехов в Италии и в особенности после брюмера Бонапарт выдвинул идею национального единения. Идея эта не была его изобретением, она была рождена революцией, а до нее Руссо, но он ей придал новое толкование. Национальная идея в интерпретации Бонапарта — это было своего рода соревнование в военной славе, в военной доблести, забвение партийных распрей во имя высшего долга перед родиной. Во время революции почетом окружались только имена борцов за свободу — Брута, Гракхов, Вильгельма Телля. В Тюильрийском дворце, куда Бонапарт переехал в начале 1800 года[705], он приказал поставить рядом со скульптурным портретом Брута портрет Цезаря. Он воздавал теперь почести Тюренну, Генриху IV, Жанне д'Арк. Себе он уготовил роль высшего национального арбитра: он стоит над партиями, он выше партий, он представляет и защищает интересы нации в целом.

Так крепкая авторитарная власть, которую он цепко удерживал в своих руках, получала возвышенное и благородное обоснование. Первый консул — это воплощение нации; это собственно сама нация в ее персонально^ выражении. Военная слава, которая его украшала (Маренго теперь безоговорочно преподносилось как великая победа, а тень Дезе становилась все бледнее), придавала этому живому национальному символу величественный и грозный характер.

Конечно, то была подмена принципов народного суверенитета гиперболизированным национальным принципом, отождествляемым с властью Цезаря. В конечном счете это было идеологическим обоснованием цезаристской диктатуры. Но многие ли добрались до сути?

В один из воскресных дней 1801 года над Парижем понеслись певучие, мерные звоны больших колоколов собора Парижской богоматери. Они молчали более десяти лет, как безмолвствовало и большинство колоколов почти во всех церквах Франции. Первый консул оживил церковные колокола, и их звон раздавался над всей страной.

Был ли он сам религиозным, верующим человеком? Нет, конечно. Искренний почитатель в юности Вольтера и материалистов, поклонник Руссо должен был относиться к церкви, к религии крайне скептически. До некоторых пор она его вообще не интересовала. Но он хорошо знал, что зазвонивший над селами и городами Франции певучий голос колоколов будет встречен радостными улыбками почти всех французских женщин, да и многих мужчин — крестьян и горожан. Он знал, что такая простая мера, как восстановление старого, привычного дня воскресенья вместо непонятного и трудно воспринимаемого десятого дня декады, была встречена всеобщим удовлетворением. Жизненный опыт убеждал в том, что религия и церковь остаются огромной силой, и трезвым своим умом он пришел к выводу, что этой силой не следует пренебрегать.

Что привело его к этим заключениям? Вероятнее всего, его натолкнул на мысль о необходимости пересмотра церковной политики опыт Италии и Египта. В 1796–1797 годах в Италии он убедился, что, воюя против церкви, он восстанавливает против французов народ, прежде всего крестьянство, всецело находившееся под влиянием священников. Еще нагляднее то же могущество церкви он почувствовал в Египте, столкнувшись с арабами-магометанами. С первых же своих обращений к египетскому населению он заявил, что относится с глубочайшим уважением к Корану. Но если публично провозглашать глубокое уважение к магометанской религии, то почему отказывать в уважении религии католической? Неотразимая логика этих рассуждений дополнялась с некоторых пор иными вескими аргументами. В Италии, Египте политика Бонапарта была направлена на то, чтобы нейтрализовать, обезвредить церковь. Но с тех пор как ходом вещей он, Бонапарт, стал главой французского государства, было логично и целесообразно сделать следующий шаг — поставить церковь на службу государству, превратить ее из нейтральной или враждебной силы в союзника, опору режима.

Этот крутой поворот в политике по отношению к церкви должен был натолкнуться на возражения, на оппозицию. «Идея восстановления прав папы над французами находилась в прямом противоречии с общественным мнением и духом времени»[706],— говорил Шапталь. Десять лет французский народ воспитывали в убеждении, что церковь — оплот тиранов и что священнослужители — злейшие враги революции. То была непререкаемая революционная традиция, и она считалась неоспоримой для всех республиканцев, и для республиканской армии в особенности. Но не только истинные республиканцы должны были встретить в штыки политику примирения с церковью. В ближайшем окружении Бонапарта были люди, имевшие веские причины противиться союзу с церковью. Морис Талейран, бывший епископ Оттенский, внесший в ноябре 1789 года предложение отобрать у церкви все ее имущество, именно поэтому не хотел восстановления влияния церкви: он не ждал для себя от этого ничего хорошего. По тем же мотивам повороту в церковной политике противился и Фуше — бывший священник, а затем гонитель церкви и поборник дехристианизации: он не мог рассчитывать на симпатии церковников. Заигрывание с церковью шокировало ученых Института: высшее научное учреждение Франции было центром безбожия. Все «идеологи» были против церкви, они отстаивали традиции философии XVIII века, дух вольтерианства, свободомыслия.

Бонапарт пренебрег всем этим. Важнее, чем. недовольство элиты, для него были поддержка и сочувствие крестьян. Бонапарт в данном случае обращался не столько к рассудку крестьян, сколько к их предрассудкам. Он был уверен, что восстановление церкви в правах будет с удовлетворением встречено крестьянством. Важнее же всего было то, что церковь становилась существенной опорой режима. Священники будут дополнять префектов. В их лице Бонапарт получал внешне независимую, а потому еще более ценную разветвленную сеть агентов консульского режима. Таковы были мотивы, предопределившие восстановление католической церкви как государственной религии. Конкордат 15 июля 1801 года, подписанный Бонапартом и папой Пием VII, официально восстанавливал во Франции поддерживаемый государством культ католической церкви[707].

В воспоминаниях, продиктованных на острове Святой Елены, да и ранее, в годы консульства и империи, Бонапарт обычно объяснял свои успехи тем, что ему покровительствовала его «звезда». Он верил в свою звезду, то есть в свою судьбу, и звезда его не оставляла, не отворачивалась от него. В этих суждениях своеобразно сочетались корсиканское искреннее суеверие и лукавая, расчетливая мистификация.

В действительности успехи, сопутствовавшие до определенного времени военной и политической деятельности Бонапарта, как уже говорилось, объяснялись рядом причин. О некоторых из них уже было сказано. По ходу изложения здесь уместно обратить внимание еще на один частный фактор, облегчавший Бонапарту выполнение задач, которые он ставил перед собой.

Непрерывно расширявшийся круг вопросов в политической, государственной, дипломатической, военной, административной, юридической сферах деятельности, с которыми он сталкивался как первый консул, поглощал все его время и внимание. Но даже при его огромной, фантастической работоспособности (он по-прежнему, как в Оксонне, вставал в четыре-пять часов утра и сразу же принимался за работу) ему не хватало времени на все. Он все шире прибегал к помощи близких ему людей — друзей юности, которым он полностью доверял.


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 187; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!