Итальянский поход 1796–1797 годов 21 страница



29 февраля 1800 года Ростопчин прислал Дюмурье краткое письмо, извещавшее, что по повелению императора генералу препровождается тысяча дукатов в возмещение расходов на поездку из Петербурга в его страну[617]. Это значило, что колебания Павла окончены, он принял решение[618].

Не трудно сопоставить даты. 1(12) февраля Павел I формально потребовал от английского правительства отозвать Уитворта[619]. 16(27) марта того же года генералиссимусу Суворову было официально предписано приостановить всякие военные действия против Франции[620]. Распоряжение Павла I от 29 февраля о выдаче тысячи дукатов Дюмурье на обратный путь из Петербурга приходится между этими датами, это все звенья одной цепи. После длительных колебаний Павел I пришел к заключению, что государственные, стратегические интересы России должны быть поставлены выше отвлеченных принципов легитимизма. Практически это означало, что русское правительство было готово идти на переговоры с Францией.

***

Бонапарт, находясь в «резервной армии» и занятый подготовкой к решающим операциям против австрийцев, не терял из поля зрения главную внешнеполитическую задачу, воодушевлявшую его в то время, — поиски путей сближения с Россией. Из действующей армии он посылал короткие письма или записки Талейрану, доказывавшие, какое большое значение он придавал поставленной задаче. Даже накануне Маренго он напоминал министру иностранных дел: «Надо оказывать Павлу знаки внимания, и надо, чтобы он знал, что мы хотим вступить с ним в переговоры». Талейрана не было нужды в том убеждать: своим гибким умом он и сам превосходно понимал всю важность начатой политической акции. Он видел, что, пока дело идет через посредников — через Берлин и Копенгаген — по официальным дипломатическим каналам, оно подвигается медленно и туго. «До сих пор еще не рассматривалась возможность вступить в прямые переговоры с Россией… бесспорно, это сопряжено с немалыми трудностями, но это дает и большие преимущества»[621],— писал Талейран первому консулу. Эта инициатива министра иностранных дел была энергично поддержана Бонапартом. После Маренго он снова чувствовал себя прочно сидящим в седле; теперь можно было не торопясь оглянуться по сторонам и найти верные пути к Петербургу.

1 термидора VIII года (7/18 июля 1800 года) Талей-ран направил графу Никите Петровичу Панину послание, написанное с присущим ему мастерством и одобренное, вне всякого сомнения, Бонапартом.

«Граф, первый консул Французской республики знал все обстоятельства похода, который предшествовал его возвращению в Европу. Он знает, что англичане и австрийцы обязаны всеми своими успехами содействию русских войск…» — так начиналось это послание. Все было в нем тонко рассчитано: и неназойливое напоминание о том, что Бонапарт не участвовал в минувшей войне, и стрелы, как бы мимоходом направленные в Англию и Австрию, и дань уважения, принесенная русским «храбрым войскам»[622]. За этим вступлением следовало немногословное, продиктованное рыцарскими чувствами к храбрым противникам предложение безвозмездно и без всяких условий возвратить всех русских пленных числом около шести тысяч на родину в новом обмундировании, с новым оружием, со своими знаменами и со всеми воинскими почестями[623].

Над этим посланием трудились два лучших дипломата Европы, и трудно было придумать более эффективный первый ход в начинавшейся сложной дипломатической игре. Даже то, что послание было адресовано Панину — самому непримиримому врагу республиканской Франции (в Париже этого не могли не знать), и то казалось удачной дебютной находкой, как свидетельство беспристрастности и строгой корректности корреспондентов.

За первым ходом последовал второй — столь же сильный. Талейран опять же Никите Панину от имени первого консула писал о решимости французов оборонять Мальту от осаждавших остров англичан[624]. Так незаметно вводилась в переговоры чрезвычайно важная тема общности интересов двух держав. Это антианглийское острие направленности французской дипломатии было, несомненно, сильным средством в политике, сближавшей обе державы. Ни шпага папы Льва X, дарованная мальтийскому гроссмейстеру и преподнесенная первым консулом российскому императору, ни комплименты и любезности, с итальянской непринужденностью, как бы сами собой срывавшиеся с уст или из-под пера прославленного французского полководца, — ни одно из этих средств обольщения, на которые был такой мастер Бонапарт, не достигло бы цели, если бы обе державы в тот момент не объединяла общность интересов.

Предложение о возвращении пленных было принято в Петербурге с большим удовлетворением. В нем справедливо увидели не столько рыцарский жест, сколько желание достичь двустороннего соглашения. Но это же в тот момент вполне отвечало желанию Павла, Ростопчина, всей антианглийской партии. Из Петербурга во Францию с особой миссией был направлен генерал Спренгпортен — полушвед, полуфинн, на русской службе известный своими профранцузскими симпатиями[625]. Формально целью миссии Спренгпортена было урегулирование вопросов, связанных с возвращением пленных. Но данная ему инструкция возлагала на него значительно более важные задачи — он должен был способствовать установлению дружеских отношений между Российской империей и Французской республикой[626]. Во Франции правильно поняли значение миссии Спренгпортена. Он был принят с величайшим почетом. В Берлине с ним беседовал Бернонвилль, в Брюсселе — Кларк, в Париже — Талейран и, наконец, первый консул. Дружественность бесед шла в возрастающей прогрессии. О пленных речи почти не было; больше всего говорили об общности интересов, общности задач.

Альбер Сорель в своем известном исследовании называл политику первого консула, направленную на сближение с Россией Павла I, увлечением «химерическим союзом»[627]. Он отказывался видеть в этой политике реальные основания, и под пером прославленного французского историка эта важная страница биографии Бонапарта предстает как занимательный рассказ об обманутых надеждах, просчетах, разочарованиях; печальная повесть о несбывшихся мечтах.

А между тем это направление внешней политики Франции, которому Бонапарт так настойчиво и упорно в первые годы своей государственной деятельности старался проложить дорогу, в действительности свидетельствовало о совсем ином: оно доказывало, как широко, как трезво и реалистично оценивал Бонапарт международную обстановку и заложенные в ней возможности.

В самом деле, на чем строились расчеты Бонапарта? На взбалмошном, эксцентрическом характере Павла I? На умении отгадывать его тайные струны? Обольщении его игрушками Мальтийского ордена? Иные из историков готовы придать этим деталям психологического характера первостепенное значение. Но можно ли было строить на столь зыбких основаниях политику? Да и мог ли Бонапарт, только что после длительного пребывания в Египте вернувшийся во Францию и впервые взявший в руки руль государственной власти, обремененный неисчислимыми заботами внутреннего порядка, знать или изучать характер русского императора? И до того ли было ему в то трудное время?

Нет, расчеты и политика Бонапарта строились на иных, более прочных основаниях. Обе державы — Франция и Россия — «созданы географически, чтобы быть тесно связанными между собой»[628],— говорил Бонапарт в конце 1800 года, принимая Спренгпортена.

В письме от 30 фримера IX года (21 декабря 1800 года) — первом прямом обращении к императору Павлу I — Бонапарт писал: «Через двадцать четыре часа после того, как Ваше императорское величество наделит какое-либо лицо, пользующееся Вашим доверием и знающее Ваши желанья, особыми и неограниченными полномочиями, — на суше и на море воцарится спокойствие»[629].

Несколькими днями раньше, 1 декабря, генерал Кларк в Брюсселе в ответ на вопрос Спренгпортена о возможном развитии отношений между двумя странами, выражая господствующие в окружении первого консула мнения, говорил: «…по мне, нет ничего легче, как достигнуть соглашения в деле мира между Францией и Россией… это соглашение может заключаться в одной статье, постановляющей, что все останется в том виде, как было до войны между обеими державами или даже в эпоху 1786–1787 годов»[630].

Можно привести еще ряд других, сходных по содержанию заявлений, но есть ли в том надобность? Смысл их всех вполне очевиден. Ссылки на географическое расположение стран, на возможную легкость достижения соглашения скрывали за собой прочную убежденность в том, что между обеими великими державами нет глубоких, непримиримых противоречий; они не соприкасались территориально, между ними не было территориальных споров. И раз отсутствуют неустранимые противоречия, не создается ли тем самым почва для достижения соглашения между обоими государствами?

Расчет Бонапарта был прост. Из трех лидирующих великих держав — Англии, Франции и России — первые две были разделены острыми непреодолимыми противоречиями. Столкновение интересов начиналось с территориальных проблем: от ближайших — Бельгии и Голландии до далеких — колониальных владений в Азии, Африке и Америке. В любом уголке мира интересы обеих держав вступали в противоречие. По всем вопросам европейской и мировой политики они отстаивали разные и по большей части противоположные мнения. За ожесточенностью этой яростной борьбы скрывалось обостряющееся соперничество двух экономически наиболее развитых держав, стремившихся каждая в свою пользу к преобладанию. Между Францией и Россией не было и не могло быть подобных противоречий. Экспансия буржуазной Франции и экспансия русского царизма шли в главном по разным, несоприкасающимся направлениям. Огромная континентальная страна, простиравшаяся от Балтийского и Черного морей до Тихого океана, Россия как европейская и мировая держава была, естественно, заинтересована во всех вопросах Европы и мира. Но в ее политике по отношению к Франции не было тех имманентных противоречий, которые были присущи англо-французским отношениям. Следовательно, если и возникали разногласия по тем или иным вопросам (а они, естественно, должны были возникать), то они не затрагивали коренных интересов обеих стран. Тем самым база для соглашения между двумя державами всегда сохранялась. Тезис Бонапарта: «Союзницей Франции может быть только Россия» — имел под собой весьма прочные основания.

Знаменательно, что и в Петербурге примерно так же понимали природу отношений двух стран. В инструкции Спренгпортену, которая, по его словам, была продиктована Павлом I, говорилось: «…так как взаимно оба государства, Франция и Российская империя, находясь далеко друг от друга, никогда не смогут быть вынуждены вредить друг другу, то они могут, соединившись и постоянно поддерживая дружественные отношения, воспрепятствовать, чтобы другие своим стремлением к захватам и господству не могли повредить их интересам»[631]. По существу это была та же аргументация, из которой исходил Бонапарт. Ф. В. Ростопчин, являвшийся первоприсутствующим в Коллегии иностранных дел, в письме более позднего времени к С. Р. Воронцову объяснял политику по отношению к Франции сходными мотивами. Он указывал, что «никогда не считал, чтобы французское правительство, каково бы оно ни было, могло стать опасным для России», он ссылался на «отдаленность обеих стран, на гигантские силы нашей империи»[632]. Это было выраженное другими словами то же мнение, что Франция не может России вредить и что не существует реальных причин и поводов для конфликтов между обеими державами.

Конечно, подобная констатация была бы невозможной ни в 1793 году, ни в 1796-м, ни даже в 1798 году. Мысль об отсутствии реальных противоречий между Французской республикой и Российской империей могла прийти почти одновременно государственным руководителям обеих держав лишь на определенном историческом этапе и в определенных условиях. Рене Савари, будущий герцог Ровиго, со времени Маренго один из самых близких к первому консулу людей из «когорты Бонапарта», указал на одно из этих условий со всей ясностью: «Император Павел, объявивший войну анархистской власти, не имел больше оснований вести ее против правительства, провозгласившего уважение к порядку…» [633]. То было прямое указание на значение переворота 18 брюмера, и Савари был прав в этом: нет спору, эволюция, совершавшаяся во Франции, учитывалась во всем мире, и в Петербурге в особенности.

Было бы ошибочным упрощать сложный в действительности ход вещей или смотреть на события 1800–1802 годов глазами людей, умудренных последующим историческим опытом. В начале XIX века или даже год спустя после знаменитых событий 18–19 брюмера было еще неясно, куда пойдет Французская республика, в какую сторону будут клонить брюмерианцы.

Нельзя в этой связи не признать смелости, одновременно проявленной с обеих сторон. Формально Франция и Россия находились в состоянии войны; дипломатические отношения между сторонами были полностью прерваны; еще не отгремело эхо недавней канонады и не заросла травой могила генерала Жубера, сраженного свинцом суворовской армии. Обратиться в этих условиях прямо к противнику, протянуть поверх поля брани руку примирения — для этого надо было обладать кругозором, решительностью и инициативой Бонапарта. Бонапарт рискнул — и не ошибся!

Вопреки поддерживаемому рядом авторов мнению надо отдать должное и русскому правительству, сумевшему круто и резко изменить политический курс, несмотря на оказываемое на него давление. Это давление шло не только со стороны определенных влиятельных кругов внутри страны — Никиты Панина, подавшего в сентябре 1800 года записку царю, доказывающую, что интересы и долг Российской империи требуют немедленной военной помощи «Австрийской монархии, находящейся на краю пропасти»[634], С. Р. Воронцова и его многочисленных сторонников, братьев Зубовых, через О. А. Жеребцову тесно связанных с Уитвортом, и других.

Давление оказывалось и извне. После Маренго и под его непосредственным впечатлением австрийский дом развернул широкую дипломатическую кампанию, добиваясь «восстановления доброго согласия» между двумя державами[635] и самого «тесного союза двух императорских дворов»[636]. Тугут, лукавя и по обычаю стараясь перехитрить своих партнеров, раздавал самые щедрые обещания и прикидывался овечкой. Весьма энергичную деятельность развили французские эмигранты, встревоженные переговорами с «узурпатором». Д'Антрег, великий мастер интриг и неутомимый изобретатель небылиц, которым он умел придавать видимость правдоподобия (что позволяло их выгодно сбывать за подходящую цену), и здесь не остался в стороне. Он плел паутину дезинформации. Ссылаясь на письма Серра Каприола (неаполитанского посланника в Петербурге) и представителя Людовика XVIII Карамана, он распространял в Вене сведения, будто русский император, встревоженный поражениями австрийцев, готов оказать им эффективную помощь, «дабы спасти австрийцев и всю Европу и воспрепятствовать заключению постыдного мира с французами»[637]. Британское правительство также не отказывалось от надежд удержать Россию в сетях коалиции и воспользоваться ее военными силами. Оно стремилось достичь этой цели, действуя как обычно — и «дипломатией сильного жеста», и методом обольщения. В то время как английское правительство уже готовилось поднять британский флаг над Мальтой (падение которой ожидалось со дня на день), не желая даже вступать в обсуждения с претендовавшим на тот же остров русским правительством, оно старалось проявить к нему любезность за чужой счет. В январе 1800 года английский посланник во Флоренции посетил графа Моцениго и заявил, что Англия не имеет никаких видов на остров Корсика и что, по его мнению, «завоевание Корсики имело бы большое значение для Его императорского величества»[638].

То были «дары данайцев». «Великодушно жертвуя» то, что ему не принадлежало, «предлагая» вместо Мальты французскую Корсику, британское правительство надеялось, если бы Россия попалась на эту удочку, навсегда поссорить ее с Францией. Не трудно разгадать в этом демарше Лондона и другой безошибочный расчет: если бы русское правительство, отвергая этот дар, стало бы все же обсуждать вопрос о Корсике или связывать его с Мальтой, цель была бы достигнута — разрыв с первым консулом-корсиканцем был бы неизбежен: он принял бы это за личное оскорбление.

Все эти дипломатические диверсии остались безрезультатными. 18 (29) декабря 1800 года Павел I обратился с прямым письмом к Бонапарту. «Господин Первый Консул. Те, кому бог вручил власть управлять народами, должны думать и заботиться об их благе» — так начиналось это письмо. Сам факт обращения к Бонапарту как главе государства и форма обращения были сенсационными. Они означали признание де-факто и в значительной мере и де-юре власти того, кто еще вчера был заклеймен как «узурпатор». То было полное попрание принципов легитимизма. Более того, в условиях формально не прекращенной войны прямая переписка двух глав государств означала фактическое установление мирных отношений между обеими державами.

В первом письме Павла содержалась та знаменитая фраза, которая потом так часто повторялась: «Я не говорю и не хочу пререкаться ни о правах человека, ни о принципах различных правительств, установленных в каждой стране. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается»[639]. Что это означало? То была в переводе на современный язык формула невмешательства во внутренние дела. «Принципы различных правительств» провозглашались их внутренним делом. Несомненно, это условие имело большее значение для Петербурга, чем для Парижа. Дюмурье недавно предупреждал Павла I об опасностях, исходящих от Бонапарта: «Его система революционной пропаганды известна»[640]. Павел пропустил тогда это мимо ушей, но предупреждение не было забыто. Нужно было себя обезопасить, и российский император приглашал Бонапарта «не пререкаться» по вопросам «о правах человека» и о принципах правительств. Первый консул принял эту формулу без возражений. Принцип невмешательства во внутренние дела уже тогда, в самом начале XIX века, был вполне подходящим для европейских держав с разным политическим строем.

Переговоры, так успешно начатые Спренгпортеном и личной перепиской Бонапарта с Павлом, со времени прибытия в Париж официальной миссии Колычева пошли труднее. Дело было не только в недостатках характера Колычева и его предубежденности против консульской Франции, хотя и это, по-видимому, играло какую-то роль[641]. Переговоры шли трудно потому, что позиция Павла и проводимая его дипломатами линия были внутренне противоречивы. Согласившись на переговоры с Бонапартом как главой Французской республики и сразу же взяв курс на сближение с ней, Павел I тем самым открыто отверг принцип легитимизма, который он раньше отстаивал. Это было логично, поскольку оба прежних союзника — Австрия и Англия — первыми нарушили этот принцип. Австрия, грубо попирая законные права сардинского короля, захватила отвоеванный русским оружием Пьемонт, а Англия, также попирая права Мальтийского ордена[642], захватила никогда не принадлежавший ей остров Мальта. Было логичным и закономерным, что Павел, заявив о выходе из коалиции, в которой Россия должна была сражаться за чужие, корыстные интересы, отказался и от принципа, отвергнутого жизненной практикой 1799–1800 годов. Столь же логичным было, что царь, вступив на путь сближения с консульской республикой, круто изменил свое отношение к претенденту на французский трон и грубо потребовал, чтобы граф Лилльский, он же Людовик XVIII, вместе со своим двором покинул пределы России[643]. Наконец, последовательным было и то, что, резко изменив весь внешнеполитический курс, Павел отверг и программу Никиты Панина, отстаивавшего сохранение союза с Австрией и Англией, и сместил его с поста вице-канцлера[644].

Но в странном противоречии со всей этой линией Павел в переговорах с французской стороной предъявил ряд конкретных требований, вытекающих из принципов легитимизма. Нота Ростопчина 26 сентября (7 октября) 1800 года, грубая по форме, выдвинула пять условий, предваряющих соглашение между двумя державами: возвращение Мальты Мальтийскому ордену, «восстановление сардинского короля в его владениях, неприкосновенность земель короля обеих Сицилий, Баварии и Вюртемберга»[645]. Позже к этому было прибавлено возвращение Египта Турции[646]. Самое примечательное было в том, что пять условий ноты Ростопчина — сторонника сближения с Францией и врага Панина — были полностью и целиком взяты из осужденной царем и Ростопчиным записки Панина.


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 135; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!