Итальянский поход 1796–1797 годов 23 страница



Заветные мечты Бонапарта, грандиозные замыслы 1798–1799 годов, похороненные в горячих песках сирийской пустыни под стенами Сен-Жан д'Акра, неожиданно ожили и были близки теперь к осуществлению. Счастливая судьба превращала несбыточные мечты в реальность, в почти будничные практические заботы. Бонапарт был счастлив и горд. Все, что он обещал, все, что он предсказывал, — все, все сбывалось, даже раньше, чем можно было ожидать. Письма, записки, распоряжения первого консула начала 1801 года дышат радостной уверенностью в близкой и полной победе[677]. «Только Россия может быть союзницей «Франции…»

Жизнь снова подтверждала справедливость этого утверждения. Ограниченный и заносчивый Колычев, не понимавший законов большой политики, продолжал препираться из-за каждой буквы, каждой запятой с Талейраном. Конференции уполномоченных обеих держав были долгими, но бесплодными[678]. Бонапарта это мало беспокоило. Он предложил Талейрану усвоить по отношению к Колычеву более жесткий тон[679]. Какое значение могут иметь педантичные требования или возражения этого тупого чиновника, когда первый консул решает все самые сложные вопросы в прямом дружественном обмене мнений с русским императором? Слова, сказанные Бонапартом Спренгпортену: «Вместе с вашим повелителем мы изменим лицо мира», теперь, казалось, были близки к осуществлению.

Лондон был охвачен тревогой. Парламентская буря 2 февраля 1801 года низвергла правительство вчера еще всемогущего Вильяма Питта-младшего. Формально Питт пал в связи с ирландскими делами, но истинная причина была всем ясна. Ораторы оппозиции требовали провести следствие о причинах поражения английской политики. Новый кабинет Аддингтона взял в руки бразды правления в смутные часы неуверенности и всеобщих опасений.

И вот в эти дни ожиданий близящейся грозы, когда казачьи полки Орлова уже шли походным маршем на юго-восток, к предгорьям Индии, когда в Париже Бонапарт нетерпеливо ожидал осуществления своих самых дерзновенных замыслов, из далекого Петербурга вдруг пришла поразившая всех весть: император Павел I мертв.

То, что происшедшее в ночь с 11 на 12 марта в царских покоях Михайловского замка в Петербурге, — это не апоплексия, как было официально объявлено, поняли сразу все. Скоро стали известны и подробности. Конечно, то был удар, и даже не один, а несколько ударов, и все они были нанесены человеческой рукой. Точно называли и имена заговорщиков, участников цареубийства: граф Пален, «ливонский великий визирь», как называл его С. Р. Воронцов, генерал Беннигсен, Никита Панин, братья Зубовы. К горлу поверженного императора протягивались и длинные руки Уитворта. О заговоре не мог не знать цесаревич Александр[680].

Бонапарт, узнав о совершившемся в Михайловском замке, был в ярости. «Они промахнулись по мне 3 нивоза, но попали в меня в Петербурге», — говорил он. Они — это значило англичане. В Париже не сомневались в причастности Англии к трагедии в Михайловском замке. И позже, на острове Святой Елены, вспоминая об убийстве Павла I, с которым Наполеон сумел установить дружеские связи, он начинал всегда с имени Уитворта[681].

Нельзя было сомневаться в том, что союз с Россией, казавшийся полностью обеспеченным, становился неосуществимым по крайней мере в ближайшем будущем. Бонапарт послал в Петербург, чтобы присутствовать при коронации Александра, самого близкого ему человека, на которого он возлагал наибольшие надежды, — Дюрока Это доказывало, что он не отказывался от прежнего курса. Но он трезво оценивал смысл происшедшего 11 марта. Надо было считаться с реальностью, надо было искать в политике иные пути.

 

Пожизненный консулат

 

Передвинем стрелку часов назад. Вернемся к событиям июня 1800 года.

Маренго имело неисчислимые последствия. Во всем — во внутреннем положении Республики, в позициях Франции на международной арене, в личной судьбе первого консула — на другой день после 14 июня обозначалось нечто новое.

15 июня Мелас подписал условия перемирия, продиктованные Бонапартом. Он согласился сразу, без спора на все, что от него потребовали. Он был слишком подавлен происшедшим: победой, наполнившей его гордостью, и через три часа полным, сокрушительным поражением. Потрясение, испытанное 14 июня, оказалось выше его сил; не вникая в то, чего от него хотели, он отдал французам почти всю Северную Италию и был счастлив, что ему позволили уйти с остатками разбитой армии за Минчо. Если бы от него потребовали большего — отдать противнику и всю Австрию, до Вены, он, наверно, и на это согласился бы. Как полководец, как человек Мелас после Маренго перестал существовать.

Бонапарт приехал в Милан. У него было много забот в столице Цизальпинской республики. Ему надо было добиться изменений в государственном устройстве республики, приблизить ее конституцию к конституции VIII года. Он стремился также внести существенные коррективы во взаимоотношения с католической церковью. В июне первый консул официально присутствовал в полной военной форме на торжественном молебне в Миланском соборе; это был новый шаг в его церковной политике[682]. Он выезжал в Павию, чтобы торжественно открыть университет, закрытый австрийцами. Бонапарт уделял внимание итальянскому искусству. Злые языки добавляли, что его нередко видели в обществе знаменитой красавицы Грассини. Словом, у него было в Италии множество самых разных дел.

И все же, бросив на полпути незавершенными дела, он 25 июня неожиданно покинул Милан; 2 июля он был уже во французской столице.

Что же заставило первого консула поспешить с возвращением? Дурные вести. Из надежных источников поступали тревожные сведения. Еще до начала второй итальянской кампании, в апреле 1800 года, Фуше сообщал, что некоторые бывшие якобинцы что-то затевают Бонапарт отнесся к этим сообщениям с вниманием. Он обязал Фуше и Камбасереса зорко следить за возможными противниками слева. Широкое якобинское движение? Или новый бабувистский заговор? Бонапарт не без основания полагал, что обстановка во Франции не благоприятствует таким выступлениям. Тем не менее в письмах-директивах консулам из армии он призывал их к бдительности и твердости[683]. Но то, что до него дошло в Италию и что он узнал в Париже, не показывая виду, что знает превзошло худшие опасения.

Стоило ему только уехать из столицы, как сразу же, чуть ли не на второй день, в Париже все было взбаламучено. Не только враги и недруги — это было бы понятно, но и ближайшие сотрудники первого консула, те, кому надлежало защищать режим консулата и его интересы, — все оказались вовлеченными в интриги, козни, какие-то темные, подпольные махинации. Самым странным было то, что все почему-то ожидали неудач Бонапарта: бедствий при переходе через Альпы, поражения, возможно даже его гибели. На протяжении двух месяцев его отсутствия, вместо того чтобы заниматься серьезными государственными делами, все были поглощены обсуждением вопроса: что будет, если вдруг…

В эти едва маскируемые заботой о благе отечества интриги оказались втянутыми высшие сановники консульского режима. Лидер «разочарованных брюмерианцев», так их называли, председатель Сената Эмманюэль Сиейес был главным вдохновителем или даже организатором этой антибонапартовской закулисной возни. Его враждебность первому консулу не составляла секрета. В конфиденциальных донесениях, поступавших из Парижа, сообщалось, что Сиейес возглавляет партию противников Бонапарта и его возможности и перспективы в предстоящей борьбе оценивались весьма высоко[684]. Ходили слухи, что Сиейес предлагал герцога Орлеанского или Лафайета на пост главы государства.

Были ли это только разговоры, или дело дошло до тайного комплота, установить нелегко. Бонапарт не мог получить информацию от своего министра полиции хотя бы потому, что тот был сам причастен к нечистым переговорам июня 1800 года. Конечно, Фуше с его «пронизывающими глазами надсмотрщика над каторжниками», как о нем метко сказал Сорель, оставался самым осведомленным лицом в Париже. Но он молча выслушивал и допускал столь многое, что становился как бы соучастником этого полузаговора.

Бонапарт в Париже вскоре узнал, что к этим странным разговорам, начинавшимся со слов «а вдруг…», были причастны и другие его министры, во всяком случае все занимавшие наиболее важные посты: иностранных дел, военных, внутренних дел — Талейран, Карно, даже его родной брат Люсьен Бонапарт. Талейран, до сих пор внушавший Бонапарту доверие и пользовавшийся его полной поддержкой, превратил свой особняк в Отейле в штаб-квартиру жаждущих перемен. Карно не без удовольствия выслушивал предложения стать во главе правительства, «если…».

Люсьен Бонапарт писал Жозефу, что «если произойдет…», то первыми пострадают они, братья Бонапарт[685]. Это не мешало, однако, Люсьену самому раздувать пламя интриги. Честолюбивый, уверовавший в свой литературный талант[686], оскорбленный тем, что старший брат недостаточно ценит его заслуги в день 19 брюмера, Люсьен Бонапарт на свой манер конспирировал против брата. Даже родная сестра Наполеона Элиза и та в своем парижском салоне позволяла вольные разговоры. Все, все предавали, открещивались от Бонапарта еще раньше, чем он был побежден.

Кульминацией этих настроений был памятный день 20 июня. Накануне, начиная с 14 июня, как отмечали полицейские агенты, во всех кафе, на улицах говорили главным образом о падении Генуи, о дурных известиях из армии. На бирже курсы ценных бумаг стали падать. Утром 20-го прибыл курьер, привезший страшную весть о поражении под Маренго. Возбуждение достигло апогея. Многие стали хвастаться: «Я это предвидел», «Я это первым сказал». Ажиотаж, волнение достигли высшей степени. Не интересовались судьбой Бонапарта, о нем уже не говорили, его считали конченым человеком; всех занимал главный вопрос: что же будет теперь? Для лидеров, может быть для большинства, «Что же будет?» означало практически «Кто же?»[687].

В этот момент всеобщей сумятицы, когда тайное начинало становиться явным, когда на лицах стали проступать желания и с уст готовы были сорваться новые имена в этот критический миг появляется новый курьер из Италии. Речи обрываются на полуслове, молча все ожидают-что же будет сказано? Оглашается краткое сообщение о полной, решающей победе.

«Немая сцена», как обозначил Гоголь финал «Ревизора». Потрясение, неожиданность так велики, что никто не может молвить ни слова. Затем, когда шок миновал, все сразу, наперебой стали возносить хвалу великому полководцу. «Мы все это ожидали», «Могло ли быть иначе?!», «Мы предвидели эту победу!» — раздавалось со всех сторон. Особенно старались те, кто дальше других забегал вперед. Камбасерес и Лебрен чувствовали себя крайне неловко: они ведь тоже допускали эти недозволенные разговоры. У первого консула длинные руки, и рано или поздно все происшедшее в его отсутствие станет ему известным.

Чтобы отодвинуть этот страшащий их час или чтобы усыпить бдительность Бонапарта, консулы и министры готовят победителю при Маренго торжественную, грандиозную встречу. Первый консул будет принят, как Цезарь после завоевания Галлии. Но Бонапарт пресекает их намерения. С дороги он присылает короткую записку — никаких торжественных встреч, никаких церемоний.

Он возвратился в Париж, когда его не ожидали. После этой победы, которую славила вся страна, которая поразила всю Европу, весь мир, Бонапарт вернулся хмурым, молчаливым. К тридцати годам он познал в полной мере горечь разочарований. Он во всем разуверился-, в великих освободительных идеях, так искренно увлекавших его в дни юности, в наивных мечтах о свободной Корсике, в революции, в якобинстве, в котором он видел могучую силу, в верности своей жены, > которую любил больше всего на свете. Теперь пришла очередь его братьев, готовых было его предать, его ближайших соратников, выбранных им самим, сотрудников, с которыми он создавал режим консулата. Все, все не колеблясь отрекались от него, все готовы были его предать и продать, ни на кого нельзя было положиться.

«Я возвратился с состарившимся сердцем», — скажет он позже о лете 1800 года.

Кризис консульского режима, обнаружившийся в июне 1800 года, в действительности был даже острее, чем это казалось с первого взгляда. Опасны были не тайные козни Сиейеса, не вероломство Фуше и Талейрана (то была их вторая натура), ни фрондерство Люсьена. Опасным было то, что брожение в верхах консульского режима, ожидание ближайшими сотрудниками первого консула перемен стало явным, очевидным для всех и тем самым показало непрочность консульской власти. Бальзак в своем «Темном деле» прекрасно воспроизвел неустойчивую, тревожную политическую атмосферу тех дней — смутное время ожидания надвигавшихся перемен, когда никто не знал, где кончается власть консульского режима и начинается могущественная сила тайных участников заговора. Эта ставшая явной для всех слабость консулата воодушевила его настоящих врагов — людей действия, решивших воспользоваться благоприятным моментом. В поры ослабевшего государственного организма проникли враждебные ему силы. Это проникновение осталось незамеченным, или ему не придавали значения, не принимали всерьез. Прошло время, и эти подспудные процессы вдруг сразу дали о себе знать.

Бонапарт, вернувшись из Италии в столицу, должен был делать вид, что ничего не произошло, что он ничего не заметил, ничего не знает. Он по необходимости носил личину доверчивого или слишком занятого человека, не разглядевшего происшедшего, ибо иначе ему пришлось бы вступить в борьбу со всеми руководителями государственной власти, со всеми своими сотрудниками. Воевать со всеми было невозможно. Он ограничился лишь отстранением Карно с поста военного министра. Армия в его глазах имела решающее значение, и доверять ее человеку, не скрывавшему своей враждебности, — на это согласиться он не мог. Военным министром был снова назначен Бертье.

В остальном все сохранилось по-прежнему, все удержали свои посты, и даже Фуше, не без основания опасавшийся за свой портфель министра полиции, вскоре убедился, что и ему ничто не грозит. Было замечено лишь, что первый консул стал резче, раздражительнее, было очевидно также, что он все больше прибирает к рукам все дела, становится все более требовательным и недоверчивым. Но победителю Маренго все прощалось, даже, вернее, все вызывало одобрение. В целом же общий ход вещей оставался без изменений.

Но вот с некоторых пор, с осени 1800 года, стали происходить странные вещи. 18 вандемьера (10 октября) в театре Оперы во время представления в нескольких шагах от ложи первого консула было задержано несколько человек — они были вооружены кинжалами. Следствие установило, что то были бывшие якобинцы: Арена (один из братьев Арена, давних друзей Бонапарта по дням корсиканской юности), Черакки, Топино-Лебрен, Демервиль. Арестованные не отпирались; они признали что шли к ложе консула, с тем чтобы заколоть его кинжалом[688]. Не было ли это полицейской провокацией, подстроенной Фуше? Вопрос этот остался до конца невыясненным. При всех обстоятельствах арестованные заплатили за это своей жизнью. Примерно через месяц полиция арестовала в Париже некоего Шевалье, якобинца, тоже близкого к бабувистам инженера, занимавшегося изготовлением взрывчатого вещества, предназначенного, конечно, также для первого консула.

Еще ранее, в начале вандемьера, в провинции — в Турени — произошло загадочное происшествие. В замок сенатора Клемана де Ри, видного политического деятеля Республики, явились несколько вооруженных людей и среди бела дня похитили сенатора, увезли с собой. Бальзаку это происшествие послужило канвой для одного из лучших его романов — уже упоминавшегося «Темного дела». Название, данное романистом, было совершенно точным: эта история действительно осталась темной, не выясненной до конца, и не только во времена Бальзака, и ныне, 170 лет спустя[689]. Тогда же, осенью 1800 года, похищение сенатора де Ри, оставшееся в течение длительного времени нераскрытым и безнаказанным, вызывало смятение умов.

Бонапарт поручил розыски пропавшего сенатора одному из самых энергичных и пользовавшихся его доверием сотрудников — Рене Савари[690]. Многие современники полагали (и Бальзак разделял это мнение), что похищение Клемана де Ри связано с опасными разговорами весной 1800 года, начинавшимися со слов «А вдруг…». Чтобы обезопасить себя от врагов и друзей, Клеман де Ри счел разумным укрыть в своем замке некоторые компрометант-ные документы, сохранившиеся от того времени. Предусмотрительный сенатор недооценил, однако, способности своих друзей Его похищение не преследовало корыстных целей: ценности не были взяты. Но когда стараниями полиции Фуше он был так же неожиданно обнаружен, как неожиданно и исчез, он, возвратившись в свой замок, удостоверился в том, что за время его отсутствия из замка исчезли документы, которым он придавал такое значение[691].

Общественное мнение было уже достаточно возбуждено «темной историей», когда новое происшествие в столице — и какого масштаба! — заставило забыть о всех предыдущих

Вечером 3 нивоза (24 декабря) Бонапарт выехал из Тюильри в Оперу, шла премьера оратории Гайдна. Первый консул считал нужным показываться на людях, особенно после попытки покушения в театре, к тому же он ценил творчество Гайдна Карета ехала быстро и уже была недалеко от цели, когда на повороте улицы Сен-Никез раздался оглушительный взрыв. Затем послышались крики, стоны, плач, ржание коней, грохот рушащихся предметов. В густом дыму, застлавшем узкий проезд, сначала ничего нельзя было разобрать. Когда дым рассеялся, стало видно: мостовая и стены разворочены, несколько убитых, десятки раненых на земле, обломки кареты, искалеченные лошади, кровь, битое стекло, кирпичи, превращенные в щебень. Бонапарт остался невредимым. Как это могло произойти? Взрыв «адской машины» произошел через несколько секунд после того, как проехала карета Бонапарта. Если бы кучер не гнал так лошадей, гибель первого консула была бы неминуемой. На сей раз его спасла случайность, чудо[692].

Бонапарт приказал продолжать путь в театр. Перед поднятием занавеса он вошел в свою ложу. Жозефина не могла удержать слезы. Первый консул сидел с непроницаемым выражением лица. Со стороны могло показаться, что он всецело поглощен музыкой. Публика, узнав о происшедшем, устроила ему овацию. Бонапарт сдержанно поклонился.

Но едва лишь кончился спектакль и первый консул возвратился в Тюильри, он дал волю своим чувствам. Бледный, безмолвный Фуше выслушивал поток обрушившейся против него ярости. Все, что накапливалось со времени Маренго, все, что Бонапарт, прикидываясь незнающим, узнавал и молча терпел, все это вылилось в бессвязную, неистовую в своем гневе речь. Он не позволит больше, чтобы на первого консула, на первое лицо в государстве охотились как на куропатку! Чего стоит министр полиции, который допускает, чтобы у него под носом заминировали целый квартал! Это все «анархисты», тайным сообщником которых является министр полиции. Позже, на заседании Государственного совета, Бонапарт снова повторил свои обвинения против Фуше: «Не был ли он вождем заговорщиков? Разве я не знаю, что он делал в Лионе?» Фуше все считали человеком конченым, но почему-то Бонапарт не спешил с его увольнением.

Первый консул потребовал в Государственном совете суровых репрессий — казней, ссылок. Составление проскрипционных списков было поручено тому же Фуше. Он безропотно принял возложенное на него поручение[693].

Но, беспрекословно выполняя приказ первого консула, Фуше не прекращал розысков организаторов взрыва на улице Сен-Никез. Реаль, бывший кордельер, заместитель Шометта в Парижской коммуне, защитник бабувистов на процессе в Вандоме, Реаль, в прошлом один из самых «крайних», кипел желанием реабилитировать своих бывших собратьев, по меньшей мере умалить их вину и ответственность. Он пришел на помощь Фуше: в конце концов у бывшего кордельера и бывшего эбертиста могли быть совпадающие интересы. С помощью Реаля Фуше напал на след истинных организаторов взрыва «адской машины». Покушение было подготовлено и осуществлено могущественной разветвленной роялистской организацией, уже год охотившейся за Бонапартом. «Адскую машину» непосредственно подготовил Сен-Режан, роялист, инженер, человек, близкий к Жоржу Кадудалю. Сперва был арестован Карбон, сообщник Сен-Режана, затем в плювиозе был взят главный организатор взрыва «адской машины».


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 144; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!