Итальянский поход 1796–1797 годов 20 страница



Этот вопрос вставал, не мог не встать перед мыслящими людьми в обеих странах сразу же по окончании войны. Становилось очевидным, что война между двумя государствами, расположенными одно на востоке, другое на западе Европы, играла на руку англичанам, австрийцам, пруссакам, кому угодно, но ни в малой мере не соответствовала действительным интересам России и Франции Более того, раз возникнув, эта мысль, естественно, должна была быть доведена до логического конца: война, вражда между Францией и Россией противоречила национальным интересам обеих стран. Следующим логическим звеном в этой цепи рассуждений закономерно должно было быть признание желательности, пользы, необходимости союза между двумя державами.

***

Бонапарт, едва лишь получив полномочия первого консула, поставил в качестве важнейшей внешнеполитической задачи правительства Республики сближение с Россией. «Мы не требуем от прусского короля ни армии, ни союза; мы просим его оказать лишь одну услугу — примирить нас с Россией…»[585]—писал Бонапарт в январе 1800 года. Задача эта казалась ему в ту пору столь трудно осуществимой, что он не мыслил ее иначе чем при посредничестве Пруссии. Но сколь важное значение он ей придавал, видно из того, что, не довольствуясь ни стараниями Талейрана, ни обычными дипломатическими каналами, он направил в Берлин своих личных эмиссаров — Дюрока, затем Бернонвилля и, наконец, Лавалетта[586].

Бонапарт тогда еще, по-видимому, не знал, что Павел I в то же самое время приходил к сходным мыслям На донесении от 28 января 1800 года Крюднера, русского посланника в Берлине, сообщавшего о шедшем через Берлин французском зондаже, Павел своей рукой написал: «Что касается сближения с Францией, то я бы ничего лучшего не желал, как видеть ее прибегающей ко мне, в особенности как противовесу Австрии»[587]. Павел писал это примерно в те же самые дни, когда Бонапарт подходил к решению той же задачи.

Павел писал о «противовесе Австрии». Но столь же крайним раздражением он был охвачен и против другого союзника — против Англии[588]. Эта новая внешнеполитическая ориентация российского императора не осталась тайной для английского посла в Петербурге Уитворта; этот дипломат вообще обладал повышенной любознательностью, едва ли совместимой с его официальным статусом. «Император в полном смысле слова не в своем уме»[589],— писал Уитворт. В поведении российского самодержца было действительно немало удивительных поступков и черт, вызывавших смущение, страх, даже ужас его современников. Но в рассматриваемом вопросе император как раз проявил здравый смысл. Он обнаружил так много здравого рассудка, что даже потребовал от английского правительства отозвать Уитворта: этот джентльмен ему не нравился, он не внушал доверия. «Имея давно причины быть недовольным образом действия кавалера Витворта… и желая избегнуть неприятных последствий, какие могут произойти от дальнейшего пребывания при дворе моем лживых министров, я требую, чтобы кавалер Витворт был отозван…»[590]. Последующие события показали, сколь обоснованны были опасения Павла I.

Но на пути и первого консула, и русского императора при всей почти неограниченной власти, которой каждый из них обладал, в достижении намеченной цели возникали непредвиденные препятствия и затруднения.

Как уже говорилось, идея франко-русского сближения в сложившихся условиях была настолько жизненной, настолько соответствовала интересам обеих держав, что она приходила в голову не только официальным руководителям государства или должностным лицам. В частности, эту популярную идею были готовы бросить на чашу весов и третьи участники борьбы — претенденты на власть, представители роялистской партии Людовика XVIII.

Почти в то же время, когда Гюттен слал из Петербурга в Париж докладные записки, доказывавшие необходимость и выгоды франко-русского союза, из Парижа в Петербург окольными путями, через Вену, шли пространные письма с обоснованием той же самой мысли — о пользе франко-русского союза. В одном из писем говори лось, что ходом вещей «Россия… становится распорядителем судеб Европы и спасителем своих союзников»[591]. Но кто же эти истинные союзники России? В том же письме утверждалось, что между Россией и Францией отсутствуют противоречия, что «Россия никогда не может ничего опасаться со стороны Франции» и что последняя готова предложить ей услуги и «прочный союз»[592]. Далее послание предостерегало, что Россия на своем пути, несомненно, встретит Англию и тогда лишь познает все тяготы этого. Логическим выводом из хода рассуждений было «Со всех точек зрения первым союзником России в Европе является Франция»[593]. Единственной существенной поправкой, вносимой данным документом в общие доводы во многом сходные с доводами Гюттена, было немаловажное напоминание о том, что истинным союзником самодержавной императорской России может быть только «законная» — легитимная — французская монархия, Франция белых лилий Бурбонов.

Материалы архива Российской коллегии иностранных дел не дают ответа на вопрос, произвели ли эти доводы какое-либо впечатление в Петербурге. Можно предположить, что в общем этот тезис должен был встретить в Петербурге сочувственное отношение. Официально объявленной целью участия России в войне 1799 года было именно восстановление «законной монархии». Например в манифесте Павла I 16 июня 1799 года говорилось. «Восприняв с союзниками нашими намерение искоренить беззаконное правление, во Франции существующее, вое стали на оное всеми силами»[594]. Влиятельные общественные круги, и здесь надо начинать с колоритной фигуры вице-канцлера графа Никиты Петровича Панина, последовательно и настойчиво придерживались идеи сотрудничества только с «законной» династией; всякая иная Франция представлялась им крамольной и нечестивой[595]. Мнение Панина и его единомышленников представлялось еще столь традиционным и естественным для политики России, что даже самовольнейший и взбалмошный самодержец не мог с ним не считаться. Высказанное им в январе 1800 года пожелание сблизиться с Францией повисло в воздухе, оно не получило продолжения, и, более того, в феврале того же года предложения Пруссии о посредничестве были формально отклонены.

И все-таки в 1799–1800 годах, в особенности после войны, давшей обильную пищу для размышлений, отношение к республиканской Франции в Петербурге и Москве было уже иным, чем десять лет назад, в начале революции. Конечно, за минувшие десять лет во Франции многое изменилось. Но под воздействием французского опыта многое стало иным и в оценке его иностранными современниками. Здесь прежде всего следует напомнить, что сам главнокомандующий армией союзников генералиссимус А. В. Суворов высказывал убеждение в том, что французы возвращения к старой монархии не хотят. Как передавал Ф. В. Ростопчин, Суворов «многократно повторял, что вступление во Францию вызовет к защите ее всех ее обитателей и что покуда так называемая республиканская армия открыто не пожелает восстановления прежнего правительства, до тех пор подавление республики останется лишь на бумаге в разглагольствованиях эмигрантов-проходимцев и в голове политических мечтателей»[596].

Это мнение Суворова замечательно прежде всего как свидетельство политической проницательности великого полководца. Но оно заслуживало внимания и как отражение духа времени. Не только Суворов, но и некоторые другие русские современники той бурной эпохи понимали, что правительство Республики сильнее, энергичнее старой монархии, дискредитированной в глазах французского народа[597].

Но пока это новое понимание вещей прокладывало себе дорогу, приходилось считаться с привычным консерватизмом мнений, с устоявшимися, традиционными воззрениями, рассматривавшими республиканскую Францию как источник «революционной заразы», как рассадник «социального зла»[598].

На пути нового курса по отношению к Франции, пока еще в декларативной форме объявленного Павлом в январе 1800 года и не подкрепленного практическими действиями, возникло еще одно препятствие.

Бонапарт, развертывая свою дипломатическую акцию по сближению с Россией, не знал, что одновременно с ним большую дипломатическую игру в Петербурге начал с иных, можно даже сказать противоположных, позиций другой, по-своему тоже крупный политический деятель — генерал Шарль Дюмурье.

30 октября 1799 года в Петербург пришло адресованное императору Павлу I письмо от генерала Дюмурье из Шлезвига, датированное 20 октября того же года В письме этом говорилось: «Государь, я рассматриваю Ваше императорское величество как руку провидения, простертую над Европой ради спасения религии, нравов, законов, правительств и государей»[599]. Далее Дюмурье столь же велеречиво, со ссылками на «готовность всех французов, в особенности преданных монархии и доброму порядку…» всем пожертвовать ради осуществления «благородных замыслов» императора просил высочайшей аудиенции, дабы изложить имеющиеся у него планы Сами эти планы Дюмурье в письме не раскрывал, но в самой общей форме заявлял, что «все его желания направлены на восстановление на троне Короля и счастье родины»[600].

У Павла I и его окружения к этому времени накопилось уже крайнее раздражение против многочисленных французских эмигрантов, осевших в России, против «двора Людовика XVIII» в Митаве, досаждавших царю бесконечными просьбами о субсидиях, всевозраставших денежных пособиях и награждениях разного рода орденами[601]. О степени этого раздражения можно было судить по тому что царь отказал в аудиенции графу д'Авре, самому близкому к претенденту на трон сановнику, желавшему передать царю лично послание Людовика XVIII[602]. Но для Дюмурье Павел I сделал исключение. В ответе из Гатчины 1 ноября 1799 года Ростопчин сообщал, что император удовлетворил просьбу Дюмурье, ему разрешен приезд в Петербург и посланнику в Гамбурге Муравьеву приказано выдать генералу паспорт[603].

Чем объяснить эту особую милость Павла?

О миссии Дюмурье 1800 года в исторической науке было известно очень мало, а то, о чем сообщалось, представлялось недостоверным или искаженным. Сам Дюмурье в своих не раз переиздававшихся мемуарах об этом эпизоде своей бурной жизни не рассказал[604].

Его биографы Артюр Шюке, Богуславски, Пуже де Сент-Андре либо почти не касались этой темы, либо, кратко сообщая о факте поездки, расцвечивали ее неправдоподобными деталями[605]. Общим источником их сведений была вышедшая в 1818 году книга некоего аббата Жоржеля «Путешествие в Санкт-Петербург», в которой обрывки правды перемежались с выдуманным или непонятым[606]. Исследователи, изучавшие архивные документы эпохи, и это относится прежде всего к Трачевскому, сделавшему в этой области больше, чем кто-либо другой, видимо случайно, прошли мимо папки пожелтевших от времени листов с полувыцветшими чернильными строчками Иностранные ученые, даже такие крупные, как Сорель, всегда охотно писавший о Павле I, черпали свои сведения по русской истории из документальных публикаций Трачевского, отчасти Татищева и незаслуженно популярных на Западе весьма сомнительных сочинений Валишевского Как бы то ни было, из больших исторических исследований миссия Дюмурье выпала: о ней либо ничего не писали, либо упоминали глухо и неопределенно. Естественно, что пачка архивных документов, освещающих какие-то эпизоды политической борьбы начала прошлого столетия, не может представить ее во всей полноте. Что-то остается неизвестным, о чем-то приходится догадываться, строить гипотезы.

Это относится и к поставленному вопросу. Почему Павел I, незадолго до того отказавший в аудиенции влиятельному представителю Людовика XVIII, согласился принять не занимавшего никакой официальной должности бывшего французского генерала, прозябавшего где-то в германском городке?

Объяснение этому нужно, видимо, искать в самой личности Дюмурье или, вернее, в окружавшей его имя репутации. Шарль-Франсуа Дюмурье обратил на себя внимание еще до революции. Он участвовал в Семилетней войне, сражался в рядах Барской конфедерации против России, был комендантом крепости Шербур, прошел через казематы Бастилии. Он восторженно приветствовал революцию, стал другом Мирабо. Громкую, всеевропейскую известность он приобрел в 1792–1793 годах. Дюмурье прославился сначала как авторитетный и авторитарный министр иностранных дел жирондистского правительства, в немалой мере способствовавший ускорению войны между Францией и коалицией срединных монархий. Перо дипломата он вскоре сменил на шпагу полководца и в новой своей роли добился еще больших успехов, чем на прежней стезе. С его именем были связаны первые крупные победы революционного оружия — разгром австрийцев при Жемаппе, завоевание Бельгии, и в 1792— начале 1793 года в армии Французской республики не было более прославленного полководца, чем генерал Дюмурье.

Но в марте 1793 года он дал себя разбить под Неервинденом и вслед за тем сделал попытку повернуть возглавляемую им армию против революционного Парижа. Попытка не удалась; в решающий момент Дюмурье увидел, как вышедший из, строя молодой офицер, медленно поднимая пистолет, прищурившись, целится, чтобы поразить смертельным свинцом генерала-изменника. То был лейтенант Даву — будущий знаменитый маршал наполеоновской армии. Дюмурье, видимо, не выдержал этого направленного на него дула пистолета, прищура прицелившихся глаз: отказавшись от всех своих замыслов, он бежал в стан врагов, к австрийцам. Большая политическая карьера его на том была закончена, но, авантюрист широкого размаха и неукротимой энергии, он не хотел с этим мириться. К тому же он был действительно человеком незаурядных способностей: Наполеон на острове Святой Елены это открыто признал. Став на путь национальной измены и контрреволюции, Дюмурье должен был идти по нему до конца; он сосредоточил свои усилия на восстановлении во Франции легитимной монархии. Умный, циничный Ростопчин, имевший дело с Дюмурье в Петербурге, так резюмировал свои впечатления: «Генерал Дюмурье… человек на все руки. Ему смертельно хочется, чтобы не прекращалась его известность, и, так как он думает загладить прежние свои действия… он может оказать большую пользу французской монархии»[607].

Павлу I была, конечно, хорошо известна военная репутация Дюмурье, слывшего одним из лучших французских полководцев, и его политическая биография. Павел был на распутье; когда пришло письмо Дюмурье, он не определил еще окончательно, как далеко должно зайти его крайнее недовольство союзниками по второй коалиции и какую политику избрать по отношению к Франции.

Но пока Дюмурье совершал свое длительное путешествие в Россию, на свете произошло немало перемен. Он приехал в Петербург накануне Нового года[608], за это время совершился переворот 18 брюмера и временный консульский режим был заменен узаконенным конституцией VIII года консулатом, предоставившим всю полноту власти первому консулу.

Талейран с его изумительно тонким чутьем сумел отгадать, видимо в самой общей форме, готовность Дюмурье к активным политическим действиям; он предложил первому консулу привлечь Дюмурье, установить с ним какие-то контакты. Бонапарт это отверг: он не хотел иметь дела с этим «негодяем»[609]. А «негодяй» прибыл в Петербург, окрыленный самыми радужными надеждами. 2, 4, 5 января 1800 года он пишет Ростопчину письма, дышащие уверенностью и оптимизмом[610]. «Во всем образе действий императора (Павла I) я вижу столько энергии, которая побуждает меня рассматривать его как единственного возможного спасителя Европы»[611]. Приезд Дюмурье был сразу же замечен в английском посольстве. Уитворт 14 января 1800 года писал Гренвилю: «Ген. Дюмурье, примирившийся с Митавским двором, теперь здесь… Сознаюсь, что хотя я никогда не предполагал содействовать Дюмурье, но все-таки не жалею узнать его мнение в эту минуту»[612]. Дюмурье надеется на скорую аудиенцию и просит Ростопчина помочь ему в осуществлении его важной миссии. Он терпеливо ждет. Но время идет, проходит неделя, другая, третья, проходит месяц, затем второй, а прибывший издалека французский генерал остается «все в той же позиции». Аудиенция ему не дана, и неизвестно, когда она будет и будет ли вообще. Дюмурье словно и не вызывали; о нем не вспоминают; в столице Российской империи он остается забытым одиноким чужестранцем. Ростопчин не считает нужным отвечать на его письма, а если отвечает, то весьма кратко и сухо.

Иногда от Дюмурье запрашивают какие-то сведения, например справку о Бернонвилле (видимо, в связи с начавшимися в Берлине переговорами с Францией). Генерал, оказавшийся не у дел, рад и этому поручению. Он пишет характеристику Бернонвилля не без знания предмета и увлеченности, пристрастно. «Генералу Бернонвиллю около 60 лет… его здоровье основательно подорвано картежной игрой и женщинами, что ему придает меланхолический вид… Он вышел из среды буржуазии и никогда ничему не учился, он мало читает, и он не обладает умом и ничем не выделяется, кроме солдатской напористости, помогавшей ему делать карьеру… Он любит деньги и самоуверен…»[613]. Эта характеристика не лишена живости и, возможно, даже точна. Ее недостаток в ином: автор ее, оторванный в петербургском уединении от всего мира, не попадает в тон; написанное им — совсем не то, что от него ждут. Дюмурье не знал, что с весны и лета 1800 года Бернонвилль вступил, и притом довольно искусно, в сложную игру по примирению Франции и России и что в Петербург от Крюднера поступали благоприятные сведения о французском посланнике в Берлине[614].

Дюмурье, потеряв надежду на скорое получение аудиенции, в письмах к государю излагает свои проекты и планы. «Британский кабинет хочет, безусловно, так же как и Ваше императорское величество, восстановления на троне Франции дома Бурбонов и скорейшего окончания этой кровавой и дорогостоящей войны»[615]. Это еще слишком общие соображения, и Дюмурье в конце концов вынужден письменно изложить свою главную идею: он выражает надежду, что император «даст ему возможность выполнить роль Монка»[616].

«Роль Монка» — это и есть основная цель Дюмурье, сердцевина привезенного им в Петербург проекта. При поддержке и помощи могущественного российского императора он рассчитывает восстановить «законную власть» Бурбонов и тем положить конец «кровавой и дорогостоящей войне».

Колебания, проявленные Павлом I в январе — марте 1800 года в определении политики по отношению к Франции, противоречивость его линии, его распоряжений этого времени получают дополнительное объяснение. Перед ним открылись два возможных пути решения французской проблемы: соглашение с существующим французским правительством, с первым консулом Бонапартом, что означало сговор против Англии и Австрии, или же возвращение к традиционной и, с точки зрения августейших домов Романовых, Габсбургов, Гогенцоллернов, принципиальной политике восстановления на французском троне «законной» династии Бурбонов. Для этого второго варианта мог быть полезен и даже нужен Дюмурье. Павел I, по-видимому, потому и не принимал вызванного им в Петербург французского генерала, и не отсылал его назад, что не мог найти окончательного решения: в нем боролись в ту пору противоположные чувства и мнения.

Колебания эти вызывались не взбалмошностью русского императора, не его капризностью, не склонностью к неожиданным решениям, как это обычно объясняли некоторые авторы, писавшие на эту тему. Хотя эти качества и были присущи Павлу I, нельзя не видеть в его политике и более глубоких и реальных оснований. В пользу второго варианта — курса на восстановление Бурбонов — влияли династические интересы, традиции, принципы феодально-абсолютистского строя, убежденность Павла I в незыблемости «священных» прав легитимизма. Но эти аргументы, казалось бы неотразимые в их абстрактном значении, вступали в противоречие с практикой — опыт, в частности опыт только что прерванной войны, их опровергал. Своекорыстие, вероломство, даже предательство собратьев по священному принципу легитимизма, союзников по второй коалиции — Англии и Австрии в глазах Павла I были так велики, обида на них, раздражение столь жгучи, что они в сущности делали невозможным продолжение прежней политики. Эта политика была плоха прежде всего тем, что она себя не оправдала на практике. Значит, оставались поиски иных путей…


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 147; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!