Итальянский поход 1796–1797 годов 15 страница



Политические блуждания Марка-Антуана Жюльена, так мастерски воспроизведенные В. М. Далиным в его этюде о бывшем юном друге Максимилиана Робеспьера[506], не были только его личной трагедией. То была трагедия поколения, трагедия двадцатилетних, вступивших в революцию, когда она была уже на ущербе, когда над ней уже поднимался меч термидора.

В решающие часы 18–19 брюмера «последние якобинцы» остались вне борьбы. Иные из них, как, например, Жюльен, поддались даже на время бонапартистским увлечениям; они так хотели увидеть осуществление своих мечтаний, что готовы были принять желаемое за сущее Другие просто отошли в сторону. Они не хотели помогать ни Баррасу, ни Сиейесу, ни Бонапарту; они отдавали себе отчет в том, что основной поток событий проносится где-то в стороне; им нечего было больше делать; они готовы были смешаться с толпой.

Вещи должны быть названы своими именами: переворот 18–19 брюмера не встретил сопротивления народа, он не встретил сопротивления ни справа, ни слева. Этот самый бескровный из всех государственных переворотов был логическим и закономерным этапом послетермидорианской истории.

Эту сторону надо принять во внимание, так как она объясняет, почему в дни 18–19 брюмера не возникла необходимость в диктаторе, в каком-то первом лице, сосредоточившем в своих руках всю полноту власти. И 18 и 19 брюмера, и даже некоторое время спустя власть оставалась коллегиальной. Как уже отмечалось выше, в официальном постановлении 19 брюмера о трех консулах первым был назван Сиейес. Бонапарт, имевший право по алфавиту быть названным первым, оказался в постановлении третьим. Следовательно, формально и 19 брюмера, как и 18-го, первенствовала гражданская власть…

Но если попытка расчленить государственный переворот на два различных акта должна быть отвергнута как противоречащая фактам, то вместе с тем остается бесспорным, что главным действующим лицом переворота и 18-го и 19-го был Бонапарт В руках Бонапарта была вооруженная сила — армия, и это имело решающее значение. Хотя участники переворота и пытались провести его в конституционных формах, успех задуманного обеспечивался тем, что за спиной действующих на парламентской сцене лиц, в тени Тюильрийского сада или парка Сен-Клу, стояли наготове десять тысяч солдат, ожидавших приказа. И когда в Сен Клу выяснилось, что строго легальный вариант не проходит, вмешательство гренадеров в несколько минут решило то, что не удалось достичь уговорами и речами.

Но армия приобретала решающее значение и в более общем смысле В реальных исторических условиях Французской республики VIII года, десять лет спустя после начала Великой буржуазной революции, пять лет после 9 термидора, в обстановке внутренних волнений и войны со второй коалицией утверждение нового буржуазного порядка (а никакой иной, более прогрессивный был тогда невозможен) могло быть осуществлено с помощью армии.

Главным экономическим и социальным содержанием минувших революционных лет было перераспределение собственности и соответственно изменение ее характера. Количественные подсчеты в общенациональном масштабе и сейчас еще не завершены, а локальные исследования показывают множество частных отклонений[507]. Однако общее направление этих процессов не вызывает сомнений. Оно означало победу буржуазной собственности над феодальной, значительное расширение и укрепление капиталистической собственности, создание нового, многочисленного класса свободных крестьян — мелких землевладельцев.

Это перераспределение собственности в глазах современников не представлялось окончательным. Новые собственники, созданные революцией, не были достаточно уверены в прочности приобретенного. Они опасались с должным основанием, что их новую собственность попытается отобрать ее бывший владелец. Семь лет длившаяся война с коалицией европейских держав и роялистские мятежи шуанов доказывали, что эта опасность не устранена, она остается большой, грозной и что для ее устранения или хотя бы ослабления есть только одно средство — вооруженная сила. Новые владельцы — буржуазия и собственническое крестьянство — страшились также опасности слева — «аграрных законов», бабувистского «равенства», возврата к жестокой политике 1793–1794 годов — твердых цен, реквизиции, запрета свободной торговли и пр. Хотя реально на том уровне экономического развития — мануфактурной стадии капитализма буржуазная и крестьянская собственность не могла подвергаться серьезной опасности слева хотя бы потому, что еще не доросли силы для такой атаки, психологически угроза слева казалась не менее страшной, чем угроза справа

Защитить, отстоять и утвердить произведенное перераспределение собственности, укрепить новых владельцев — буржуа, крестьян — в их приобретениях могла только сильная армия. Наконец, в процессе складывания и формирования нового, буржуазного государства вооруженные силы — армия и полиция — становились его существенным элементом.

Так, в конкретно-исторических условиях Франции конца XVIII века самим ходом вещей армия выдвинулась на первое место. В поединке Сиейеса и Бонапарта, незримо для окружающих начавшемся еще до 18 брюмера, с того момента, как они стали союзниками, победа была заранее обеспечена Бонапарту. И до, и во время, и после событий 18 брюмера Сиейес все время находился на первом плане — и Бонапарт легко, без возражений шел на- это, и все-таки истинным руководителем переворота оставался Бонапарт. В его руках была реальная сила — армия, и это все определяло. Поражение Сиейеса было предрешено.

***

Современники называли событие, положившее конец режиму Директории, «революцией 18 брюмера». Это выражение «революция 18 брюмера» можно было встретить в газетных отчетах и полицейских донесениях, в официальных сообщениях о происшедшем, его употребляли даже люди, далекие от политики[508]; это было первоначально общепринятое обозначение совершившегося.

Революция 18 брюмера… Революция? Но кто же мог в это поверить?

Конечно, и в ту пору находились простаки либо плохо информированные и не разобравшиеся в происшедшем люди, которые склонны были принимать ходячие слова за чистую монету и видеть в событиях 18–19 брюмера какой-то новый шаг в революции или к революции, например, генерал Лефевр — солдат, рубака — писал через не сколько дней после переворота генералу Мортье «Эта удивительная и благородная революция прошла без всяких потрясений Общественное мнение на стороне свободы; повторяются лучшие дни французской революции… Мне казалось, что я снова переживаю 1789 год. На этот раз cа ira, я вам за это ручаюсь»[509] Конечно, то были крайне наивные рассуждения неискушенного в политике генерала из солдат Человек, которого никак не назовешь простаком, Бертран Барер, бывший член Комитета общественного спасения, скрывавшийся в подполье под Парижем, после переворота написал Бонапарту письмо, в котором заявлял о своем присоединении к новому режиму и предлагал консулу проект весьма демократической конституции[510]. Что это означало — пробный шахматный ход многоопытного политического дельца или иллюзии оторванного от жизни человека, вынужденного довольствоваться отрывочными сведениями, проникающими в подполье? Может быть, и то и другое.

Но умонастроения такого рода были все-таки исключением. Большинство современников событий пользовалось выражением «революция 18 брюмера» совсем в ином смысле Для большинства это было лишь общеупотребительной политической терминологией той эпохи «Революция 18 брюмера»? А как же сказать иначе? Ведь и контрреволюционный переворот 9 термидора официально и в политических выступлениях тех лет именовался «революцией 9 термидора» «Революция 9 термидора», «революция 19 фрюктидора», «революция 18 брюмера» Это была условная, обязательная в Республике форма обозначения политических переворотов, завершившихся победой.

Реальное содержание событий 18–19 брюмера оценивалось современниками совсем иначе, чем они звучали в официальной терминологии. Непосредственная реакция имущих классов на государственный переворот была точно зафиксирована в кратком газетном сообщении, опубликованном сразу же после происшедших событий: «Совершившиеся изменения встречены с удовлетворением всеми, кроме якобинцев. В особенности им аплодируют негоцианты; возрождается доверие; восстанавливается обращение; в казну поступает много денег»[511].

В социальном анализе бонапартистского режима эта краткая запись хроникерского дневника три дня спустя после переворота весьма существенна. Впрочем, не было недостатка и в более детальных и обоснованных свидетельствах.

Знаменитый банкир Неккер, один из самых богатых людей Франции, через десять дней после переворота, 28 брюмера, писал своей дочери госпоже де Сталь: «И вот полная перемена сцены. Будет сохранено подобие Республики, а полнота власти будет в руках генерала…Я убежден, что новый режим даст многое собственникам в правах и силе»[512]. Бывшему государственному контролеру финансов нельзя было отказать в проницательности.

В статье, опубликованной в «Moniteur» спустя пять дней после переворота и расклеенной в виде плаката на улицах Парижа, приписываемой гражданину Реньо (Regnault), отчетливо формулировались ожидания или, может быть, даже требования, предъявляемые буржуазией к новой власти. Статья ставила коренной вопрос: изменится ли Республика к лучшему? «Будут ли дальше повторять старые ошибки или будут иметь храбрость их признать и исправить? Будут ли и дальше следовать политическим предубеждениям, вводившим в заблуждение наше законодательство, наше правительство? Или окажутся способными понять и найдут силы, чтобы осуществить наконец великие либеральные идеи, твердые принципы, прочные основания общественной организации?»[513]

Что это значило? Статья ясно давала понять, что требует сейчас крупная буржуазия. Она не только осуждала существующий режим «правителей без талантов и принципов», живущих в мире страстей и преступлений, которые они не в силах ни пресечь, ни покарать. Она прямо указывала на то, что должно быть исправлено. Она осуждала «прогрессивные налоги, нарушающие право собственности», бедствия несчастных рантье, тщетно пытавшихся получить причитающееся им из казначейских касс, опустошенных беспорядками и глупостью, гражданскую войну, разоряющую страну. «У нас нет ни конституции, ни правительства; мы хотим и то, и другое… Франция хочет нечто великое и прочное. Отсутствие стабильности ее погубило; она требует устойчивости… Она хочет, чтобы ее представители… были бы мирными консерваторами, а не неугомонными новаторами… Она хочет, наконец, собрать плоды десятилетних жертв»[514]. Яснее выразиться было нельзя. Это была программа стабилизации буржуазного строя, требование твердого, прочного буржуазного «порядка».

18 брюмера во внутриполитической истории Франции было, конечно, не революцией, а контрреволюцией Точнее будет сказать, что 18 брюмера означало новый этап в развитии буржуазной контрреволюции, начатый 9 термидора. Связь 18 брюмера с 9 термидора несомненна. Остается и ныне, как и раньше, вполне беспредметным вопрос, охотно задаваемый апологетами нового режима, установленного 18 брюмера: разве Бонапарт не выше Барраса? Разве режим консульства и империи не лучше режима термидорианцев и Директории?

Моральные оценки, всегда субъективные и спорные, вряд ли должны быть привносимы в историческую науку. Важнее сравнительно-оценочных суждений точное определение исторической детерминированности процесса общественного развития. Генетическая связь 18 брюмера с 9 термидора очевидна, ибо оба этих государственных переворота означали определенные ступени в процессе подавления и подчинения народа, с помощью которого буржуазия сломила феодально-абсолютистский строй и пришла к власти.

Мысль Альбера Собуля, утверждавшего, что «брюмер находится на той же линии, что и термидор и восемьдесят девятый год»[515], можно в общем понять. Однако это суждение может быть правильным, если в него будет внесена существенная поправка: эта линия не была неизменной, одной и той же. С 89-го по 94-й год, с 14 июля по 9 термидора революция развивалась по восходящей линии. 9 термидора революция была оборвана, и началось развитие по нисходящей линии — линии буржуазной контрреволюции.

Но если по отношению к французскому народу, пять лет творившему революцию и сокрушившему всех ее врагов, пять лет последующей истории Французской республики (1794–1799 годы) были временем буржуазной контрреволюции, то в международном аспекте, то есть с точки зрения отношений между буржуазной Францией и феодально-абсолютистской Европой, положение было совсем иным. Буржуазная Франция в единоборстве с монархиями первой и второй коалиций выступала, конечно, как передовая, как прогрессивная сила.

Маркс и Энгельс писали в «Святом семействе»: «Наполеон был олицетворением последнего акта борьбы революционного терроризма против провозглашенного той же революцией буржуазного общества… Он завершил терроризм, поставив на место перманентной революции перманентную войну. Он удовлетворил до полного насыщения эгоизм французской нации, но требовал также, чтобы дела буржуазии, наслаждения, богатство и т. д. приносились в жертву всякий раз, когда это диктовалось политической целью завоевания»[516]. Нам придется позднее возвращаться к этой замечательной характеристике Наполеона и созданного им режима. В этих сжатых и выразительных формулах Маркса и Энгельса была определена суть наполеоновского порядка. В рассматриваемой связи важно обратить внимание прежде всего на одну лишь сторону. Переворот 18 брюмера закреплял созданное революцией буржуазное общество во Франции и призван был в дальнейшем силой оружия сломить казавшиеся неприступными бастионы феодально-абсолютистского строя в Европе и проложить пути распространению буржуазных отношений на континенте. Л. Н. Толстой был верен исторической правде, когда, начиная свой знаменитый роман сценой политической беседы в салоне фрейлины русской императрицы Анны Павловны Шерер в июле 1805 года, вкладывая в уста Анны Павловны негодующие речи против «гидры революции», которая стала «теперь еще ужаснее в лице этого убийцы и злодея» 28. Под «этим убийцей и злодеем» фрейлина русской императрицы подразумевала предпочтительно непроизносимое имя Наполеона Буонапарте.

 

Первый консул

 

Луи-Жером Гойе, президент Директории, низвергнутой государственным переворотом 18–19 брюмера, рассказывал, что на протяжении многих часов последнего критического дня возле дворца Сен-Клу стоял экипаж, запряженный шестеркой лошадей, поджидавший пассажира. То был экипаж Сиейеса. Предусмотрительный государственный сановник, присоединившийся к мятежу, считал необходимым на случай неудачи иметь наготове карету, которая могла бы его быстро умчать подальше от места роковых событий[517].

Но лошади не понадобились. Удавшийся переворот стал победоносной «революцией 18 брюмера». Сиейесу оставалось только собрать обильные плоды, созревшие за несколько часов.

Важный, солидный, полный сознания собственной значительности, Сиейес не спеша направлялся на первое заседание трех консулов, назначенное на 20 брюмера в полдень в здании Люксембургского дворца. У него были все основания оптимистически оценивать вероятное развитие событий. Естественным ходом вещей он наконец оказался на вершине государственной власти. Его коллеги по консулату не представлялись опасными соперниками. Ничтожество Роже Дюко было очевидным, он в счет не шел. Генерал же, которого Сиейес, по правде говоря, немного побаивался, оказался слабее, чем можно было ожидать. В Сен-Клу он показал себя слабонервным, был подвержен обморокам — можно ли было ожидать подобное от солдата? Этого неврастеника нетрудно будет поставить на место.

Но когда консулы собрались за тем же столом, где три дня назад заседала Директория, все неожиданно пошло как-то иначе. Роже Дюко, задетый высокомерной пренебрежительностью Сиейеса, предложил председательствовать Бонапарту. Генерал согласился и сразу же взял вожжи крепко в руки. Впрочем, поняв без труда волновавшие Сиейеса чувства, он тут же предложил, чтобы консулы председательствовали по очереди, по алфавиту

Первые недели после переворота так оно и шло; три консула были равны, все правительственные распоряжения выходили за тремя подписями; то была, по всей видимости, коллегиальная власть. В глазах общественного мнения если кто из консулов и имел какие-то преимущества, то это был, конечно, Сиейес. Его репутация политика дальнего прицела, государственного лидера, знатока конституционных проблем после 18 брюмера еще более возросла. Его считали истинным хозяином новой власти, в Бонапарте видели скорее правую руку, исполнителя предначертаний Сиейеса.

Генерала это как будто мало заботило. Он держался по-прежнему подчеркнуто скромно, сменил военный мундир на гражданский сюртук, показывался публично только в обществе своих коллег Сиейеса и Дюко, не выступал, намеренно оставался в тени.

Что же это было? Хитроумная политика дальнего расчета? Вряд ли. У Бонапарта едва ли был в ту пору сколько-нибудь продуманный план действий, рассчитанный на длительный срок. В этой скромности, сговорчивости, примирительном тоне, так прочно усвоенном Бонапартом на другой день после брюмера, следует видеть скорее все тот же безошибочный инстинкт актера импровизации, интуитивно находящего соответствующие моменту слова, жесты, интонации.

Бонапарт понимал: после только что пережитого потрясения, после насилия над Законодательным корпусом 19 брюмера, которое невозможно было скрыть, страна нуждалась в успокоении. Мир, спокойствие, стабильность — вот что требовало большинство, вот что стало повелительной задачей времени на другой день после брюмера. Это соответствовало в какой-то мере и личным настроениям Бонапарта. Со времени крушения грандиозных планов под стенами Сен-Жан д'Акра, на протяжении всей второй половины 1799 года — последнего года восемнадцатого столетия, Бонапарт все время вел игру на острие ножа — на грани поражения. Так было в Сирии, Египте, Средиземном море на утлом суденышке «Мюирон» Так было несколько дней назад, 19 брюмера, на заседании Совета пятисот в Сен-Клу. Он выигрывал в конечном счете, но в самый последний миг, когда он уже перегибался над краем пропасти и вырванный в последний момент выигрыш спасал его от гибели, казалось уже неотвратимой. Наверно, в его ушах в эти дни ноября все еще стоял и пронзительный гортанный клекот страшных птиц в сирийской пустыне, и хриплые возгласы: «Вне закона!», «Вне закона!», преследовавшие его в минуты унизительной слабости в кипящем страстями зале Сен-Клу. Нужна была пауза, успокоение.

Фуше, торопившийся возместить свою бездеятельность в дни переворота решительностью в репрессиях против своих былых собратьев-якобинцев, арестовал депутатов Совета пятисот, противившихся перевороту. В их числе были генерал Журдан, Феликс Лепелетье, Антонель и другие видные якобинцы. Фуше надеялся угодить новым хозяевам. Он просчитался. На заседании консулов по предложению Бонапарта эти репрессивные меры были отменены, большинство арестованных было освобождено, а Журдану Бонапарт написал дружественное письмо, в котором выражал надежду на сотрудничество с героем Флерюса[518].

Новая власть — консулат — проявила великодушие не только к своим противникам слева — якобинцам, но и к противникам справа — роялистам. Находившаяся в заключении большая группа роялистов, с трепетом ожидавших смертной казни, была выслана за пределы Республики. Были отменены закон о заложниках, закон о принудительном займе, вызывавшие недовольство состоятельных людей. Репрессивные законы фрюктидора были также отменены. Возвратившийся в Париж Карно был встречен с почетом; он снова стал членом Института, и вскоре же Бонапарт предложил ему соответствовавшую его заслугам должность военного министра Республики[519].

Новое правительство проявило внимание и заботу к ветеранам войны. Великолепный Версальский дворец— резиденция «короля-солнца» и его преемников на троне — был отдан солдатам-инвалидам, сражавшимся под знаменами Республики. В постановлении трех консулов 28 ноября 1799 года подчеркивался республиканский характер этой меры: «Бывшая обитель королей… должна стать спальней солдат, проливавших свою кровь, чтобы низвергнуть монархов»[520].


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 142; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!