Итальянский поход 1796–1797 годов 11 страница



Жизнь шла своим чередом; она приносила радости и огорчения, успехи и неудачи. Газеты сообщали о победах армии генерала Брюна, о капитуляции англичан в Батавии, о вторжении банд роялистов в Нант, о поэме в четыреста строк александрийского стиха, сочиненной гражданином Кюбьером, о новой опере «Эмма, или Подозрение» (текст Марсолие, музыка де Фе), поставленной на сцене театра Фейдо[423].

Жизнь шла своим чередом. Париж жил, казалось, прежней, обычной жизнью. Но чувства тревоги, неуверенности, опасений, чего-то еще неясного овладевали обитателями города. Сумерки сгущались над Парижем, над страной…

Год шел к концу. Век шел к концу. Заканчивалось восемнадцатое столетие.

Этот удивительный век — «великий век», как его называли недавно, — рождал столько надежд, столько ожиданий. Счастливое поколение — оно шло навстречу величайшим событиям — так говорили в начале века. Еще десять лет назад, в 1789 году, небо над Францией было окрашено в розовый цвет зари.

А теперь у всех на устах были два слова — «конец века» (fin du siecle). И это означало не только счет календаря, он был не так уж важен, ведь в стране действовало новое, созданное революцией летосчисление; шел VIII год — это означало совсем иное. Кончался век, и с ним уходили рожденные им надежды… Было сумеречно, и будущее, открывавшееся за гранью столетия, представлялось неразличимым, неясным, темным.

***

Политический кризис, достигший в августе — сентябре 1799 года наибольшей остроты, к началу октября смягчился. С улучшением положения на фронтах изменилось и внутреннее состояние Республики. Казалось, жизнь входила в свои берега: она возвращалась к ставшим привычными дрязгам и мелким политическим трениям режима Директории. Но это очевидное, заметное каждому смягчение политической атмосферы отнюдь не означало преодоления кризиса. Да его и нельзя было преодолеть, потому что это был не преходящий, порожденный частными причинами кризис, а глубокий, коренящийся в самих основах общества кризис режима.

Термидорианский режим, существовавший пять лет в форме ли термидорианского Конвента или Директории, себя уже изжил. Беда была не только в том, что в Республике, возглавлявшейся в свое время политическими деятелями такого масштаба, как Робеспьер, Дантон, Сен-Жюст, власть оказалась в руках людей совсем иного сорта. То были алчные казнокрады и взяточники, прожигатели жизни, без убеждений, без идей, покрытые грязью и кровью вроде Барраса, или мыльные пузыри, как выступавший вороной в павлиньих перьях, важничающий Сиейес, или откровенные посредственности все эти мулены, гойе, роже-дюко.

Бальзак, воссоздавая картину событий 1799 года, писал. «Декреты Республики уже не опирались на идеи, обладавшие великой моральной силой, на патриотизм или террор, которые когда-то заставляли выполнять их, на бумаге создавались миллионы франков и сотни тысяч солдат, но ни деньги не поступали в казну, ни солдаты — в армию. Пружина революции ослабла в неумелых руках, и законы, вместо того чтобы подчинить себе обстоятельства, приспособлялись к ним»[424].

На поверхности все оставалось по-прежнему. Франция была республикой, сохранялся введенный революционный календарь. Счет шел от памятного дня заседания Конвента, декретировавшего уничтожение монархии. Уже давно сошли с политической сцены творцы этого декрета: друзья и враги, они сложили головы кто на эшафоте, кто на поле боя. А счет, начатый с первого дня первого года Республики, продолжался. Седьмой год Республики — единой и неделимой. Восьмой год. Девятый..

На официальных правительственных бумагах по прежнему изображалась в широком овале женщина с копьем, увенчанная фригийским колпаком; ее правая рука опиралась на секиру; то было изображение Республики На фронтонах правительственных учреждений, в документах, говорящих от имени Республики, оставалось. «Свобода, Равенство, Братство». Но эти слова, недавно одушевленные большим, волнующим содержанием, теперь утратили былое значение. Слова стерлись, поблекли, они были мертвы.

Пять лет правления термидорианцев привели страну к состоянию почти неизлечимого недуга расстройству экономики, финансов, общему развалу административно го организма, систематическим нарушениям конституционных основ, беззаконию, произволу, глубокому общественному недовольству, всеобщему разочарованию

В основе кризиса лежало недовольство всех основных классов господством захватившей и удерживающей власть термидорианской клики.

Режим Директории сохранялся лишь благодаря антиконституционным насилиям, возведенным в систему 18 фрюктидора, 22 флореаля, 30 прериаля — эти попеременные удары то направо, то налево искусственно продлевали существование Директории. «Горе! Горе стране, которую ежедневно спасают!»[425]— восклицала мадам де Сталь. Но Директория выражала не интересы страны, а интересы клики, она спасала не страну, а себя. К исходу 1799 года власть Директории представляла собой не интересы широких кругов общества и даже определенного класса, а интересы котерии. Политически это была все та же группа так называемых правых термидорианцев, которые, балансируя с помощью «системы качелей» то вправо, то влево, сумели удержаться у власти. Социально эта клика представляла собой преимущественно новую спекулятивную буржуазию, разбогатевшую всеми правдами, а больше неправдами за годы революции, и тесно связанную с ней часть бюрократического аппарата. С равным ожесточением и злобой они огрызались на противников слева и справа и наносили им разящие удары. В их послужном списке числились и казнь Людовика XVI, и убийство Робеспьера. Они праздновали и день 14 июля, и день 9 термидора, поэтому они решительно пресекали всякие попытки наступления и роялистов и якобинцев. В течение пяти лет они удерживали власть. Но, не имея ни идеалов, ни идей, ни политических целей, ни государственной программы — ничего, кроме нежелания выпустить захваченную добычу, они постепенно восстановили против себя все общественные силы и лишились классовой опоры в стране.

Плебейство, рабочие, городская и сельская беднота, которых они обрекли на величайшую нужду и политическое бесправие, их ненавидели. Но после подавления народных восстаний в жерминале и прериале, после казни Бабёфа и разгрома движения «равных» социальные низы были обессилены и не способны на самостоятельные активные выступления. Народ безмолвствовал — это было верно. Но известное выражение Редерера: «Народ подал в отставку» — было по меньшей мере неточно. Не народ подал в отставку — народ уволили в отставку. Пять лет ему зажимали рот, теперь он молчал. Но народ составлял, так сказать, потенциальный резерв демократической оппозиции. Сама же оппозиция из слоев низшей и средней буржуазии, продолжавшей оставаться весьма активной, поставляла кадры неоякобинцев 98–99 годов, заметно усиливших свои позиции в месяцы военных неудач. Новый якобинский клуб «Общество друзей равенства и свободы», начавший с первой декады июля заседать в здании манежа, приобрел большое влияние. Неоякобинцам удалось через Совет пятисот провести законы о свободе печати, о принудительном займе у состоятельных граждан, о заложниках; они пытались вернуть Республику к революционным законам 1793 года. Но качание маятника влево привело к немедленному отклонению его вправо. Фуше, назначенный министром полиции и инспирируемый Сиейесом, 26 термидора (13 августа) попросту закрыл Клуб якобинцев, и эта насильственная мера была принята без возражений. Неоякобинцы не могли или не хотели опереться на массы и выйти за рамки парламентских форм протеста. Они оставались конституционной оппозицией.

Но против режима Директории выступила и оппозиция справа — крупная буржуазия, ставшая после термидора ведущей силой и поддерживавшая вначале термидорианцев, теперь от них отворачивалась. Режим Директории стал неприемлем для крупной буржуазии прежде всего потому, что он защищал интересы узкой клики, а не буржуазии в целом. Когда же еще обнаружилось, что клика не способна обеспечить стабильность и порядок в стране, что она привела государство к хаосу и упадку, режим Директории стал нетерпим. Требование порядка, буржуазного порядка, конечно, становилось главным лозунгом всех собственнических элементов.

Госпожа де Сталь, эта истинная «директриса партии конституционалистов», по выражению Эдуарда Эррио[426], и в литературных сочинениях, и в гостиной своего салона проповедовала установление либерально-буржуазной республики собственников по образу Соединенных Штатов Америки[427]. К консервативной республике, как уже говорилось, призывал Сиейес. Выступая на торжествах на Марсовом поле по случаю пятилетия дня 9 термидора, Сиейес обещал народу «спокойное и твердое применение закона… свободу… безопасность, гарантию собственности»[428]. Это и была «республика порядка», «власть нотаблей», к которой стремились «деловые люди». Порядок, стабильность, прочные устои, гарантирующие от опасности слева и от роялистских поползновений справа, считались необходимым условием для возобновления нормальной экономической деятельности, для возрождения хозяйственной инициативы, для полнокровной жизни общества.

Бенжамен Констан еще в 1795 году, приехав в Париж, проницательно заметил, что «здесь… хотят порядка, мира и республики»[429]. «Здесь» — это означало в салонах и гостиных крупных буржуа, в обществе которых вращался Констан. Но за минувшие с тех пор четыре года эти желания превратились в настоятельную необходимость. Кризис 1799 года — военные поражения и страх перед возрождением режима Комитета общественного спасения — заставлял «деловых людей» торопиться. «Порядок», «твердая власть», «власть нотаблей» — за всеми этими требованиями скрывалось главное — стремление к установлению диктатуры буржуазии.

В значительной мере те же настроения были присущи и созданному революцией классу крестьян-собственников. Конкретно-исторически эта тема остается неизученной, и здесь приходится больше прибегать к догадкам, чем утверждать с определенностью. Все же, не рискуя ошибиться, можно сказать, что крестьяне, желавшие спокойно воспользоваться плодами приобретенного, требовали порядка и стабильности. Атмосфера ажиотажа, неустойчивых цен, колебаний политики то вправо, то влево была не по нутру крестьянам, противоречила их интересам, их склонности к накоплению, порождала чувства неуверенности в завтрашнем дне и неудовлетворенности сегодняшним.

Так основные классовые силы общества и справа и слева открыто выражали свое недовольство режимом Директории, политикой термидорианцев. Хронические, ставшие как бы закономерными поражения правительственных кандидатов на выборах в законодательные органы были внешним выражением прогрессирующей социальной изоляции режима Директории. Но так как исторический опыт — пять лет господства термидорианцев — убедительно показал, что отсутствие социальной поддержки Директория заменяет применением насилия над конституцией, попранием законов, что она поддерживает свою власть с помощью армии, то в рядах ее противников также укрепилась мысль, что и изменение режима возможно лишь теми же средствами, той же вооруженной силой — армией.

Мысль эту отчетливо усвоили все противники режима Директории — слева и справа. Предпринятая бабувистами попытка восстания в Гренельском лагере в 1796 году, недодуманные до конца планы Журдана, Бернадота и других неоякобинцев о создании якобинско-генеральского правительства в 1799 году показывали, что в лагере левых общественных сил понималось значение армии для решения спорных проблем политической борьбы. Но общее соотношение классовых сил в стране в после термидорианский период было неблагоприятным для левых сил. Классом, шедшим к власти, призванным занять командные позиции, в то время была буржуазия, и самая сильная и богатая ее часть — крупная буржуазия. Теперь, когда героический период революции остался позади, оборванный термидором, когда миновала пора неистовств термидорианцев и «буржуазной оргии» Директории, теперь наступала эпоха собственно господства буржуазии. Она шла к власти, она торопилась установить свой порядок.

Появление Сиейеса — идеологически, политически, как угодно, представлявшего именно крупную буржуазию, — в Люксембургском дворце и означало стремление крупной буржуазии установить свою власть. Этот старый ворон для того и прилетел, чтобы прокаркать: пора, пора, пора устанавливать буржуазный порядок.

Но история почти никогда не идет прямыми дорогами. И Сиейес, оказавшись в Люксембургском дворце, при всем самомнении быстро понял, что при существующем зыбком и неустойчивом соотношении политических сил, своеобразном колеблющемся равновесии мечты его класса о порядке невозможны без применения того же ставшего необходимым средства — без вооруженной силы, без армии.

«Мне нужна шпага», — повторял Сиейес, и эта мечта о шпаге, даже более того — практические поиски шпаги стали в сущности политической программой крупной буржуазии в 1799 году. Конкретно это означало, что в повестку дня был поставлен государственный переворот, ликвидирующий режим Директории и устанавливающий с помощью шпаги буржуазный порядок в стране.

Альбер Вандаль, автор «Возвышения Бонапарта», писал: «Бонапарт вернулся с твердым намерением покончить с Директорией и овладеть властью»[430]. Это звучало безапелляционно, но между тем Вандаль, так сказать основоположник этой Исторической версии, не приводил никаких фактов в ее подтверждение.

Научный авторитет Вандаля был так велик, что эта декларированная им версия вошла как непреложная истина в науку. Вслед за Вандалем ее повторил Е. В. Тарле[431], затем Луи Мадлен[432]; в наши дни ее повторяет вновь Андре Кастело[433].

Однако изучение вопроса по первоисточникам не подтверждает эту версию.

***

Когда в начале августа 1799 года Бонапарт в Египте принял решение покинуть армию — оставить ее под командованием Клебера, а самому с ближайшими помощниками пробираться через Средиземное море во Францию, он шел на риск.

Риск был для него делом привычным, он был неотделим от его профессии полководца, он был свойствен его характеру; он представлялся ему естественным, почти необходимым в каждом серьезном деле. Но как человек трезвого, ясного ума, он привык дозировать, взвешивать элементы риска, следить за тем, чтобы они не превышали допустимую норму, не превращали возможный риск в безответственную авантюру. И именно поэтому Бонапарт в Египте не мог не видеть, что на сей раз риск был бесконечно велик.

Риск был двояким. Прежде всего после того, как Нельсон уничтожил при Абукире французский флот и взял полностью в свои руки контроль над Средиземным морем, над всеми коммуникациями, потенциально соединявшими запертую в Египте французскую армию с внешним миром, не было почти никакой вероятности проскользнуть мимо сторожевых кораблей английского флота незамеченным. Английские корабли под непосредственным командованием Сиднея Смита, на которого Нельсон возложил эту задачу, сторожили французскую армию; не спеша, терпеливо они патрулировали вдоль берегов, не давая выйти из устьев Нила ни одному французскому суденышку, ни одной лодке.

Трезво взвешивая все обстоятельства, снова и снова проверяя всю информацию о дислокации английских кораблей, о порядке патрулирования их вдоль берегов, Бонапарт убеждался в том, что шансы любого французского корабля пройти незамеченным бесконечно малы, ничтожны, не больше одного из ста. Попасть в плен к англичанам ни в малой мере не соответствовало намерениям Бонапарта; в любом варианте это означало бы для него гибель, конец… И все-таки он должен был идти на риск.

Но риск был еще и в другом… Как профессиональный военный, как офицер, выучивший уставы, Бонапарт знал, что без приказа свыше он не имеет права покинуть пост, оставить порученную ему армию[434]. Ежели бы его подчиненный, полковой командир самовольно оставил полк, он бы его предал военному суду. Не вправе ли так же поступить с ним военный министр, правительство? Не предадут ли они попросту его военному суду за дезертирство?

Еще ранее, в феврале 1799 года, когда до него дошли впервые известия о том, что складывается новая коалиция и надвигается война, он в официальном письме исполнительной Директории поставил вопрос о своем возвращении во Францию[435]. Его демарш остался без ответа. Следовательно, он не получил разрешения возвращаться в Париж Самовольно покидая вверенную ему армию, генерал нарушал дисциплину. Не обвинят ли его в том, что он повторяет путь Лафайета и Дюмурье? Риск был несомненным. Он был почти столь же значителен, как в первом случае. Но у Бонапарта не было выбора, у него не было альтернативы.

Верно то, что, когда к Бонапарту попали не без умысла пересланные Сиднеем Смитом генералу Мену газеты «La Gazette de Francfort» и «Courrier francais de Londres» от мая и июня 1799 года с сообщениями о французских поражениях в Италии, о победном движении Суворова, он пришел в ярость. Верно и то, что сразу же после длительной беседы один на один с Бертье Бонапарт в разговоре с Бурьенном и Мармоном заявил о своем намерении возвращаться во Францию и отдал распоряжение о необходимых приготовлениях к отъезду[436].

Все это так. Вместе с тем представляется несомненным, что полученные известия дали Бонапарту лишь необходимый благовидный предлог для давно зревшего решения, продиктованного необходимостью. Бонапарт давно уже искал подходящий повод, чтобы бежать из Египта Он искал этот повод потому, что еще ранее понял, и не мог не понять — это было самоочевидно что дальнейшее пребывание в Египте вело его с неотвратимостью к гибели. С тех пор как французская армия оказалась отрезанной от метрополии, то есть с 1 августа 1798 года, когда французский флот был уничтожен, а затем когда сирийский поход закончился полной неудачей, он отчетливо понимал, что египетская кампания проиграна.

Конечно, главнокомандующий египетской армией не мог сказать об этом ни своим солдатам, ни офицерам. Напротив, он старался, как свидетельствует Мармон, поднять их дух. «Надо поднять голову выше ветров бури, и ветры будут укрощены», — говорил он. Он напоминал, что Египет был в свое время могущественной державой и что при современной науке, знаниях, технике можно во многом приумножить могущество этого государства[437]. Но себя самого он не мог обмануть. Он мог одерживать блистательные победы над противником, мог слать в Париж реляции об успехах[438] (хотя после катастрофической неудачи у Сен-Жан д'Акра и вынужденного отступления из Сирия они становились все сомнительнее), мог добиваться новых частичных побед[439], но все это не меняло сути дела. Бонапарт должен был признаться самому себе в том, что ни одна из одержанных им побед и все они вместе в создавшихся после Абукира и сирийского отступления в условиях, когда армия оказалась полностью отрезанной от Франции, не могут привести к выигрышу.

Армия таяла — от сражений от чумы, от болезней, от климата Особенно опустошительные потери принесла чума Она уносила тысячи жизней и, несмотря на все принимаемые командованием меры, остановить эту смертоносную эпидемию было невозможно Вести о страшной болезни косящей французскую армию проникли в иностранную печать о ней сообщали русские газеты[440].

В завоеванных землях Египта Бонапарт не нашел поддержки ни у одной социальной группы местного населения. Он мог рассчитывать только на силу оружия. Но несмотря на жестокие репрессии французских войск, а может быть вследствие их, восстания арабских племен разгорались все сильнее. В бесконечных сражениях с восставшими французская армия несла урон[441]. Бонапарт продолжал слать победные донесения Директории. Но он знал, что численный состав армии намного сократился и в перспективе потери должны были возрастать. Возглавляемая им армия шла к катастрофе, которую можно было ценой жертв и усилий отсрочить, но нельзя было избежать. И какие бы варианты он ни прикидывал, итог оставался одним и тем же: кампания проиграна, армия идет к гибели, и Египет придется очищать, и спасения от этого нет.

Существует документ, давно известный науке, не на который почти не обращали внимания. Это инструкция Бонапарта генералу Клеберу, назначенному им главнокомандующим Восточной армией, от 4 фрюктидора VII года (22 августа 1799 года), переданная ему уже после того, как корабль увозил во Францию Бонапарта[442].


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 153; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!