Итальянский поход 1796–1797 годов 6 страница



Уже во время леобенских переговоров Бонапарт нащупал наиболее чувствительное место в позициях австрийской стороны. Он решил вновь коснуться его в переговоpax с Кобенцлем. Он заговорил с ним о Базельском мире, о связях, поддерживаемых с прусским королем… Ведь могло бы быть и иначе?

Кобенцль был человеком понятливым. Ему не надо было дважды повторять услышанное. Он осторожно осведомился: готова ли Франция секретным соглашением поддержать Австрию против чрезмерных претензий прусского короля? «Почему же нет, — невозмутимо ответил Бонапарт, — я не вижу для этого никаких препятствий, если мы придем с вами к соглашению во всем остальном». Разговор принял сугубо деловой характер. Оба собеседника хорошо поняли друг друга, и все-таки переговоры продвигались туго, так как в конкретных вопросах каждая из сторон стремилась выторговать наиболее выгодное ей решение.

Бонапарт получил из Парижа новые директивы правительства — «ультиматум 29 сентября», предлагавший прервать переговоры и решать вопросы силой оружия — идти в наступление на Вену. Отвечая Директории повторными просьбами об отставке, он решил вести дело «по-своему»[324]. А Кобенцль продолжал торговаться по каждому пункту, переговоры не подвигались вперед. Бонапарт не мог оставаться дольше в таком неопределенном положении. Он решился на смелый ход: показал Кобенцлю директивы, полученные из Парижа. Он пояснил, что может в любую секунду прервать переговоры и его правительство будет только довольно.

Кобенцль был смертельно напуган. Он согласился на все требования Бонапарта. То был откровенный дележ добычи. Венецианская республика, как недавно Польша, делилась между Австрией, Францией и Цизальпинской республикой, Майнц и весь левый берег Рейна отходили к Франции. Австрия признавала независимость северных итальянских республик. Взамен она должна была, согласно секретным статьям, получить Баварию и Зальцбург.

К 9 октября все спорные вопросы были урегулированы и был набросан текст соглашения. Но 11-го, когда Бонапарт и Кобенцль собрались, чтобы подписать его, неожиданно возникли новые затруднения.

Бонапарту не понравилась редакция пункта о Майнце и границе по Рейну, он предложил ее исправить. Кобенцль возражал, Бонапарт настаивал. Кобенцль утверждал, что границы Рейна относятся к компетенции империи. Взбешенный Бонапарт прервал его: «Ваша империя — старая служанка, привыкшая к тому, что ее все насилуют… Вы торгуетесь здесь со мной, а забываете, что окружены моими гренадерами!» Он орал на растерявшегося Кобенцля, швырнул на пол великолепный сервиз, подарок Екатерины II, разбившийся вдребезги. «Я разобью так всю вашу империю!»[325] в ярости выкрикивал он. Кобенцль был потрясен. Когда Бонапарт, продолжая кричать что-то невнятное и бранное, с шумом покинул комнату, австрийский дипломат сразу же внес в документы все исправления, которые требовал Бонапарт. «Он сошел с ума, он был пьян», — оправдывался позже Кобенцль. Он стал потом рассказывать, что во время переговоров генерал пил пунш, стакан за стаканом, и это, видимо, оказало на него действие[326].

Вряд ли это так. Австрийский дипломат хотел оправдаться, объяснить, как он допустил подобную сцену. Бонапарт не сошел с ума и не был пьян Он вообще почти не пьянел. В его яростной вспышке надо видеть скорее всего удивительное искусство столь полного вживания в роль, когда нельзя различить — игра это или подлинные чувства.

Через два дня текст был окончательно согласован в редакции, предложенной Бонапартом. Австрийский дипломат послал проект договора на утверждение в Вену, получил санкцию, и теперь оставалось только поставить под договором подписи.

Было условлено, что обмен подписями состоится в небольшом селении Кампоформио, на полпути между резиденциями обеих сторон. Но когда 17 октября документ был полностью готов, граф Кобенцль, так напуганный Бонапартом, боявшийся еще какой-либо неожиданности с его стороны, не дожидаясь приезда Бонапарта в Кампоформио, поехал в его резиденцию в Пассариано. У генерала были свои причины не затягивать завершения дела. Здесь, в Пассариано, в ночь с 17 на 18 октября договор был подписан.

И хотя ни Бонапарт, ни Кобенцль так и не были в Кампоформио, в историю договор, положивший конец пятилетней войне между Австрией и Французской республикой, вошел под именем Кампоформийского мира.

 

Египет и Сирия

 

20 фримера VI года (10 декабря 1797 года) правительство Французской республики торжественно принимало в Люксембургском дворце генерала Бонапарта.

Несметные толпы народа запрудили улицы. Казалось, все население столицы вышло приветствовать человека, чье имя последнее время не сходило с уст. Экипаж генерала, сопровождаемый почетным эскортом, с трудом продвигался вперед — так плотно окружали его тысячи людей, выкрикивающих приветствия. Во дворе Люксембургского дворца генерала ожидала вся официальная Франция. Здесь были пять членов Директории в шитых золотом красных мантиях и шляпах, украшенных пышным плюмажем, министры, высшие должностные лица Республики, члены Совета старейшин и Совета пятисот, генералы, старшие офицеры. Под звуки Гимна Свободе, исполненного хором консерватории, Бонапарт, сопутствуемый генералами Бертье и Жубером, несшими знамена, прошел через расступившиеся ряды к «алтарю отечества», где стоя его ожидали члены правительства.

Присутствовавшие были поражены, как отмечала печать, необычайной худобой генерала. Эта худощавость, крайняя бледность матового лица, длинные черные волосы, падавшие на плечи, придавали двадцативосьмилетнему генералу вид совсем еще молодого человека, почти юноши. Только твердо сжатый рот и неменяющееся, непроницаемое выражение лица выдавали его возраст.

К генералу обратился по поручению Директории с приветственной речью, изысканной и льстивой, Талейран. Бонапарт отвечал коротко и сдержанно, его плохо понимали: резкий, но негромкий голос и нефранцузский выговор, к которому еще не привыкли, затрудняли восприятие речи. Доходили лишь отдельные слова: он воздавал хвалу Революции, Директории, солдатам. Позже из газет узнали, что он говорил также о свободе Европы и — даже! — о лучших органических законах[327].

Бонапарту ответил Баррас. Он произнес пышную, цветистую речь, полную похвал выдающемуся полководцу Республики. Как и многие ораторы того времени — это было в моде, — Баррас обратился к опыту истории Он вспомнил о Цезаре, но не для сравнения, а в противопоставление. Член Директории приветствовал Бонапарта как героя, отомстившего от имени Франции восемнадцать столетий спустя за содеянное Цезарем «Он принес на нашу землю рабство и разрушения; Вы принесли его античной родине свободу и жизнь»[328]. В этих немногих словах было предостережение: Баррас считал своевременным преподать победоносному генералу урок в назидание.

Бонапарт слушал директора с бесстрастным лицом.

Баррас закончил речь братским объятием. Затем с генералом расцеловались остальные члены Директории. Все присутствовавшие бурно и долго рукоплескали. Эта сцена торжественной встречи правительства Республики с прославленным полководцем, а ныне и миротворцем — со словами взаимной признательности, братскими объятиями и всеобщими аплодисментами — могла создать у наблюдающих впечатление полного единодушия, единства, гармонии. Но следовало ли верить словам и улыбкам?

В течение без малого двух лет пребывания в Италии генерал Бонапарт действовал и в военной, и в политической, и в дипломатической сферах, не считаясь с директивами правительства, а часто и в прямом противоречии с ними. Содержание и природа разногласий между генералом и Директорией, как уже говорилось, на протяжении этого времени менялись. Скрытая борьба усиливалась. И в этой борьбе Бонапарт неизменно переигрывал Директорию. Именно потому, что его политика исходила из более широкого понимания интересов новой, буржуазной Франции, Бонапарт, нарушая директивы Директории, ставил ее в необходимость еще поздравлять его с этими нарушениями. Так было раньше, так было и сейчас, в декабре 1797 года. Директория дала ему ясные указания: не заключать мира, начать поход против Вены. Но когда вопреки жестким директивам правительства Бонапарт заключил мир в Кампоформио, что оставалось делать Директории?

Ее первым побуждением было отвергнуть, аннулировать договор. Но бурное ликование по поводу Кампоформио[329] в Законодательных советах, во всей стране, измученной войной и жаждущей мира, сразу же отрезвило членов Директории. Им оставалось скрепя сердце и спрятав кулаки в карманах сделать вид, что они счастливы миром, привезенным генералом на острие своей шпаги. Директивы продолжать войну, запрет заключать мир были мгновенно забыты. Баррас должен был подавить клокотавшее в нем бешенство против беспредельно дерзкого и опасного генерала и усилием воли, стерев с лица злобное выражение, расплыться в сладчайшей улыбке и широко распахнуть руки, чтобы заключить генерала-миротворца в дружеские объятия.

Нет, ни глазам, ни ушам, ни увиденному, ни услышанному верить было нельзя. Но это была при сложившихся обстоятельствах единственно возможная для обеих сторон показная — для публики, для Франции, для мира — игра в братскую дружбу и согласие, фальшь и лицемерие которых столь же отчетливо осознавались членами Директории, как и Бонапартом.

Сплошное лицемерие? Да, конечно. Но если от него отказаться, если сбросить маски, что будет тогда?

Было над чем задуматься и Бонапарту, и членам Директории.

Баррас, Ребель и другие члены правительства питали к Бонапарту чувства злобы и страха; он столько раз ставил их в унизительное положение, заставляя подчиняться своей воле. Директоры охотно свели бы с ним счеты, но в момент, когда он стал самым популярным человеком в- стране, они были бессильны; им не оставалось ничего другого, как приятно улыбаться и льстить.

Но и Бонапарт не видел в тот момент никаких перспектив. Что дальше? Куда идти? Он не был в Париже почти два года. За это время — в том нетрудно убедиться — дела в Республике не стали лучше, отнюдь нет. Казна, как всегда, была пуста; финансы в расстройстве; правительство оказалось не в состоянии стабилизировать денежное обращение в стране. Какая-то узкая группа — поставщики в армию, спекулянты, казнокрады — наживала огромные состояния; простой народ, а особенно городская беднота, страдал от взвинченных цен на продовольствие, нехватки продуктов. Недовольство охватывало широкие слои общества, и имущие, и неимущие — все жаловались.

Но недовольство еще не было осознано до конца; то была начальная, может быть даже срединная, стадия общественного брожения. Растущее негодование еще не откристаллизовалось в определенные требования; еще полностью не определилось, что надо и что не надо.

Революция произвела колоссальное перераспределение собственности в стране. Значительное большинство населения составляли обладатели собственности — крупной, а чаще всего мелкой, перешедшей к ним разными путями в годы революции. К основной массе этих новых собственников принадлежали крестьяне и буржуазия всех категорий. Эти два класса — буржуазия и крестьянство — материально больше, чем другие, выиграли от революции. Естественно, они стояли прежде всего на страже только что приобретенной собственности. Уже одно это делало их непримиримыми противниками реставрации, противниками монархии, возврата к старому. Новая собственность была связана с Республикой, и потому в большинстве своем они были за Республику.

Республиканизм тогда еще был безусловно господствующим политическим убеждением подавляющего большинства французов. В среде буржуазии, в среде зажиточного крестьянства усиливалось недовольство политикой Директории — ее неспособностью создать стабильный режим, упорядочить финансовую систему, положить конец ажиотажу, спекуляциям. Тем не менее можно было быть недовольным правительством, осуждать действия и политику Директории, но критика останавливалась там, где начиналась Республика. Республика оставалась за пределами критики.

К тому же в разных слоях общества еще были сильны иллюзии, что, когда покончат с врагами, с войной и установится мир, тогда Республика воссияет во всем своем лучезарном свете, тогда настанет наконец давно ожидаемый «золотой век»[330].

Победы армии, возглавляемой Бонапартом, встречались столь восторженно всеми слоями общества в городе и деревне не только потому, что они отвечали национальным и патриотическим чувствам французов, но также и потому, что они приближали желанный день мира Пять лет продолжалась жестокая, разорительная война, приносившая народу бедствия, а не блага, которые от Республики ожидали. Приближение к миру, победы Бонапарта воспринимались многими как приближение к социальному счастью.

Бонапарт, совершая триумфальное путешествие из Милана в Раштатт[331] и повсеместно, в Мантуе, Женеве, Лозанне, Берне, встречаемый цветами, песнями, стихами, неподдельным восторгом народа, мог убедиться в том, что его приветствуют не как великого полководца, а прежде всего как героя-освободителя, как миротворца. «Цезарь поработил Италию, а ты ей возвратил свободу»[332]— с такими стихами девушки Лозанны преподнесли ему цветы. В Берне, который он проезжал поздней ночью, его ждали вереницы ярко освещенных экипажей и красивые женщины, терпеливо ожидавшие его прибытия, встретили его бурными возгласами: «Да здравствует Бонапарт! Да здравствует миротворец!» Во Франции печать, воздававшая хвалу воину, прославившему оружие Республики, и творцу мира в Кампоформио, подчеркивала прежде всего, что генерал Бонапарт — истинный республиканец, что он «олицетворенная добродетель», что он «философ, друг Просвещения»[333]. Можно ли было сомневаться в значении, в смысле всех этих столь ярко выраженных чувств?

Да и знал ли сам Бонапарт, к чему должно стремиться? Он презирал Барраса, был раздражен политикой Директории, понимал слабость и неспособность «триумвиров» руководить страной Но что нужно делать? Какова должна быть его собственная роль в ближайшее время? Это не было для него ясно, и он вернулся в Париж, не имея определенного плана. По-видимому, самое большее, что представлялось ему достижимым, — это войти в правительство, преодолев формальные препятствия (возрастной ценз), стать членом Директории[334]. При всех обстоятельствах любая форма его участия в политической жизни страны мыслилась им тогда в рамках республиканского режима.

На острове Святой Елены, диктуя Лас-Казу свои воспоминания, Наполеон говорил, что «влиятельные депутаты обоих Советов, патриоты, фрюктидорианцы, искавшие покровителя, наиболее просвещенные и влиятельные генералы долго побуждали генерала из Италии (то есть Бонапарта) поднять движение и стать во главе Республики; он отказывался, он не был еще тогда достаточно силен, чтобы все могло пройти гладко»[335]. И в данном случае, как и в других своих воспоминаниях, Наполеон многое преувеличивал; вряд ли кто-либо побуждал его в 1797 году «поднять движение и стать во главе Республики», это маловероятно. Заслуживает, однако, внимания, что даже в этом во многом фантастическом рассказе речь шла о том, чтобы возглавить Республику; он и двадцать лет спустя отчетливо понимал, что в 1797 году никакая иная форма власти, кроме республиканской, была невозможна.

В действительности в ту пору вопрос стоял иначе. Талейран справедливо писал о Бонапарте: «Достаточно честолюбивый, чтобы стремиться к высшим степеням, он не был настолько слеп, чтобы верить в возможность достижения их во Франции без особого стечения обстоятельств, которое нельзя было считать ни близким, ни даже вероятным»[336]. Речь шла о меньшем — как стать членом Директории.

Попытки в этом направлении были предприняты. Имелось в виду, что Совет пятисот вынесет постановление, разрешающее в порядке исключения избрать Бонапарта членом Директории. Этим занимались Тальен, искавший любой повод, чтобы зацепиться на поверхности, и Реньо де Сен-Жан д'Анжели. Дело сорвалось вследствие решительных возражений Директории, прежде всего Барраса [337].

Прямой, легальный путь к участию в политическом руководстве страны оказался для Бонапарта закрыт. Иные пути были тогда еще невозможны, и он о них и не думал. Что же делать дальше?

Еще за полтора месяца до возвращения Бонапарта, 5 брюмера (26 октября) 1797 года, постановлением Директории генерал был назначен командующим английской армией, то есть армией, предназначенной для вторжения на Британские острова. Назначение это было важное, ответственное: после заключения Кампоформийского мира Англия осталась единственным непобежденным врагом Республики; сокрушение ее мощи представлялось в ту пору самой главной задачей

Выполнить это почетное поручение? Сосредоточить все усилия на предстоящей операции? Приумножить победой над могущественным Альбионом свою славу? Бонапарт готов был пойти на это. Убедившись в том, что его возраст и нежелание Директории принять его в свои ряды закрывают ему путь к большой политической деятельности, он охотно примирился с возложенной на него важной военной задачей.

Бонапарт трезво оценивал и положение Республики, и свое место в обществе. Ему не приходилось жаловаться на недостаток внимания В первое время во всяком случае он вызывал всеобщий интерес и был окружен атмосферой не только доброжелательства, но более того — восхищения. Улица Шантерен, на которой находился его дом (выкупленный им и ставший его собственностью), была переименована муниципалитетом в улицу Победы

25 декабря Институт высшее научное учреждение Республики (соответствующее нашей Академии наук) — избрал Бонапарта в число «бессмертных». Это избрание имело тем большее значение, что против Бонапарта выступало одиннадцать конкурентов, баллотировавшихся по тому же отделению физико-математических наук, секции механики на освободившееся после исключения Карно место. Бонапарт собрал наибольшее число голосов.

Из всех наград и отличий, выпавших на долю Наполеона, избрание в Институт доставило ему наибольшее удовольствие. В благодарственном письме президенту Института он писал: «Голосование выдающихся ученых, составляющих Институт оказало мне честь Я сознаю, что, раньше чем стану равным им, мне еще долго придется быть их учеником»[338]. Подчеркнутая скромность прославленного полководца еще более способствовала его популярности в среде ученых. Он аккуратно посещал все заседания секции, отделения Института; он отказывался от встреч с политическими деятелями, но всегда охотно беседовал с учеными, в особенности с математиками Лагранжем, Лапласом, Монжем, химиком Бертолле. Он придавал такое большое значение своему избранию в Институт, что не только в письмах и официальных бумагах проставлял рядом со своим именем «член Института», но даже в приказах по армии подписывался: «Бонапарт, член Национального Института, командующий английской армией». Звание члена Института он ставил выше командующего армией.

Бонапарт получал приглашения со всех сторон: влиятельные политические деятели стремились установить с ним добрые отношения. Он отклонял большинство приглашений — что это могло дать? Исключение он делал только для Талейрана.

Бывший епископ Оттенский лишь недавно с помощью женщин, и особенно покровительствовавшей ему госпожи де Сталь, получил должность министра иностранных дел, но он все еще переживал трудные дни. В третий раз ему приходилось начинать жизнь сначала: первый раз он начинал ее как представитель знатного аристократического рода, вследствие хромоты вынужденный довольствоваться почетными должностями в высшей церковной иерархии; второй раз — после революции как депутат Учредительного собрания, предложивший отнять земли у церкви, которой он раньше служил; ныне — в третий раз, по возвращении из эмиграции, он снова должен был зарабатывать доверие — на сей раз Директории. Это давалось ему туго: он льстил Баррасу, но не мог преодолеть антипатии Ребеля и подозрительности, с которой относились к нему остальные члены Директории[339].


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 155; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!