У конца «третьей эпохи» (к практической теории социальной эсхатологии). Кратократия. Взлёт и падение перестройки



Итак, что же такое события 19-21 августа 1991 года? Революция? Неудавшаяся революция? Фарс? Трагикомедия? А может, просто «много шума из ничего»? Именно к такой точке зрения склоняются сейчас многие наблюдатели. А в ещё большей степени – те представители «советской интеллигенции», которые активно участвовали в перестройке. После августа 1991-го они решили, что наконец-то пробил их час и вот теперь-то они и станут «советниками вождей» и «учителями масс».

Однако ход событий, борьбы социальных сил, демонстрируя всю иллюзорность этих надежд, постепенно отодвигал трибунов из Москвы и других мест на второй, третий план и далее. И чем дальше они отодвигались, чем активнее на первый план выходили те, кого называют «бывшая номенклатура» или «перестроечная номенклатура», чем энергичнее подтягивалась за этой номенклатурой бывшая антиперестроечная номенклатура, тем сильнее занижалось значение августовских событий, тем больше появлялось ниспровергателей, срывавших с этих событий революционные одежды.

В выступлениях «демократов» периода постперестройки звучит обида на Бориса Ельцина, похожая на обиду «либералов» на Никиту Хрущёва после конца оттепели: «не понял», «не приблизил», «не пошёл на союз с творческой интеллигенцией». А ещё раньше свою обиду на исторический процесс афористически сформулировал Лев Троцкий: «Преданная революция». В нынешнем контексте это может звучать как «демократическая революция, преданная перестроечной номенклатурой», которая как волка ни корми, всё в лес смотрит, то бишь готова войти в союз с номенклатурой же антиперестроечной.

Психологически, по-человечески такая реакция понятна. Однако проблема, не умещающаяся в фокус психологии и разочарования отдельных социальных групп и группировок, остаётся. Остаётся проблема социальной природы августовских событий и задача реальной беспристрастной её оценки в контексте анализа советского общества (независимо от того, как мы его в данном случае назовём: кратократией или реально существующим социализмом, коммунистическим порядком или реальным коммунизмом).

Часто отказ оценивать победу над путчем как революцию аргументируется так. Старая власть умирала, агонизировала, её почти и не было, её подобрали либо другие властные структуры, сформировавшиеся (или перестроившиеся) за несколько последних лет, либо те структуры, которые минимально вмешивались в борьбу, а теперь, подобно Фарлафу, прокрались на поле битвы (конечно, это сравнение хромает – в описываемых нами событиях не было Русланов, разве только один, но уж точно – не верный, под каким углом ни посмотреть).

Итак, логика ясна: коммунизм (Центр, партократия, СССР) тихо скончался, сгнил, а потому никакой революции быть не могло, да и не была она нужна.

Эти построения представляются ошибочными. Дело в том, что революции как раз и происходят тогда, когда старая власть гниёт и умирает и способна только к всплескам карательного насилия, то есть когда от власти остаётся лишь увядающее, маразматическое насилие.

Иначе говоря, когда власть – не стоит, падает (но сама до конца никогда не упадет) и у власти – не стоит, иными словами, социальная эрекция господствующих групп близка к минимуму. Ульянов-Ленин был действительно прав, когда говорил: нет таких классов, которые добровольно отдадут власть. Даже умирая. Ну и что, что умирая? Умирая – убивай.

Поэтому-то объективно одна из задач любой революции – сделать так, чтобы умирающий строй (класс, режим) в своей агонии убил как можно меньше, чтобы агония прошла бескровно – и чем бескровнее, тем успешнее революция.

Англичане правы, когда «славной революцией» называют то, что внешне произошло как реставрация монархии в 1688 году, а не события 1549 года, означавшие её свержение (хотя первая логически связана со вторыми).

А Россия 1917 года? Власть самодержавия сгнила? Конечно. Валялась на улице? По сути. Герберт Уэллс говорил, что большевики оказались хозяевами корабля, с которого сбежали все, даже крысы. Прав он? Во многом – да.

Но с поправкой: большевики построили новый корабль, способствовали рождению нового общества, отчасти использовав, а отчасти пробудив и выпустив на свет колоссальную социальную энергию коммунитарности, которая, материализовавшись в это новое общество, уничтожила сначала самих большевиков как партию нового типа, а затем и оставшуюся от них «квазигосударственную» скорлупу. В этом смысле следует говорить о социальной революции 1917–1937/38 годов. Но была и революция в более узких хронологических рамках.

Конечно, октябрь 1917-го – это переворот, хотя и тихий, но революционный. Но вот то, что последовало за ним (а отчасти и то, что предшествовало ему в 1916–1917 годах), есть не что иное, как социально-политическая революция в своих позитивных и негативных изменениях (речь не об оценке, а о сути процесса и их отношении к существовавшей системе).

И если даже помнить о том, что гражданская война вовсе не исчерпывается только противостоянием старого господствующего класса и слабо спаянной коалиции новых социальных сил, что началась она прежде всего как борьба среди революционеров (эсеры версус большевики) и как столкновение России с Украиной, тем не менее линия борьбы умиравшего и потому подходящего к концу старого режима с теми, кто пришёл его свергнуть, очевидна.

Это не значит, что большевики должны были обязательно победить, хотя шансов у них действительно было больше, чем у других. Но вот старый режим был обречён, и вся история Белого движения красочно иллюстрирует неизбежность этого процесса. Но неизбежность эта могла реализоваться только в ходе и посредством революции.

Значит ли, что если за октябрьским переворотом не последовала бы гражданская война, его не следовало бы считать революцией? Можно ли говорить, что, например, почти бескровная победа над путчем в силу той своей характеристики не должна быть охарактеризована как революция? В самой такой постановке есть нечто и от логики post hoc, и от взгляда на историю как фатальный, безальтернативный процесс.

История – это процесс открытый, и конкретный исторический результат не означает, что он и только он был запрограммирован в своих качественных и количественных параметрах. Кто сказал, что августовские события не могли повторить Тяньаньмэнь – не в смысле результата, а в смысле сопутствующей крови? Да и вообще, есть ли кровь? Её обилие – необходимый атрибут революции и революционности как качества, а потому, например, «бархатная» революция в Чехословакии менее революционна, чем события по румынскому образцу. Или китайская революция 1949 года. Гоминьдановский режим прогнил и рухнул; многотысячные армии сдавались в плен. Победа была куплена малой (по китайским масштабам) кровью. Это – не революция?

Чем же был он – Август у Белого Дома? Карнавалом, мистерией, фарсом?

Революция есть качественное изменение власти (её содержания и формы) и собственности. Что и произошло в октябре 1917 года в России и в 1949 году в Китае. По сравнению с этим критерием определения того или иного события как революции, всё остальное – степень кровавости или мирности, насилия или тихого умирания – отступает на задний план в качестве несистемообразующих признаков. Но об этом чуть позже.

О том, что социальное умирание старой власти или даже её агония необходимое условие и составляющая революции, свидетельствует и история Великой французской революции. Уж куда больше умирания старого режима, если король как бы существует при революции, надевает фригийский (шутовской для него) колпак и по сути ждёт гильотины.

Итак, без и вне гниения старого общества, умирания старого режима революций не бывает и нельзя противопоставлять один процесс второму.

В здоровом социальном теле революции не происходят, а степень кровавости, как правило, характеризует умение революционеров властвовать и в ещё большей степени отражает специфику их доктрины, их идейных богов – жаждут эти боги крови или нет. Революции тесно связаны с социальной смертью старого режима. Они суть попытки каких-то групп общества не умереть вместе с ним, а напротив, ускорив его смерть, занять его место. Победа, правда, часто бывает пирровой.

Например, захватывают корабль, а оттуда сбежали все. Даже крысы. Что делать? Разводить крыс? Самим превращаться в них?

Ещё одна линия в «понижательной» оценке августовских событий – стремление представить их в виде фарса, трагикомедии, политического карнавала. Но дело как раз в том, что фарсовость, трагикомичность, карнавальность – неотъемлемый элемент всех революций.

Вспомним Великую французскую революцию, революцию с её античными одеждами, республиканско-римским пафосом, карнавальностью и фарсовостью многих событий. А русские революции, будь то 1905 или 1917 годов? Достаточно почитать самых разных очевидцев, столь разных, как Иван Бунин и Николай Суханов, чтобы убедиться в этом.

Только лишённый чувства юмора (по крайней мере, во всём, что касается революции) талмудист-революционер Лев Троцкий рисует серьёзно-величавую картину, которая позже восторжествовала и в сталинско-советской историографии (с перестановкой акцентов, разумеется).

Ну а разве сами революционные персонажи лишены фарсовых, трагикомичных, шаржевых черт? Бедный шизоид Робеспьер, увешавший стены своей квартиры собственными портретами. Отвратительный Марат, в ванне решающий судьбы страны и людей. А эти праздники времён Французской революции?

Да и так ли уж свободен от шаржированности и трагикомичности сам Наполеон Бонапарт? Особенно на фоне Лютера и Цвингли, Карла I и Кромвеля. Речь не о том, кто лучше или хуже или кто сыграл большую роль в истории, речь именно о трагикомичности и фарсовости типичных фигур и событий.

Ну а русская революция? Ложно-глубокомысленный и скучный Георгий Плеханов, карикатурный Ленин. Подавленный собственным величием, а потому часто смешной Троцкий. Все эти радеки-крадеки, зиновьевы, луначарские – это не фарс, не трагикомедия? Особенно на фоне их (и не только их) нового мира, черты и даже звуковой фон которого гениально передал Андрей Платонов.

Ну а Сталин, если посмотреть на него, абстрагируясь от всего того, что мы о нём знаем, – сухорукий рябой коротышка, малограмотный и закомплексованный. Но в то же время злодей, оседлавший законы истории и заливший её кровью людской. Вот этот-то факт – факт победы и кровавости победивших революционеров – и не даёт, как правило, возможности взглянуть на личности и события вне контекста, не ретроспективно (зная исторический результат), а на личности сами по себе.

К тому же полезно отделить события от лиц. Так же, как бывает полезно отключить звук во время телепередачи, когда какой-нибудь много- и велеречивый оратор рассказывает нам важно о политике, об авторитаризме, о грядущем, вещает, вроде новоявленного Карла Маркса.

Отключаешь звук, смотришь на глаза, мимику, пластику. Потом опять включаешь, но, вопреки умным словам, уже «задействованные» глаза и мимика выдают, как у двоечника, в автохарактеристику: «Осмелюсь доложить: идиот». Но это к слову.

Так вот, если отделить лица от событий, не видя в истории фатальный процесс и используя то, что Ч. Райт-Миллс назвал «социологическим воображением», то трагикомичность и фарсовость многих этих деятелей становится более очевидной.

Кем скорее всего могли стать Кутон, Марат, Дантон, Робеспьер, если бы не Великая французская революция, сделавшая и их великими, придавшая им king size? Несчастный инвалид в захламлённой и пропахшей мочой комнате? Обивающий пороги богатых домов карьерист, впрочем, неудачливый? Удачливый и преуспевающий (при знатных покровителях) адвокат-чревоугодник? Несчастный неудачник-эгоман, над которым смеются соседи?

Вот Лафайет в любом случае остался бы Лафайетом, лафайеты – величина постоянная, а потому по-настоящему трагичная, без комики.

А русская революция? Не стань Вова-картавый Вовой-кровавым, ну кем бы он был? Склочником и кляузником в собственной партии, постоянно скандалившим с собственными товарищами, эгоманом, попадающим во всё большую изоляцию и постепенно отходящим от дел; литератором, который никак не может издать собрание своих сочинений; средним шахматистом, играющим в сквере? Кому как, но во многих чертах Ульянова я вижу прообраз советского активного пенсионера-общественника.

(Представляете, что могло бы быть, если бы к власти вдруг каким-то образом пришли пенсионеры-общественники? Нет уж, лучше пусть снимают шахматные фигуры и стучат костяшками домино, а не по костям живых людей.)

А Троцкий? Многозначительный и часто напыщенный публицист, который, не произойди революция, должен был бы конкурировать в фельетонном и полуфельетонном жанре с Михаилом Кольцовым, Ильёй Ильфом, Евгением Петровым, Валентином Катаевым и другими. Да и были бы все они, если бы не революция? Вот Иван Бунин и Михаил Булгаков были бы. Был бы Толстой, только другой. А эти? Сомневаюсь. А многословный и слезливый Анатолий Луначарский – «самый образованный большевик»?

Справедливости ради необходимо признать, что карикатурным революционерам, как правило, противостояли карикатурные же контрреволюционеры. Или просто мелкие людишки. Или, наконец, самая трагичная ситуация – люди, неадекватные карикатурному фарсовому времени. Вспомните Александра Керенского, многих министров Временного правительства. А ещё чуть раньше – министров царского правительства. А Гришка Распутин? А Азеф? А Гапон? Всё это было, и об этом не скажешь вместе с И. Заболоцким: «...уродцы эти – Только вымысел и бред. / Только вымысел, мечтанье, / Сонной мысли колыханье, / Безутешное страданье, – / То, чего на свете нет».

Маразмеющих обер-шакалов сменили ненасытные, возрастом меньшие удавы... А демократы? Они потерялись в клубке их громадном. Автор фото: А. Натрускин

В том-то и дело, что есть, а точнее, было. Заболоцкий наводит на мысль: а не есть ли революция, помимо прочего, такое «сонное колыханье жизни», которое пробудилось – и давай «мочить» всё вокруг, смешивая и окарикатуривая так, что людоеды отгрызают у джентльменов неприличное (хороши, однако, джентльмены, которые позволяют так с собой поступать; да и джентльмены ли они, если не могут загнать хама в железную клетку и позволяют лишать себя возможности продолжать свой род в социальном и культурном измерениях), что... «Всё смешалось в общем танце, / И летят во все концы / Гамадрилы и британцы. / Ведьмы, блохи, мертвецы».

Чем не портрет революции в духе «социального Арчимбольдо»? Ленины, локкарты, коллонтаи. Ну а уже мертвецов – хоть отбавляй со всех сторон; и «плаха с топорами» здесь, а не «в конце дороги той». Сама дорога – бесконечная плаха.

Революция и контрреволюция – единый процесс, и вполне естественно, что с обеих сторон, в силу общей карнавальности, трагикомичности этого процесса, именно карнавально-карикатурные типы и персоны играют в нём столь значительную роль. Побеждают при этом, как правило, и при прочих равных, те, кто наиболее адекватно и лучшим образом отвечает духу революционно-контрреволюционных времён, кроваво-карнавальной эпохе.

И если в Великой французской революции сила социального содержания капитализма, буржуазный поток в конечном итоге взял верх над силой социальной функции, стремящейся к автономии, над социалистическим потоком, то в русской революции именно функция оказалась сильнее. Социалистический поток не только захлестнул буржуазный (и любые другие), но и оказался единственным; не элементом системы «консерватизм – либерализм – социализм», а самой себе сущей системой.

А что иное есть коммунизм, как не социализм без руля и ветрил, разорвавший всё, включая цивилизационные связи с консерватизмом и либерализмом, то есть взбесившийся социализм, утративший «многоклеточные», неоднородные характеристики и превратившийся в социально «одноклеточную» и однородную, всепожирающую (по устремлениям) опухоль?

Иными словами, в русской революции («узкой», 1917–1921 годов) революционные трагикомические карнавальные персонажи оказались сильнее аналогичных контрреволюционных персонажей. Следует признать не только несостоятельность последних (если не человеческую, то историческую), но и тот факт, что личности революционной стороны оказались намного масштабнее, чем их контрагенты по другую сторону революционно-контрреволюционного фронта. Не Столыпин, Керенский, Милюков и Деникин вошли в мировую историю, а Ленин, Троцкий, Сталин, Бухарин. Победи контрреволюция, её герои так и остались бы деятелями российского масштаба. Но, быть может, революция и победила в России потому, что именно на её стороне были деятели мирового, а не национального масштаба?

Положительный ответ на этот вопрос столь же соблазнителен, сколь и неверен (уже давались характеристики победителям). Где бы и кем бы были все эти «деятели мирового масштаба» в случае победы контрреволюции?

Российскими неудачниками экстремистского крыла социал-демократии. Проблема, правда, всё-таки сложнее. Именно пробивавшая себе путь и обладавшая большей потенцией и большими шансами на успех мировая функциональная (антикапиталистическая) составляющая русского коммунизма придавала больший масштаб тем, кто её персонифицировал.

Персонификаторы эти оказались на том историческом поезде, который шёл (вообще шёл), а не стоял. И их масштабность и победа были, помимо прочего, обусловлены не только самим этим конкретным фактом, но тем, что они сумели разглядеть эту тенденцию, эту составляющую, так или иначе поняли её и сумели воплотить.

Они оказались современными людьми наступавшей современной эпохи. И хотя их современность во многом была со знаком минус, в ней было её преимущество перед их противниками. С этой точки зрения победа русской революции 1917–1921 года может интерпретироваться и как победа мировой (по тенденции) революции над российской контрреволюцией.

Дело не обстоит так, что это победа вообще отразила господствующую мировую тенденцию. Победа фашизма как национал-социализма, отрицающего коммунизм как универсал-социализм, свидетельствует о возможности иных вариантов.

Дело не обстоит и так, что русская революция была торжеством мировой космополитической силы над силой национальной. Напротив, победила именно та национальная сила и тенденция развития, которая, нарастая с XV–XVI веков, смогла использовать функциональную силу капитализма (хотя и с обратным знаком) в своих целях, для своей победы и для своего перерождения, без которого и победа не была бы возможна.

Перерождения с помощью законов капитализма, которые эта сила познала (во всех смыслах) и использовала, в том числе и в качестве метлы для полёта в своё светлое будущее. Но это уже другой вопрос.

И вот победа-то, не столько сама по себе как событие, сколько по своим последствиям, – это уже явление не карнавальное и не трагикомическое. Помимо прочего – и потому, что объективно, по направленности означает прекращение и преодоление революции (в узком смысле слова) со всеми её специфическими характеристиками, её конец.

Не случайно поэтому после революций нередко расцветает ампир, классицизм – средства изживания революции и революционности, когда на смену карнавальности приходит призванная подавить её серьёзная монументальность. Впрочем, и на послереволюционном ампире, будь то Франция первого десятилетия XIX века или СССР третьего и пятого десятилетий века XX, лежит какой-то отпечаток фарсовости (что и отражается в использовании для их характеристик оттеночного словечка «псевдо»).

Не случайно также и то, что одна из трагических ситуаций истории – это люди революции, оказавшиеся в послереволюционном социальном контексте. В реальности это главные большевики и поменьше.

В художественной литературе – это герои многих произведений 20-х годов, прототипов которых активно вытесняют / забивают прототипы зощенковских героев. Кто-то скажет: вот последние и есть воплощение фарсовости, трагикомичности, несерьёзности. Это было бы во многом так, если бы герои такого рода были явлением преимущественно индивидуальным. Однако перед нами массовое явление.

И как таковое – это уже серьёзно, трагично без комедии (поскольку – один шаг до лагерей, до «макросоциального нятства»). И никакого фарса. Или, точнее, фарс только в том смысле, что само кратократическое общество в целом можно рассматривать и как фарсовое, карикатурное. Это, скорее, социальная популяция (по модели), чем общество. Здесь речь уже о целостной и внешней характеристике, которая к тому же зависит от угла зрения.

Ситуация революционных людей в послереволюционном контексте трагична, но не могу сказать, что меня она очень трогает. В конце концов, «за что боролись, на то и напоролись» и «ступай отравленная сталь по назначенью». Значительно более трагичной, и уже без всяких комедий, представляется мне ситуация нереволюционных людей в революционную и послереволюционную эпохи.

Пир во время чумы современники (из обоих лагерей) ещё могут простить, а вот здоровье во время массовой болезни, социальной чумы – нет. И сыпятся удары со всех сторон, истребляя лучших. Самая большая и страшная трагедия революций и гражданских войн заключается в том, что в них прежде всего уничтожаются социально наиболее здоровые силы, лучшие – с обеих сторон. (В этом смысле наиболее правдивый советский фильм о гражданской войне – «Служили два товарища».)

Итак, карнавальность, трагикомичность и даже фарсовость, хотя и обагрённые кровью многочисленных жертв, но от этого не утрачивающие свои сущностные характеристики, суть имманентные черты любой революции. Их наличие не может поставить под сомнение характеристики того или иного события как революции.

События 19-21 августа хорошо вписываются в этот карнавально-революционный контекст. Но даже в рамках такого контекста это – уродливая революция, скажете Вы. Это уродливое общество – отвечу я. Каково общество, такова и революция. Abyssus abyssum invocat и общество-фарс invocat фарс-революцию.

Ну а «массам» предложен был путь... переходный, нескучный. Третий год по нему мы весёлым гуськом налегке переходим. Автор рисунка: Г. Басыров

 


Дата добавления: 2019-08-30; просмотров: 128; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!