Снова земляные работы. «Шутки» Канцау 7 страница



На стене нашей камеры висят напечатанные на плотной бумаге правила. Там есть такой пункт: заключенный может в течение месяца потратить пятьдесят рублей из своих денег.

Недавно и нам разрешили делать это. Раз в десять дней мы можем заказывать в тюремном ларьке за свои деньги полкилограмма сахара и четыре пачки папирос, но не на выбор, а самых дешевых, «Ракета».

У половины людей, сидящих в камере, денег нет /у нас их при себе тоже нет, но есть на счету/. Те, у кого есть деньги, не имеют права ничего покупать для других. Таково распоряжение администрации. Поэтому всем, что мы получаем, мы делимся с товарищами, особенно табаком. Но и делить-то особенно нечего, поэтому за 5–6 дней до очередного срока мы остаемся без папирос и ждем ларька, как ребенок пасхи. К тому же нам придумали новую форму наказания. Звучит это так: «Лишение ларька на месяц».

Так идут дни. Несколько человек продолжают изучать французский язык. С тех пор, как нам разрешили покупать тетради /по одной в месяц/, стало легче учить грамматику. Инженер Руздан и наш учитель Мито вдвоем учат английский язык, они уже разговаривают между собой по-английски. Ваня из Минусинска хочет учиться, у него только два класса образования, но чем мы можем помочь ему? У каждого только одна тонкая тетрадка, как ее разделить? Мы просили тюремное начальство, чтобы Ване купили за наш счет учебники для третьего или четвертого класса, да никто нас не слушает. Пока проводим с ним устные занятия. Ваня смышленый парень, но совершенно темный. В частности, он спросил нас, правда ли, что Карл Маркс живет в Москве.

Когда нам выдают книги, в камере стоит гробовая тишина. Каждый стремится прочитать все 8–12 книг, которые у нас находятся, потому что никто не уверен, что в следующий раз нам опять их дадут.

Если нас подвергают такому «лишению», мы придумываем себе занятие: учим французские слова и падежи, составляем ребусы и шарады, рассказываем все, что не успели еще расскаать. Мито живописует подробности своей тбилисской жизни, женитьбы на Нуну Лордкипанидзе. Я уже говорил: Мито был замечательный рассказчик, и все слушали его с большим интересом.

Товарищ из Владивостока принялся писать что-то об организации и работе кооперативов — научную работу, как он сказал, но беда в том, что исписанную тетрадь надо сдавать тюремной администрации, иначе не получишь новую.

После долгих просьб и уговоров нам разрешили купить французский словарь и учебник французского языка для седьмого класса. В словаре был краткий грамматический очерк, так что теперь учим иностранный язык не только устно, но и по книгам.

Изредка камеры обходит врач в сопровождении нескольких надзирателей. Кроме «ну!» мы не слышали от нега ни единого слова, очевидно, ему запрещено разговаривать с заключенными.

Приобрести для Вани учебники за наш счет не удалось: не разрешили. Тогда Руздан предложил вариант, правда, небезопасный. Когда его, Руздана, привезли сюда, он сумел, несмотря на тщательный обыск, утаить тридцать рублей и пронести их с собой в камеру. Впоследствии он понял, что кроме неприятностей эти деньги ему ничего не дадут и, скомкав, закинул их на верхушку голландской печи.

Теперь он предложил Ване заявить администрации, что это его, Ванины деньги. Их, конечно, найдут и запишут на Ванин счет. Разумеется, самого его посадят в карцер, но выйдя оттуда, он сможет тратить эти деньги.

Ваня, подумав, согласился отсидеть десять суток в карцере. Вызвал дежурного и сказал ему, что в 29-й камере оставил на печи деньги. Через пару дней ему вручили квитанцию о том, что на его счету имеется тридцать рублей. Но не успел он обрадоваться, как его увели в карцер. Через пять дней его привели обратно. Я уже говорил, что карцер был настолько невыносим, что получившие десять суток отсиживали их в два приема: десять суток подряд в этом карцере никто не выдерживал.

Ваня был совершенно бледен. Через три дня его опять увели. Когда он вернулся, мы не узнали его: щеки ввалились, скулы торчат двумя острыми буграми, кожа бледно-желтого цвета, как воск. Но все было позади, и Ваня радовался этому. Ему купили тетрадь и карандаш, и он начал учиться. Однако радость его, как оказалось, была преждевременной. Дней через десять надзиратель, заглянув к нам, знаками подозвал к себе Ваню /надзиратели тоже говорили только шепотом/.

— Номер? — спросил надзиратель.

Ваня назвал свой номер. Окошко захлопнулось, послышались удаляющиеся шаги.

Наутро Ваню снова увели в карцер. Потом мы его спросили, за что. Оказалось, за то, что смотрел в окно. Мы знали, что обвинение это надуманное. В наше окно смотри не смотри — кроме верхушек берез ничего не увидишь. Знать-то мы знали, да поделать ничего не могли.

Однажды утром Ваня проснулся в подавленном настроении. Он видел во сне, что у него выпал зуб. Говорят, такой сон к смерти кого-нибудь из близких. Суеверных среди нас не было, так что все стали успокаивать Ваню и объяснять ему, что сны ничего не значат. К всеобщему удивлению, через Педелю он получил из дома письмо, в котором сообщалось, что Умер его отец.

Я давно не получал писем и очень беспокоился за своих. После случая с Ваней мне тоже каждую ночь стали сниться тревожные сны.

Питаемся мы так: дежурный /кто-нибудь из нас/ получает хлебные пайки по количеству людей в камере, столько же мисок с похлебкой и на всех один котелок каши, которую уже делит сам. В первые месяцы вся каша съедалась, но в конце концов она настолько надоела, что ее никто уже не ел. Представьте себе: каждый день овсяная каша. Все прекрасно сознавали, что есть ее надо, иначе можно умереть с голоду. Каждый заставлял себя делать это, но проклятая каша не лезла в горло. Дежурный ставит котелок на тумбочку: кто хочет — пусть берет. Никто даже не притрагивается, к каше. Куда же ее девать? Выбросить? Но это как-никак еда, на такое ни у кого не поднимется рука. Кроме того, неизвестно, как истолкует такой поступок тюремное начальство. Вернуть котелок нетронутым тоже нельзя: обвинят в бунте и всех упекут в карцер. Впрочем, сначала, наверно, должны спросить, почему не поели. После долгих раздумий мы согласились с Рузданом, что если спросят, надо ответить: «нет аппетита». С тех пор мы так и говорили: «Не хочется есть». К такому ответу тюремная администрация придираться не стала, однако каша из овса продолжала исправно поступать в том же количестве.

Овощей не давали никогда. Из-за однообразной пищи у многих начался фурункулез.

В прогулочной клетке из щелей между досками кое-где торчат травинки. Мы ели бы их, будь они даже ядовитыми, но нет, не разрешают даже нагнуться. Если бы нам позволили вместо сахара купить сырой картошки, в нашем положении это гораздо полезней, но кто нас слушает! Если так будет продолжаться и дальше, вряд ли кто-нибудь дотянет до конца срока, даже если сидеть всего пять лет...

Час от часу не легче. Куда-то перевели Мито Лагидзе, свердловского машиниста, Руздана и другого инженера, который учился в Праге. Куда — этого мы не узнали ни тогда, ни впоследствии.

Жить стало гораздо тоскливей. Правда, иногда возникала мысль, а вдруг их дела пересмотрели, убедились в невиновности и отпустили по домам... От этой мысли становилось легче, хотя и верилось с трудом.

Попав после тюрьмы в лагерь, я расспрашивал пришедших из других мест в надежде узнать что-нибудь о своих товарищах, но никто их нигде не встречал. О дальнейшей их судьбе мне ничего не известно.

Только их образы остались в сердце.

Мито — высокий брюнет, слегка горбоносый, прямой, как стрела, тонкий в талии и широкий в плечах, крепкий и сильный — как говорится, всем взял. И удивительной души человек, добрый и благородный. Мы не могли понять, как ему достает сил ежедневно по много часов заниматься с нами или рассказывать захватывающие истории.

Теперь у нас ни учителя, ни рассказчика.

Свердловчанин с юных лет работал на железной дороге. Старый большевик, несколько раз был делегатом партийных съездов. Самый старший из нас. Спокойный, рассудительный, прямой человек, один из самых авторитетных партийцев на Урале. Больше других он сдружился с Ваней из Минусинска, часто рассказывал ему о работе машиниста.

Руздан — тоже старый член партии, участник гражданской войны, инженер-металлург. Он был членом бюро Свердловского обкома. Несколько лет провел в США, изучая опыт американских металлургов. Надо думать, он был прерасным специалистом своего дела. Это был человек много видевший и много знавший. «Написать бы нам фантастическую повесть, — говорил он мне, — я подскажу тебе технические идеи, а ты облечешь их в литературную форму».

Другой инженер, учившийся в Праге, пробыл в нашей камере недолго, и мы не успели с ним толком познакомиться.

Я рассказывал о многом, от чего заключенные страдали в тюрьме, но было еще кое-что, перед чем меркло все остальное и что может показаться не столь ужасным человеку, не испытавшему этого на себе. Дело в том, что туалеты на всех трех этажах располагались один над другим и были связаны широкой железной трубой, обрывавшейся на некоторой высоте над ямой с нечистотами, прикрытой на нашем полуподвальном этаже настилом с четырьмя отверстиями. Все, что падало из этой трубы /ясно, что могло оттуда упасть/, плюхалось в зловонную жижу, обдавая брызгами людей, находившихся в это время внизу. Это повторялось каждый раз, учитывая, что заключенных выпускали в туалет на всех трех этажах одновременно. Особенно страдали те, кто не мог быстро делать свои дела. Положение усугублялось еще тем, что после этого разрешалось мыть только руки.

Мы много раз просили тюремную администрацию, чтобы нас перестали купать в нечистотах, но толку не добились. Писали заявления — никакого результата. В конце концов стали писать в Москву /как будто эти письма могли туда Дойти!/, и на короткое время положение улучшилось: нас стали выпускать в туалет после верхних этажей. Но продержалась эта передышка недолго, и все, как говорится, вернулось на круги своя.

Жаловались мы и доктору, но ответа на наши жалобы не было. Я уже говорил, что доктор никогда не разговаривал с нами, наверно, это было запрещено. Единственный раз он нарушил это правило, когда один из заключенных пристал к нему с тем, что не может проглотить ни ложки овсяной каши; что теперь делать, не с голоду же помирать? «Раз твой организм не принимает этой пищи, значит, это надо понимать так: она ему не нужна, и не надо есть через силу,» — ответил доктор и ушел.

Надо сказать, что и вопрос был не из умных. Что мог посоветовать врач в нашей ситуации? Я вспомнил, как во владикавказской тюрьме один заключенный спросил врача, обходившего камеры:

— Доктор, что сделать, чтобы не было перхоти?

— Поезжайте месяца на два в Серноводск, — ответил врач.

На второй год у нас появился зубной врач, молодая девушка, недавно закончившая медтехникум. Я тоже был у нее один раз. Десны мои кровоточили, и я спросил ее, что мне делать, но ей, видимо, тоже не разрешалось говорить ничего, кроме «откройте рот», и ответа я не получил. Вообще она была старательная и делала, что могла, но опыта у нее было маловато. Одному из наших товарищей, бывшему военному летчику, она по ошибке удалила здоровый зуб вместо больного. Летчик понял это, только вернувшись в камеру, так что на другой день ему пришлось идти снова.

Нас снова лишили права читать книги, дни тянутся бесконечно долго. Мы с Тараяном учим слова из словаря, но и это, если говорить честно, нам надоело. Немного занял нас наш сокамерник, бывший эсер, которого еще в царские времена ссылали в Сибирь. Он и теперь еще помнит стихи, распространявшиеся в народе в то время. С его помощью и мы выучили наизусть несколько стихотворений.

А чем нам еще заняться? Уж сколько раз просили мы администрацию, чтобы нас отправили в лагерь или дали какую-нибудь работу во дворе тюрьмы, но начальник даже не стал нас слушать, а на наши письменные заявления не было никакого ответа.

Мой сосед — член дальневосточного крайкома партии — заболел, и его перевели куда-то из нашей камеры. Больше мы его не встречали и ничего о нем не слышали.

В камере появились свободные места, и к нам привели несколько новых заключенных. Койку дальневосточника занял волжанин из Нижнего Новгорода, тоже старый член партии, партизан гражданской войны. Один человек был с Кавказа — азербайджанец Реза Кули-заде Мовсумов, инженер-химик из Баку. Сначала он попал на Урал, потом был переведен сюда. Узнав, что я осетин, он спросил:

— Ты не знал Симона Такоева?

— Как не знал! Симон известный в Осетии человек, но в последние годы он работал в Москве.

Тогда Мовсумов рассказал мне такую историю.

Из Баку его привезли в ростовскую тюрьму, о которой я уже рассказывал. Но Мовсумов не попал ни в какую камеру. Не только камеры, но и широкие каменные лестницы были полностью забиты заключенными. Мовсумов несколько дней провел на лестнице на втором этаже.

— Ну, а вдруг у кого-нибудь заболит живот, тогда что? — спросил я.

— По нужде выводили два раза в день, прогулок не было. А у кого болит живот, тем предоставляется выбор: либо терпеть до вечера /или утра/, либо — в собственные штаны...

— Что же делали те, кому надо было помочиться?

— Этим было проще: над головами вверх-вниз все передавали из рук в руки маленькую, ведра на два, парашу.

Вот на этой-то лестнице Мовсумов встретил Симона Такоева, которого этапировали из Москвы во Владикавказ. Мовсумов спросил, в чем его обвиняют, и Симон ответил: «В панисламизме!» Чудеса! Коммуниста, да к тому же христианского происхождения, назвать «панисламистом» — что может быть глупее!

Через два-три года я расспрашивал тех, кто попал из Осетии в норильские лагеря, куда девался Симон Такоев, но никто ничего не знал. Никто не видел его во Владикавказе, никто также не видел, чтобы он оттуда выехал.

Прошел уже год, и второй перевалил за середину. Наша жизнь никак не изменилась. На все наши заявления и прошения, отправленные наверх, нет никакого ответа. И не только нам, но и Тараяну, хоть он и говорил, что давно знаком с Берия, они вроде бы учились вместе в гимназии да и в Закавказском крайкоме работали в одно время. Тараян не получил никакого ответа, на что же нам надеяться? Мы больше не пишем в высокие инстанции. Да и где гарантия, что наши письма уходят дальше нашей тюрьмы?

И снова тянутся дни. Нам разрешили выписать местную газету «Красный Север», а из центральных — только «Индустрию». Прочитываем их от начала до конца, но для себя ничего утешительного не находим.

Как и прежде, каждый съедает свою миску баланды и тем заканчивает обед. Дежурный попрежнему ставит котелок с кашей на крайнюю тумбочку, чтобы каждый мог взять, сколько захочет, но никто не притрагивается к каше и ее возвращают назад со словами «нет аппетита».

Еще об одном событии. Само по себе оно, вроде бы, незначительное, но запомнилось. Я уже говорил, что в тюремном ларьке нам покупали за наш счет два-три раза в месяц полкилограмма сахара и четыре пачки папирос третьего сорта «Ракета». Папиросы были коротенькие, каждой хватало на четыре-пять затяжек. Все же мы делились с теми, у кого не было денег, из четырех коробок одну отдавали им. Часто выходило так, что у тех, с кем делились, папирос оказывалось больше, чем у нас. Оставшиеся три коробки растягивали на шесть-семь дней в ожидании нового ларька.

Был в нашей камере Егор из Московской области, который скрывал, за что сидит. Я уже упоминал о нем. Как-то раз, снова получив папиросы, мы стали их делить. Егору каждый дал по 8 штук, остальным «безденежным» — по столько же. Таким образом, у «богачей» осталось по 75 штук, у «бедняков» — по 64.

Как уже бывало раньше, папиросы у Егора кончились за два дня. Он подошел ко мне:

— Дай-ка папиросу!

— А где твои?

— Кончились.

— Надо же совесть иметь! Как можно было искурить 64 папиросы за два дня? — начал было я, но он резко оборвал меня:

— Ты даешь или нет?

— Другим же хватает, почему ты не куришь, как все?

— Даешь или нет? — еще громче и злее спросил Егор.

— Не дам!

— Ну, посмотрим! Ты еще пожалеешь! — и он направился к двери.

Все, притихнув, ждали, что он станет делать. Он остановился на секунду у двери, потом, обернувшись ко мне, снова спросил:

— Так не дашь?

— Не дам.

Егор постучал в дверь. Приоткрылся глазок, потом окошко в двери, показалось лицо надзирателя.

— В чем дело?

— Прошу отвести меня к начальнику.

— Номер?

Егор сказал свой номер. Надзиратель закрыл окошко. Егор стоял у двери. Я подошел к нему:

— Можешь говорить обо мне, что хочешь, можешь лгать и клеветать. Если моя жизнь зависит от тебя и тебе подобных, мне плевать на такую жизнь!

Через несколько минут дверь открылась, и Егора увели.

В камере воцарилось молчание. На меня смотрели с таким видом, словно я попал в большую беду. Похоже, мои товарищи чувствовали себя неловко. Все считали, что я прав, но... Вдруг этот мерзавец что-нибудь наплетет начальнику... Иногда достаточно любого пустяка, чтобы человек пропал.

И я снова повторил: если моя жизнь может зависеть от Егора, значит, она ничего не стоит и нечего за нее трястись.

Через полчаса вернулся Егор. Никто его ни о чем не спросил и не стал разговаривать ни в тот день, ни в последующие. После этого случая с ним перестали делиться чем бы то ни было, и он, будучи среди нас, остался совершенно один.

Через два-три месяца он по неизвестной причине ослеп. Когда нас отправили из тюрьмы в лагерь, Егора с нами не было. Из-за слепоты или из-за чего другого — этого мы не знали.

Прошло уже два года тюремного заключения. Все дни похожи, как близнецы. Разговаривать не о чем, каждый уже исчерпал запас своих историй. Если кто-нибудь что-нибудь вспомнит, все его внимательно слушают. Мовсумов рассказал, как в Свердловске с ним сидели несколько партийных работников из области. Их обвиняли в подготовке покушения на председателя облисполкома. Некоторые уже «признали» свою вину, когда председателя исполкома самого арестовали как «врага народа». После этого «организаторов покушения», по логике вещей, должны были отпустить, но не тут-то было. Следователи повернули дело так, что покушение готовилось, оказывается, на первого секретаря обкома /Кабакова или Кулакова, сейчас не помню/. Через некоторое время и он оказался «врагом народа». Не знаю, чем кончилось это дело, но интересно бы узнать, как на этот раз выкручивались следователи.

В тюрьме человек склонен помечтать. Вот мы сидим на койках и толкуем, кто что стал бы делать, получи он завтра свободу. Ответы самые разные — сколько нас, столько и вариантов /за исключением Егора. Он никогда не участвовал в таких разговорах/. Кто-то говорит: «Я бы пошел на почту и дал бы домой телеграмму, что свободен». «А я бы сразу пошел в баню и парикмахерскую, привел бы себя в порядок, а потом уже занялся своими делами»,— говорит другой. «А я бы пошел в столовую и домой...»

Каждый знает, что это пустые мечты, но все же... Когда очередь дошла до меня, я сказал, что сначала пошел бы за город, подальше от людей, и там орал бы в полный голос до изнеможения — в компенсацию за те два с лишним года, в течение которых мне не дают говорить нормальным человеческим голосом. А потом уже — почта, баня, вокзал и прочее...

Минуло еще полгода в стенах полутемной камеры. Ничего нового не происходит, только беды наши растут, как сказочный младенец, не по дням, а по часам. Ваня из Минусинска бледен, как полотно, и подозрительно кашляет. Егор ослеп настолько, что не может ходить без поводыря. Меня замучили фурункулы, они возникают на ногах все выше и чаще. Тараян крепче нас всех, но у него появилась привычка в минуты задумчивости выдергивать волоски из усов — от правого уса осталась всего половина.

Но вот необычное явление в нашей жизни: вызывают по одному в соседнюю камеру, где три человека в военной форме задают вопросы о состоянии здоровья и проводят поверхностный осмотр. Никто не понял, с чем это связано. Два года нами никто не интересовался, что же случилось теперь?


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 137; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!