Снова земляные работы. «Шутки» Канцау 6 страница



Один из лежащих вдруг встал и подошел к нам.

— Вы осетины? — спросил он на чистом осетинском языке, но с каким-то необычным акцентом. Так не говорят ни северяне, ни южане, ни русские, знающие осетинский. Мы ответили и спросили его, откуда он сам. Он оказался турецким осетином, который возил контрабанду в Батум и на этом попался. Он хорошо говорил по-осетински, но произношение его было мягче, чем наше. Его ровесники, сказал он, все говорят на родном языке, а вот среди молодежи многие знают его плохо.

От него мы узнали, что парень, дававший с окна команды, тоже осетин, из Северной Осетии. Когда тот слез с окна, турок окликнул его, и он подошел к нам. Парень и вправду оказался нашим земляком, кажется, из Кадгарона. Он учился в Ростовском университете. У него был пистолет, но не было на него разрешения. Об этом стало известно милиции; пистолет у него отобрали, а самого отпустили. Вскоре он снова завел себе пистолет и опять с ним попался. На этот раз его арестовали.

Он рассказывал: «Попав в тюрьму, я решил: лучше стать главарем среди урок, чем они будут издеваться надо мной». Судя по всему, это ему вполне удалось. Он указал нам на пожилого, хорошо одетого человека: шляпа, модный костюм, желтые туфли. Не хватало только галстука. Кадгаронец сказал, что это профессор университета. Кода он попал сюда, Уголовники сразу отобрали у него всю одежду, но бывший студент заставил их вернуть все. «Вы тоже ничего не бойтесь, — сказал он нам, — пока я здесь, вас никто не тронет».

У них с Исламом нашлось много общих знакомых в Осетии. Если не ошибаюсь, брат этого парня работал в прокуратуре.

Его история, конечно интересна, но мне больше хотелось поговорить с турецким осетином, однако сделать этого не пришлось. Неожиданно раздался крик охранника: «Дзесов, с вещами!»

Конечно, мне не хотелось расставаться с товарищем, но что было делать! Ислам на прощанье сунул мне в карман несколько рублей из тех, что в Беслане смогли ему передать колхозники, и я ушел.

Нас снова выстроили во дворе тюрьмы. Идет проверка.

— Дзесов!

— Я!

— А еще как?

— Дзесты.

— Имя и отчество?

— Кудзаг Габрелович.

— Сколько раз бежал?

— Откуда вы взяли, что бежал?

— А почему у тебя две фамилии?

В моем паспорте написано «Дзесты», но следователь записал в документах «Дзесов — Дзесты». А у них здесь своя логика: раз двойная фамилия — значит, бежал изтпод стражи.

И вот меня опять везут на север, в сторону Москвы.

Но куда?

Не знаю...

В Москве наш вагон долго перевозили с места на место и, наконец, бросили в каком-то глухом углу на северной окраине. Мы простояли там довольно долго. Неподалеку над откосом виднелся небольшой деревянный дом. Возле дома ходила девочка лет двенадцати с грудным ребенком на руках и распевала песню «Широка страна моя родная». До нас ясно доносились ее слова: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек...»

Опять едем на север. С обеих сторон дороги тянется бескрайний лес. Сосны, ели, березы иногда вплотную подходят к полотну. Кажется, они вот-вот загорятся от снопов паровозных искр. Местами лес редеет, в просветах виднеются небольшие группы домов, сложенных из неотесанных бревен, стоящих без всякого плана или намека на улицу. В Подмосковье я видел деревянные дома — ими можно залюбоваться, так хорошо они сделаны. Почему же эти выглядят так убого?

Под вечер приехали в Вологду. Нас высадили на вокзале, построили в колонну — человек шестьдесят — и повели в сторону города. Не успели мы пересечь железнодорожные пути, как подошел какой-то пассажирский поезд и остановился прямо перед нами. Из окон смотрели пассажиры, многие из нашей колонны начали с ними переговариваться. Охранники всполошились, начальник конвоя во всю глотку заорал: «Глазами в зад!!» Команда эта вызвала взрыв смеха. Не знаю, что он имел в виду, может, хотел, чтобы мы отвернулись.

Пришли в тюрьму, до самого ужина стояли во дворе. Потом всех повели внутрь, а меня и еще пять человек — в другую тюрьму, на противоположный конец города.

Скоро мы узнали, что это за тюрьма. Перед обыском нас раздели догола. Этого им показалось недостаточно, надо было еще нагибаться и приседать, а нас осматривали со всех сторон, чтоб не спрятали что-нибудь между ягодицами или в паху. Нам не оставили ни одной нитки из прежней одежды, вместо нее дали тюремную. Отобрали также остатки еды и табака.

Я познакомился с двумя новыми товарищами по несчастью. Один армянин, второй грузин, оба из Тбилиси. Нас поместили в 29-ю камеру на втором этаже двухэтажного кирпичного здания тюрьмы. До нас там уже находилось пять человек. Но сначала о моих тбилисских товарищах. Оба лет на пять старше меня. Армянин, Аркадий Тараян, член партии с большим стажем, коренной тбилисец. Работал в Закавказском краевом комитете ВКП/б/. Грузин, Мито Лагидзе, до революции учился в Вольском кадетском корпусе. В 1921 году, когда Грузия стала советской, он бежал за кордон. Скитался несколько лет, меняя города и профессии, пока не сошелся с богатой американкой. Избавившись от необходимости заботиться о куске хлеба, он бросил шоферскую работу, которой занимался к тому времени, поступил на учебу в Коммерческий институт и окончил его.

В тридцатых годах Мито вернулся в СССР, поселился в Тбилиси. Он рассчитывал, что его пошлют работать в торговое представительство СССР во Франции, однако планам его не суждено было сбыться. Узнав, что его уже не выпустят за границу, он женился в Тбилиси и стал работать учителем французского языка. Теперь он сидит рядом со мной в вологодской тюрьме.

Один из тех, кого мы застали в камере — инженер, бывший член бюро Свердловского обкома, участник гражданской войны. Его фамилия Руздан, по национальности еврей. Второй — пожилой человек — пробыл в камере недолго, и мы не успели о нем ничего узнать. Третий — старик с Урала, железнодорожный машинист, участник съездов партии. Четвертый — сибиряк по имени Ваня, неграмотный деревенский парень лет двадцати. Пятый — москвич, но выходец то ли из Латвии, то ли из Литвы. За несколько месяцев я так и не смог узнать, что он из себя представляет.

Первое, что нам объяснили старожилы, в камере нельзя разговаривать громко — только шепотом. Фамилий у заключенных нет, есть номера. Прогулка 10–15 минут в день. Книг и газет — никаких.

Вот наше жилище. Узкие койки, прикрепленные к полу. Камера большая, метров 25–30. В углу высокая черная голландская печь. Из окна, выходящего во двор, видна крыша соседнего здания.

Потянулись дни. Первая неделя прошла в рассказах о том, кого как арестовали. Рассказывали почти шепотом.

В один из первых дней с Мито случилась неприятность. В отличие от других, он никогда не носил портянок и, естественно, не умел их наматывать. Когда мы вышли на прогулку, портянки у Мито размотались и вылезли из ботинок. Едва он нагнулся, чтобы замотать портянки, как надзиратель крикнул: «Стой!» Выяснилось, что и нагибаться нельзя. Мито хотел объяснить, в чем дело, но оказалось, что разговаривать тоже нельзя. И вот мы делаем круги по тесному загону /30–35. метров в длину, 6–7 метров в ширину/, Мито волочит за собой выбившиеся на полметра портянки, потея от смущения и гнева. Пока мы не вернулись в камеру, надзиратель не позволил ему дотронуться до портянок. Теперь его наперебой учат мотать их, чтобы впредь не попадать в такое положение.

Заговорив о портянках, я вспомнил одну историю. Пока мы ехали до Вологды, у нас кончилась почти вся еда. Но у Мито оставалсь довольно много глапи»[3] который он взял в дорогу еще в Тбилиси. Во время обыска глапи и табак у него забрали. Через несколько дней вернули табак. Мито попросил дежурного, чтобы глапи вернули тоже. Дежурный позвал других охранников, но ни один из них не мог понять, о чем идет речь. Тогда Мито показал им портянку и сказал: «То, о чем я говорю, выглядит вот так». Через некоторое время ему ответили: эти штуки уже выкинули. Наверно, они не знали, что это такое и на всякий случай решили не отдавать.

Кроме охранников, мы не видим ни одной Живой души. Правда, во время прогулки, взглянув на небо, можно увидеть стаи черных галок. Они нашли себе хорошее место, здесь им никто не мешает. Но сами они однажды помешали нашей прогулке. Когда мы бродили кругами по тесному двору — сначала в одну сторону, потом в другую, чтобы не закружилась голова,— на козырек фуражки надзирателя вдруг звонко шлепнулся помет. Мы все услышали этот шлепок. Надзиратель, сняв фуражку, с досадой разглядывал козырек. Все молчали, но Руздан, не сдержавшись, пробормотал: «Хорошо, что коровы не летают». Он сказал это тихо, но охранник услышал.

— Стой! — скомандовал он. Мы остановились.— Заходи в камеру!

Пришлось возвращаться в камеру, не отгуляв и половины срока.

Мы всегда с нетерпением ждали этих пятнадцати минут, когда можно было подышать чистым воздухом, но никогда не были уверены, что прогулка состоится. Однажды, когда мы только вышли во двор, надзиратель вдруг поднял с земли обломок спички и заорал: «Стой!» Остановились. «Кто бросил эту спичку?» Ответа нет. Да и что мы могли ответить? Каждый знал, что снаружи курить не разрешается, поэтому никто не брал на прогулку ни курева, ни спичек. И опять команда: «Заходи в камеру!» Бывало, нас загоняли обратно из-за найденного клочка бумаги /а мы бумаги и в глаза не видели/, либо за то, что кто-нибудь чихнул или кашлянул слишком громко.

Запас историй, которые мы друг другу рассказывали, истощился. Спасибо Мито, он так ярко описывает нам свою заграничную жизнь, что мы не устаем его слушать. Надолго ли хватит этих рассказов? Руздан тоже когда-то был за границей, в США, так что они с Мито рассказывают по очереди. Все это хорошо, но до каких пор мы будем сидеть в полном безделье? Надо куда-то девать эту бездну времени, иначе можно сойти с ума.

Мы придумывали разные варианты, но ни один не имел успеха. Сочиняли ребусы, шарады, загадки и прочее, но, во-первых, для этого нужна бумага, во-вторых, все это быстро надоедает. Руздан стал рассказывать нам о производстве цветных металлов. После долгих раздумий кого-то из нас осенило: давайте изучать французский язык! Учитель — Мито. Он жил в Париже, получил на французском высшее образование. Надо ли желать лучшего учителя? И если даже нигде не понадобится знание французского, другого способа убить время у нас нет.

И мы, не откладывая, начали заниматься. Садимся в кружок, наш учитель с нами. Мито «говорит французское слово, потом его значение по-русски. Мы повторяем это слово по очереди 4–5 раз. Запомнив это, переходим к следующему. Начали учить грамматику, пока только спряжения. Трудно изучать язык без книг, бумаги, карандаша, но все же мы запоминали за день до 25 слов. Определились лучшие «ученики»: Тароян, изучавший французский еще в гимназии и Руздан, говоривший по-английски.

В самом деле, дни стали проходить незаметно. Но тут новая беда: мой сосед /кажется, его фамилия была Войткевич/ с раннего утра начинает ходить по камере из угла в угол и прекращает это занятие только ночью, когда мы ложимся спать. Даже на обед он отвлекается от ходьбы буквально на пару минут, потом вскакивает, не дождавшись, пока все поедят, и снова ходит, ходит, ходит... Ходит и стучит тяжелым и подкованными ботинками.

Первым не выдержал Мито. «Слушай,— сказал он, — дал бы ты нам спокойно поесть! Посиди пока на своей койке.» /В камере не было ни стульев, ни стола, только койки и тумбочки/. Войткевич обиделся, снял ботинки и продолжал ходить босиком.

Если же он, бывало, присаживался на минуту, то начинал стонать и плакать. Я, как мог, пытался успокоить его, но в конце концов злился. «Ты не знаешь, — говорил он,— какая у меня красивая жена!» Ну и слава богу, что красивая, о чем же тут плакать? «Оттого, что она красивая, вокруг нее будет много ухажеров и кто-нибудь соблазнит ее!..»

Не знаю, нарочно или нет, но иногда он высказывал бредовые мысли. Например: номер нашей камеры 29. Знаете, почему? Если 29 умножить на два, получится 58, номер статьи, по которой мы осуждены. И все это вполне серьезно.

Дежурили в камере по очереди. На дежурном лежало немного обязанностей: подмести пол, вечером и утром вынести парашу, вымыть туалет и подтереть воду, оставшуюся на полу после умывания — вот и все. Я описываю эту уборку так подробно потому, что однажды попал из-за нее в неприятную историю.

Была моя очередь дежурить. Я вытер под умывальником, но туалет, оставленный грязным теми, кто был там до нас, убирать не стал.

— Почему не моешь? — напустился на меня надзиратель.

— Здесь испачкали до нас.

— Будешь мыть?

— Чужую грязь не буду.

— Не будешь?

— Нет.

— Ну, хорошо, — угрожающе сказал он и ушел.

На том, казалось, инцидент и окончился. Но через два дня меня вызвали и повели в карцер. Наверно, этот карцер я никогда не забуду. Он находился не в нашем здании, а в подвале старой тюрьмы. Сначала надо было спуститься в полуподвальную камеру, а уже оттуда четыре двери вели в карцеры. Мне достался один из средних. Квадратный каменный мешок, длина стены примерно в рост человека. Сыро и темно, дневной свет сюда не попадает. Под потолком в маленькой нише, забранной решеткой, электрическая лампочка, которая горит так тускло, что сама еле видна. К одной стене во всю длину прикреплена широкая толстая доска. В углу железная параша, прикованная к стене цепью и замком. Дело было осенью, когда уже наступили ощутимые холода. Кормили здесь не так, как в тюрьме: в день полагалось 400 граммов хлеба и вода.

Я давно узнал, что такое жить впроголодь. Ведь мы жили в горах, а там когда хватало хлеба? Я помню, как перед взрослыми мужчинами на стол клали по одному испеченному в золе ячменному чуреку. Нам, детям, доставалось по половинке. Наелся ты или нет — об этом никто не спрашивал. Голодали мы и в 1920–21 годах, когда переселились в Северную Осетию.

Но нигде и никогда меня так не мучил голод, как в карцере. Мне стало казаться, что я никогда в жизни не наедался досыта. До сих пор не могу понять, почему мне так казалось. Может, из-за того, что было темно и холодно? Но я бывал в темноте и холоде в других местах, и нигде не испытывал таких ощущений, как в этом проклятом карцере. Все же мне достало сил делить свою скудную дневную порцию на три-четыре части, при этом каждый следующий кусок я ел, когда желудок совсем уж начинал бунтовать.

Вообще в этом карцере было что-то необычное. Мне предстояло провести в нем пять дней. Те, кто получали десять дней, отсиживали их в два приема — сначала пять, потом, после двух-трехдневного перерыва еще пять. Десять дней в нем никто не выдерживал, а те, кто отсидел пять, возвращались такие бледные, словно побывали на том свете.

Отсидев свое, я вернулся в камеру. Все, кого я здесь оставил, на месте. Новых нет никого. Снова учим французский язык. Снова действует на нервы непрестанное хождение соседа. Как он только выдерживает — ведь не останавливается ни на минуту!

Мито развеселил нас очередной историей из своей заграничной жизни — на этот раз описывал женитьбу.

Когда настала зима, нас перевели в большую тюрьму. Говорят, она построена еще при Екатерине. Толщина стен больше метра; три этажа, первый наполовину под землей. Сюда-то мы и попали. В широком коридоре на каждом шагу толстые железные решетки. Большая камера похожа на ту, в которой мы сидели, но гораздо темней. Под потолком два маленьких окошка. Мы застали здесь несколько человек. Один из Владивостока, старый партийный работник. Второй — социал-революционер, сосланный в Сибирь еще при царе. Третий — инженер, несколько лет назад вернувшийся из-за границы; еще авиационный механик, молодой парень, и крестьянин из Подмосковья по имени Егор, о нем мы ничего не узнали кроме того, что он, вроде бы, занимался в частном порядке гужевым извозом.

Двоих из нашей старой компании — того, что все время ходил, и старика — перевели куда-то в другое место. Мы надеялись, что здесь можно будет разговаривать нормально — не тут-то было. Здесь правила были еще строже. Мало того, койки были полностью железные, вместо сетки или досок — железная решетка, такая крупная, что в отверстии могла пройти голова. На решетке — набитый соломой тюфяк. Первые две недели на этом еще можно было спать, но потом солома измельчилась и стала проваливаться сквозь отверстия, так что между телом и железными прутьями оставался пустой чехол. Мы тщетно пытались взбивать эти тюфяки, но мякина есть мякина. Пробовали жаловаться тюремному начальству — никто не стал нас слушать. Просили дать нам доски, да где там! Через несколько недель нам выдали новую солому, за короткое время с ней произошло то же самое. Тогда мы стали просить, чтобы нам разрешили спать на полу. Короче говоря, на то, чтобы выпросить по 2–3 доски на каждую койку, ушло несколько месяцев.

Мы ошибались, думая, что здесь условия будут полегче. Нельзя было производить ни малейшего шума, нельзя было говорить не только громко, но и нормальным голосом. Новый знакомый из Владивостока был глуховат. Приходилось говорить ему в самое ухо, иначе он не слышал наших тихих разговоров.

Еда в течение нескольких месяцев одна и та же: рыбная баланда и овсяная каша. Изредка дают ячменную кашу.

Разрешили подать прошения на имя правительства. Выдали тетради и карандаши, купленные на наши деньги. У кого не было денег, тем дали листки бумаги.

Все написали прошения в Москву, не стал писать только Егор. Показали друг другу, потом передали пачку листов надзирателю.

Через несколько месяцев нам разрешили писать домой — раз в один или два месяца, теперь точно не помню. Получили мы и разрешение читать книги. Нам давался список, по которому каждый мог выбрать себе книгу на 10–14 дней. Там были хорошие книги, в большинстве выпущенные издательством «Академия» шедевры мировой литературы. Но и тут неприятная подробность: обнаружив на какой-либо из книг пятнышко, нам перестают давать их на месяц. Мы и так по горло сыты всяческими наказаниями. Кто-то забыл в умывальнике кусочек мыла — за этим следует наказание. Кто-то заговорил громко или стоял у двери — наказание. Кто-то стал посреди камеры спиной к двери — опять наказание: зачем смотришь в окно? А наказания такие: лишают права писать письма или права читать книги, или еще что-нибудь — на это они мастера. В конце концов все это так надоело, что мы однажды решили установить очередь: пусть лучше за проступок страдает кто-нибудь один, чем вся камера. Правда, трудно признаться в несовершенном проступке, но что делать? Бывало и так: мы сидим тихо, вдруг открывается окошко в двери, и появляется лицо надзирателя.

— Кто разговаривал громко? — спрашивает он сдавленным шепотом.

Никто из нас не разговаривал, как тут скажешь «я»?

Договориться-то мы договорились, но об одном не подумали: допустим, кто-то оставил в умывальнике полотенце, мыло или спичку. Допустим, ты взял вину на себя. Но что ты ответишь, когда тебя спросят, с какой целью ты это сделал? Дело в том, что тюремная администрация уверена: оставляя в умывальнике или где-нибудь еще что-нибудь неположенное, ты тем самым подаешь знак заключенным из других камер. Попробуй тут доказать, что ты просто забыл.

Помню такой случай: заключенных повели в туалет. У входа стоял один из надзирателей и выдавал каждому заключенному бумажку размером в половину ладони. Впустив всех, он закрыл дверь и стал наблюдать за ними в глазок. Один из заключенных не присел рядом с остальными, а просто умылся и вышел. Надзиратель остановил его:

— Для чего ты спрятал бумагу?

— Какую бумагу?

— Ну-ка поищи в кармане!

Заключенный, сунув руку в карман, застыл на месте. Он и сам забыл, что у него остался этот злосчастный клочок. Казалось бы, что тут такого — ну, забыл бумажку в кармане. Но у надзирателя свой взгляд на вещи: раз спрятал, значит, собирался что-то написать и куда-то передать. За это «преступление» человек получил три дня карцера.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 133; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!