Снова земляные работы. «Шутки» Канцау 2 страница
Их увели со двора. Мы не знали, куда, но почти не сомневались, что в тюрьму.
Прошло несколько часов, и вот снова вызывают. На этот раз Газакка. Я думал, его тоже отправят в тюрьму, но его прямиком отвели в подвал.
Уже вечерело, когда железная лестница загудела под чьими-то шагами. За кем опять идут? Вдруг загремел замок нашей камеры. Дверь открылась, через порог переступил Дзеранов. На себя не похож: бледный, какой-то потерянный. Немного успокоившись, он стал рассказывать о том, что с ним произошло.
Выходя из камеры, он не сомневался, что его отпустят домой, ведь за ним не было никакой вины. Но, когда его вместе с другими посадили в кузов машины, эта уверенность сильно поколебалась. Машина покатила по городским улицам на запад, на левый берег, и тогда он понял, что их везут в тюрьму.
Машина остановилась возле тюремных ворот. Арестованных стали вызывать, они по одному исчезали за тюремной дверью. Дзеранов ждал своей очереди, но его фамилию так и не назвали. Увели всех, он остался один. Вышли сопровождающие их конвоиры, сели в кузов, и машина снова тронулась с места, но поехала не обратно, а по Ардонской улице в сторону Гизели. И Дзеранов решил, что его везут расстреливать.
Когда-то он слышал, что приговоренных к смерти чекисты расстреливают где-то в поле.
Но машина свернула с Ардонской улицы влево и по Республиканской /ныне Орджоникидзе/ поехала к Чугунному мосту. Тогда у Дзеранова появилась новая мысль: к тюрьме его возили нарочно, чтобы все думали, что он там, а теперь его тайно расстреляют в НКВД.
Подойдя к двери камеры, из которой вышел сегодня утром, он спросил, почему его вернули. Ему сказали: потому что бумаги были неправильно оформлены.
, Кое-кто в камере посмеялся над этой историей, кое-кто удивился, но мне она показалась зловещей. Если преступник ждет казной или невиновный ждет освобождения, так и положено. Но каково ни в чем не повинному человеку ожидать то освобождения, то расстрела? Нужен второй Достоевский, чтобы описать его переживания.
На другой день Дзеранова увезли в тюрьму.
Через два или три дня настала и моя очередь. Я спросил, как быть с передачей, которую родственники должны принести мне завтра. Мне ответили, что их направят в тюрьму. Я еще заикнулся о своей постели, но никто не знал, куда она девалась. Меня отвезли одного и сдали дежурному по тюрьме. Тот обыскал меня. Заставил оторвать мундштуки от папирос. Потом стал изучать документы, Бремя от времени поглядывая на меня.
Он отвел меня в корпус, где содержат подследственных. Я рассчитывал встретить кого-нибудь, с кем сидел раньше, но не тут-то было! Меня втолкнули в пустую камеру. Надзиратель в коридоре спросил дежурного:
— Почему сюда?
— Открывай, открывай! Это не твое дело.
Маленькая камера. Из угла в угол три с половиной шага.
Узкая железная койка, прикрепленная к цементному полу, две доски, сбитые толстыми гвоздями, табуретка и миска. На койке тюфяк, набитый соломой, и испачканное кровью одеяло, вытертое и грубое, как дерюга. Я отдал его надзирателю, попросив принести другое. Надзиратель унес одеяло, но я, как потом выяснилось, совершил глупость. Другого я не получил и этого лишился, а в результате целый месяц трясся от холода днем и ночью.
Когда дежурный ушел, надзиратель спросил меня: «Зачем тебя поместили сюда?»
Я ответил: «Не знаю, меня ведь не спрашивали, когда помещали». Он сказал, что здесь содержатся приговоренные к смертной казни. Я еще раз объяснил ему, что ничего не знаю, следствие по моему делу еще не закончено...
Вечером разносили кипяток. Надзиратель открыл дверь, а сам пошел к другой камере: кто-то там стучал в дверь. Помогал надзирателю юноша-осетин, сидевший, видимо, за какое-то незначительное преступление. Оставшись со мной наедине, он спросил:
— Почему ты в этой камере?
— А почему бы и не в этой?
— Не знаю... Ты что, смертник?
— И я не знаю. Мне пока ничего не сказали...
— Тогда зачем ты здесь? Вот рядом с тобой камера, там тоже сидит смертник.
За стеной действительно сидел человек, приговоренный к расстрелу. Мне рассказали его историю. На улице Никитина, между проспектом и улицей Советов, в двухэтажном доме муж с женой держали фотоателье. В начале тридцатых годов ателье у них отобрали, а на его месте организовали государственную фотоартель. Бывшие хозяева стали работать в ней фотографами. Им дали учеников. Один из них проработал там несколько лет, освоил профессию. Однажды он украл из ателье аппаратуру, убил мужа с женой, поджег дом, чтобы замести следы, а сам скрылся из города.
Кто-то позвонил в пожарную охрану, и пожар быстро потушили. Милиция искала преступника целый год и, наконец, нашла на Дальнем Востоке. Его привезли сюда, судили и приговорили к расстрелу...
Окно моей камеры выходит в сторону прогулочного двора. Я прислушался к звукам, доносившимся со двора во время утренней прогулки, и по голосам узнал кое-кого из моих знакомых.
Во дворе дежурил другой охранник. Тот, что был внутри, выпускал к нему из решетчатой двери заключенных по счету и закрывал дверь. Потом так же по счету впускал их обратно. Моя очередь была самой последней. Когда я вышел во двор, наружный охранник удивленно спросил меня:
— А вам почему дали прогулку?
— А почему не должны были дать? — ответил я раздраженно. Эти вопросы уже начали мне надоедать.
— Не знаю,— сказал охранник,— смертников обычно на прогулки не выпускают.
Честно говоря, мне было неприятно, что несколько человек назвали меня смертником, но почему-то я не боялся за себя. Я знал, что следствие еще не закончено, знал, что арестованных слишком много, что они не помещаются в здании НКВД и меня вместе с другими перевезли сюда. Но почему я сижу один? Может, следователь считает меня опасным преступником и посадил в одиночку, чтобы я ни с кем не мог видеться и говорить? А, может быть, это потому, что я, в отличие от других, уже был однажды арестован.
Что делать! Я набрался терпения и начал мерить шагами мое тесное жилище: три с половиной шага в одну сторону, три с половиной — в другую...
Целый день я ждал какой-нибудь записки от домашних /обычно вместе с передачей приносили клочок бумаги с перечнем переданных предметов, но напрасно. О еде я не думал, табак у меня еще был, но знает ли родня, где я нахожусь? «Возможно, они приходили, но у них не приняли передачу»,— подумал я и стал ждать приемного дня. Надзиратель сказал мне, что передачи будут принимать через три дня.
Настал этот срок — и я весь обратился в слух. В одиночной камере и так хорошо слышно, что делается снаружи, но я приник к дверному глазку и не отходил от него. Передачи по камерам разносили служащие-женщины. Возможно, в камерах было много новых заключенных, а может, таков был порядок, но разносчицы громко спрашивали через дверь, есть ли такой-то. Я хорошо слышал фамилии, которые они называли. Вот выкрикнули фамилии моих соседей, а моей не слышно. Наконец, раздача закончилась. Сегодня больше ждать нечего. И снова я в раздумьях: может, есть приказ не пропускать мне передачи? Что, если потому меня и посадили в одиночку...
Вечером, когда дежурный по тюрьме делал обход, я спросил его:
— Скажите, я лишен права получать передачи? Есть такой приказ?
— Такого приказа нет,— твердо ответил он, и я поверил ему. В самом деле, если бы такой приказ был, он бы обязательно об этом знал.
Всякие мысли лезут в голову. Может, умер кто-нибудь из близких, и моим родственникам сейчас не до меня... Может, тяжело заболел кто-нибудь в семье...
Снова жду заветного дня. И снова ничего. В камеру заходил начальник корпуса, я и его спросил, есть ли какое-нибудь особое распоряжение насчет меня. Он тоже уверенно ответил, что нет. Все заключенные, находящиеся в этом корпусе, даже осужденные, имеют право на передачи. И, если кто-нибудь здесь такого права лишен, кому, как не начальнику корпуса, знать это? «Может, вы мне просто не говорите?» — спросил я, и он мне снова ответил, что никакого распоряжения насчет меня нет.
Хоть бы на допрос вызвали, что ли! Но и на допрос не зовут. Идут дни. Три с половиной шага в одну сторону, три с половиной — в другую. Поздняя осень. Под потолком незастекленное окно. Днем я согреваюсь движением, но ночью, ночью! Тонкое одеяло, которое мне, наконец, дали, похоже на сито. Сплю в пиджаке, но и от него толку мало: всю ночь трясусь от холода. Дыханием удается согреть только грудь. Но самое ужасное — это мокрицы. Днем их еще немного, зато ночью — откуда только берутся! Одеяло становится темно-серым. Ползут и ползут по одеялу, по стенам, как будто из-под моей кровати движется лавина мокриц. Размером с обыкновенную муху, плоские, снизу множество ног. Вот они неторопливо ползут, перебирая бесчисленными ногами, ощупывая длинными усиками дорогу — что может быть отвратительней! Мне кажется, они кусаются, попадая на тело, но кровь, похоже, не пьют.
И я снова и снова вскакиваю с койки и стряхиваю их с себя, а тех, что ползают по стене, давлю башмаком. В них нет ничего — на стене остается только пятнышко грязной воды.
Все же днем есть хоть какие-то развлечения. Напротив моей двери женская камера. Женщины с утра до вечера стучат в дверь, требуя, чтобы их лишний раз пустили в туалет постирать тряпки. Некоторые надзиратели пускают, но есть и такие, что не обращают на них никакого внимания. Тогда — крики и ругань. Эти женщины так сквернословят, я никогда нигде не слышал подобной брани.
На прогулку выпускают по одной камере. Я никого не вижу, но могу посчитать, сколько там людей. Когда они поворачивают, не доходя до моей двери, на стене появляются тени. Когда двадцать пять, когда тридцать. Как тут не позавидовать! Даже во дворе, на прогулке, они продолжают разговаривать между собой. Из соседней камеры, где сидел убийца, не слышно ни звука. Наверно, его уже увели.
Однажды ко мне, делая обход, зашел начальник тюрьмы. Его я тоже спросил, имею ли я право получать передачи. Он ответил: «Имеете. Если бы не имели, мы бы вам сказали».
Когда-то моя рубашка было голубого цвета, с продольными черными полосками. Из-за холода я не снимал ее даже на ночь. Теперь она настолько грязная, что черные полоски с трудом различимы. Стыдно, если кто-нибудь увидит меня в таком виде, но что я могу поделать!
Папиросы мои давно кончились, новых взять негде. В прогулочный двор выходит окошко ларька, там продают табак, спички, сахар и прочее, но мне не на что купить.
Как-то я попросил у дежурного покурить.
— У вас что, ни рубля не было в кармане, когда вас сюда привезли? — спросил он.
— Было, и не один, а шесть, да что толку!
— А куда они делись?
— Их отобрал дежурный.
— Он дал вам квитанцию?
— Нет.
— Почему?
— Не знаю...
— Какого числа это было?
Я сказал, когда это было, и он обещал разобраться.
Через три дня, снова придя на службу, он сообщил, мне, что в тот день дежурил Постовой, но сейчас его нет, будет через неделю.
Наверное, дежурный доложил об этом и начальнику корпуса.
— Это вам не дали квитанцию за изъятые деньги? — спросил меня начальник.
— Да.
— Кто это был? Постовой?
— Д а.
— Откуда вам известно, что он Постовой?
— А кто же еще? Он меня принимал, постовой.
В конце концов мы поняли друг друга. Выяснилось, что Постовой — фамилия дежурного, который не дал мне квитанцию. Ее принесли через неделю. Невелики деньги — шесть рублей, но махорки можно купить на пару месяцев.
Как и раньше, я всякий раз жду передачи — может, узнаю что-нибудь о семье... Но опять никаких новостей. Когда нечего было курить, мысли мои хоть иногда отвлекались от близких, теперь же я все время думаю о них. Сказавши «огонь» язык не обожжешь, но все же... Вдруг с ними приключилась какая-нибудь беда... Сестра и зять живут здесь, в городе. Есть и другие родственники. Да и в селе, где я жил раньше, в Ногире, много родни. Почему же никто не приходит?
В туалет выпускали два раза в сутки. Однажды вечером я снял с себя рубашку, намочил ее под краном и, не отжимая, принес в камеру, где положил в алюминиевую миску, хорошенько намылив. Утром снова понес рубашку в туалет и стирал, пока надзиратель не выгнал меня оттуда. В камере не было никакой вешалки. Осмотревшись, я нашел дырку от гвоздя, воткнул в нее две спички и повесил рубашку.
Не прошло и полчаса, как дверь камеры открылась и раздалась команда «Внимание!» Вошел старший надзиратель и, увидев рубашку, поднял такой крик, словно я собирался бежать через эту дырку от гвоздя. Ничего не оставалось как надеть рубашку на себя в надежде, что так она быстрее высохнет.
Принесли хлеб, следом кипяток. Это мой завтрак. Какой бы ни был голодный, я всегда делил пайку на три части на завтрак, обед и ужин.
Как только я доел хлеб, снова появился надзиратель: «Собирайтесь на допрос!» Что мне стоило собраться, но как идти в мокрой рубашке в этот холод? Сказать, что рубашка мокрая, да кого из них это волнует? Кроме того, может, раньше закончится это проклятое следствие, и меня больше не будут держать здесь одного. Может, узнаю что-нибудь о своей семье.
Я впереди, за мной вооруженный винтовками конвой — в таком порядке мы отправились пешком на улицу Бутырина, в НКВД. По трамвайному мосту и Базарной улице /теперь ул. Джанаева/ добрались до улицы Ленина. До моей квартиры оставалось не более ста метров, так близко мы к ней подошли. Я глядел во все глаза: вдруг встретится кто-нибудь из родных или соседей, но никто не попался навстречу.
Я спросил следователя, почему мне не дают передач. Он сделал удивленный вид, будто ничего не знает, и обещал выяснить, в чем дело. Я показал ему свою мокрую рубашку, пожаловался, что негде мыться.
Следователь спрашивал о Коста Фарнионе, который был арестован за несколько дней до меня. Его вызвали в Пятигорск по какому-то делу /тогда там был крайцентр/ и там арестовали. Теперь его, наверно, привезли сюда.
Обратно в тюрьму меня отправили в кузове грузовой машины. Еще один день прошел в напрасных надеждах. Я так и не узнал ничего о своей семье, а спрашивать следователя не решился. Вдруг подумает, что я беспокоюсь о своих домашних потому, что они тоже враги народа.
Я снова наедине со своими невеселыми мыслями. Больше всего я переживал за мать. Любой праведник, выведенный из себя, может под горячую руку обругать и бога, и ангелов. Вдруг моя мать, узнав, что арестован ее единственный сын, Сказала что-нибудь в адрес властей... Если это дойдет до органов... Нынешние люди поняли, когда, с кем и о чем можно Говорить, какие мысли можно высказывать вслух, а какие нельзя. Но старики этому так и не научились.
Рассказывали такую историю: в каком-то селе, кажется, в Ногире, муж поругался с женой. Жена все никак не могла успокоиться и тогда муж крикнул: — Замолчи, что ты лаешь попусту, словно радио!
— Не говори так,— испугалась жена,— кто-нибудь услышит — пропал тогда наш дом!
Но кто-то и вправду услышал его слова. Мужа арестовали. Когда его судили, жену вызвали в качестве свидетельницы.
— Правда ли, что муж сказал тебе, чтобы ты не лаяла, как радио?— спросили ее.
— Правда, правда! А сколько раз я ему говорила: сейчас собачье время, попридержи язык, не то несдобровать нам!
Я, конечно, не думал, что моя мать может сказать настолько необдуманные слова, но все же... Никто не любит ребенка больше, чем мать, но и его, рассердившись, она может обругать!
Мать моя рано вышла замуж. До меня у нее было трое детей и все они умерли. Потому мне и дали собачье имя[1]. Прожив с отцом десять или одиннадцать лет, мать овдовела. Было это в 1910 году, когда ей было тридцать. Она махнул л рукой на собственную жизнь и полностью посвятила ее своим детям — пятилетнему сыну, то есть мне, и совсем еще маленькой дочке. Семья наша — потомство моего деда и его брата — слишком разрослась. В ней было больше тридцати человек и чем дальше, тем хуже они жили.
Зимой я ходил в сельскую начальную трехклассную школу, а летом пас овец и телят. Когда наступало время снова идти в школу, дома начинался скандал: мать посылала меня учиться, другие домашние — на пастбище.
В 1920 году, во время народного восстания в Южной Осетии, войска меньшевиков угнали наш скот, сожгли наш дом. Мы переселились в Северную Осетию. Семья распалась на части, каждый стал жить сам по себе. Через год часть семейства вернулась в Едис, но и там они уже не жили вместе. Здесь остались мы с матерью и еще кое-кто из женщин; перебивались, как могли.
Когда беженцам дали место в Ногире, мы тоже поселились там. Новоселы жили в плетеных мазанках, но мы не могли себе построить и такую, не имея ни лошади, ни работников в семье. Поэтому вырыли землянку, покрыли ее соломой и поселились в ней. Через два-три года, намесив ногами саман, мы построили из него какой-никакой, но дом, и выбрались из землянки. В начале тридцатых годов переселились в город. Теперь я служащий, наконец-то могу кормить семью. И вот теперь, когда я снял с плеч матери тяжелый груз, — попал в тюрьму.
... Никак не идут из головы эти мысли. Я нисколько не думаю о себе, но семья... мать... Пытаюсь потихоньку петь, считаю, пока не устану, чтобы отвлечься, но получается плохо. Читаю все стихи, какие помню еще с первых классов школы. Когда мы жили в горах, я знал наизусть весь «Ирон фандыр» Коста. Теперь он спасает меня. Кое-где я уже запинаюсь, но потом вспоминаю забытые места.
Тоскливо тянутся дни и недели. Чем дальше, тем чаще замечаю, что с головой моей творится что-то неладное.
В молодости моя мать всегда была впереди других женщин в работе. Ростом небольшая, но сильная и смелая. Единственное, чего она боялась,— это змеи. И для меня из всего, что движется, нет более ненавистного животного, чём змея.
И сейчас, когда начинает кружиться голова и путаются мысли, я вдруг вижу, что из угла выползают змеи — когда поодиночке, когда по нескольку штук. Я готов бываю закричать, но сознанием понимаю: сделай я так два-три раза и — меня упрячут в сумасшедший дом, а оттуда уже не выбраться... Я вскакиваю, начинаю петь или ходить из угла в угол, но эти три шага очень быстро надоедают. Развлекаюсь, как могу. Можно закрыть глаза, стоя на одной ноге, и считать. Очень интересно. С открытыми глазами стою до счета «шестьдесят», с закрытыми — не устоял и до десяти. Интересно, это у всех так?
Долго обо всем рассказывать, но, останься я в таком состоянии еще несколько недель, трудно сказать, чем бы это для меня кончилось.
Спаситель
Как-то меня в очередной раз вывели на прогулку /я уже говорил, что меня выпускали последним/. Смотрю, во дворе сидит охранник, которого я вижу впервые, раньше бывали другие. Мне-то какая разница, просто человек, выходя из одиночки замечает любые мелочи. Я побродил по двору и, повернувшись к югу, стал смотреть на горы. Ясно виднелись Столовая гора, Арау-хох, Казбек и даже Цми-хох.
— Что ты их изучаешь, давно не видел, что ли? — негромко спросил охранник, причем на южном, джавском наречии, и вопрос этот вызвал во мне неожиданную радость. Похоже, этот охранник неплохой человек. Он заговорил со мной, не имея на это права, из чего можно заключить, что он не солдафон-службист. А что, если попробовать...
— Ничего другого не видно, на что же еще смотреть? — тихо ответил я, подойдя к нему. Продолжая ходить по кругу, я опять приблизился к нему и спросил:
— У тебя южный говор. Из какого ты ущелья?
— А ты откуда знаешь тамошние ущелья?
— Я сам оттуда.
Время прогулки было на исходе, и я решил поторопиться:
— Извини, как твоя фамилия?
— Кабулов.
У меня забилось сердце.
— А ты никого не знаешь из ногирских Кабуловых?
— Как же! Мой дядя Ветре...
Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 148; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!
