ВОССОЗДАНИЕ ИНДИВИДУАЛЬНОСТИ В ПРОЦЕССЕ
ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЯ АКТЕРА
Ренуара спросили: «Мэтр, что важнее в искусстве—
«как» или «что»?». Ренуар ответил: «Важно — кто»[99]
Как мы уже упоминали выше, индивидуальность человека — его темперамент, характер, личность — является предметом той специфической разновидности познавательной деятельности, которая именуется искусством. Наиболее очевидно это обнаруживается в литературе и сценическом творчестве, где одну из важнейших задач представляет создание характеров действующих в художественном произведении лиц.
Стремление к творческим контактам между театральным искусством и наукой о деятельности мозга представляет своеобразную традицию отечественной культуры. Есть нечто знаменательное в том, что рядом с работой «Рефлексы головного мозга» И. М. Сеченова мы находим план статьи А. Н. Островского «Об актерах по Сеченову», а теория высшей нервной деятельности и метод условных рефлексов И. П. Павлова соседствуют в историческом времени с системой и «методом физических действий» К. С. Станиславского.
Теория Павлова привлекла к себе пристальное внимание Станиславского. Он читает классическое произведение Павлова «Двадцатилетний опыт объективного изучения высшей нервной деятельности (поведения) животных». На репетициях, в беседах с актерами Станиславский начинает употреблять физиологические термины. Когда Л. М. Леонидов заметил, что в трактовке Константином Сергеевичем образа профессора Бородина из пьесы «Страх» есть «что-то от Павлова», Станиславский ответил ему: «До Павлова нам далеко. Но учение его к нашей актерской науке применимо»[100].
|
|
В 1933 г. артист А. Э. Ашанин (Шидловский) организовал при Всероссийском театральном обществе лабораторию по изучению творчества актера. Эту лабораторию возглавили ближайшие помощники Павлова Н. А. Подкопав В. И. Павлов. Через Ашанина И. П. Павлов передал свое согласие познакомиться с рукописью К. С. Станиславского, за что Станиславский поблагодарил Ивана Петровича в письме от 27 октября 1934 г.[101] К сожалению, смерть Павлова оборвала контакты между двумя великими современниками — общение, которое сулило столь многое и для теории высшей нервной деятельности, и для сценического искусства.
Мимо достижений павловской школы не прошел и В. Э. Мейерхольд, В связи с юбилеем Ивана Петровича Мейерхольд направил Павлову поздравительную телеграмму, где отметил значение его трудов для теории актерского творчества. В ответном письме Павлов специально остановился на опасности упрощения в деле переноса добытых в лаборатории фактов па такую сложную область человеческой деятельности, какой является область художественного творчества. Павлов особо подчеркнул индивидуальную неповторимость образов, созданных артистом, значение той «чрезвычайной прибавки», которую принято называть субъективным элементом, привносимым художником в свое произведение.
|
|
В разное время интерес к проблемам, возникающим па рубежах психофизиологии и сценического искусства, проявляли физиологи Л. А. Орбели, П. К. Анохин, Ю. П. Фролов, Э. Ш. Айрапетянц, И. И. Короткий, психологи Л. С. Выготский, А. Р. Лурия, П. М. Якобсон, режиссеры В. О. Топорков, А. Д. Дикий, Ю. А. Завадский, Г. А. Товстоногов, О. Н. Ефремов.
Авторы настоящей книги отнюдь не претендуют ни на всесторонний анализ этих «пограничных» проблем, ни на обстоятельное изложение истории вопроса. Каждый из нас пришел к необходимости контакта своим путем, получившим отражение в работах, ссылки на которые читатель не раз встречал в этой книге. Мы имели общий исходный пункт в виде «искусства сценического переживания» К. С. Станиславского и открытого им «метода физических действий». Сообразно своим профессиональным интересам один из нас (П. М. Ершов) много лет занимается изучением действий как материала актерского искусства, сопоставимого с цветом в живописи, словом в литературе, звуком в музыке, движениями в балете. Интересы второго (П. В. Симонова) привлечены к сфере эмоций как к показателю овладения актером потребностями (мотивациями, стремлениями) изображаемого им лица.
|
|
Сфера художественного творчества так тесно связана с человеческими переживаниями, что искусство давно и справедливо стало пробным камнем для любой концепции, претендующей на сколько-нибудь широкое обобщение в области психофизиологии эмоций. Если вновь предлагаемая теория эмоций ничего не меняет и не уточняет в нашем понимании природы художественного творчества, это сразу же ставит под сомнение продуктивность и научную состоятельность новой концепции. Вот почему предложив в 1964 г. «информационную теорию эмоций», один из нас (П. В. Симонов) не мог уклониться от ее проверки искусством.
Как мы постараемся показать ниже, далеко не все в «гармонии» доступно «алгебре» логического анализа. А вот для самой «алгебры» «гармония» — суровый судья, беспощадно вскрывающий бесплодность паукообразной схоластики...
Но творчество и технология («гармония» и «алгебра») в искусстве теснейшим образом взаимосвязаны и постоянно переплетаются как в процессе, так и в результатах художественной деятельности. Крен в ту или другую сторону дает то стихийную эмоциональность, легко выветривающуюся в беспомощность благих порывов, то рационализм в рассудочность, уводящие искусство от его реальных жизненных основ в сферу условных знаков, ребусов в абстрактных умозрений. Технология и взлеты творческого вдохновения могут рассматриваться по отдельности (так чаще всего и бывает!), но авторы полагают, что не менее актуален анализ взаимосвязи этих двух, столь непохожих один на другой полюсов художественной практики, рассмотрение того, как сказывается один из этих полюсов на функционировании другого. Речь идет о границах рационального и о том, что лежит вне этих границ.
|
|
«Чем дольше занимаюсь преподаванием, — пишет Г. А. Товстоногов, — чем больше становится учеников, тем чаще приходится задумываться о том, как все-таки неправильно мы их учим ... главное и чуть ли не единственное достоинство системы обучения искусству театра — наличие методологии, оставленной нам Станиславским ... использование открытых Станиславским вечных законов поведения человека на сцене… Но вот беда: существующий ныне способ обучения но позволяет нам добиться полного постижения молодежью основ режиссерского мастерства»[102]. «Вечные законы поведения» должны обогащаться и уточняться новыми знаниями. В этом заключена, по мысли авторов, перспектива совершенствования театральной педагогики. Едва ли она может быть продуктивной, оставаясь в неподвижности.
Играющий актер осуществляет действия, цель которых включает в себя цели изображаемого им на сцене лица, но не тождественна им. В этом и заключается своеобразие актерской игры. Оставаясь собой, актер должен стать другим. Не превратиться в другого, а перевоплотиться. В перевоплощении самая глубокая сущность актерского искусства. «Играть роль» — значит предстать перед зрителем не самим собой, а кем-то другим. Такую игру и называют перевоплощением. Среди современных актеров некоторые перевоплощаются до полной неузнаваемости. Так, О. П. Табакова в одном из спектаклей было трудно узнать в роли пикантной буфетчицы, а есть и такие, как О. Н. Ефремов, — в самых разных ролях он, казалось бы, меняется мало.
Разной практике соответствуют и разные теории. Согласно одним, актеру никогда не следует забывать, что он играет роль, что он не есть то лицо, которое изображает, что он должен постоянно и твердо держаться того или иного отношения к этому лицу, и зритель должен всегда это видеть. Такой теории противостоят убеждения обратные: актер должен вполне и искренне верить в то, что он — это лицо; актер должен влезть в его кожу, усвоить все, что ему свойственно, и жить вполне и целостно его жизнью, — эта традиция идет от Гоголя, Щепкина и Станиславского. Таковы крайние взгляды. Они формулируются по-разному и более или менее категорично. Между сторонниками крайностей не прекращается борьба на протяжении чуть ли не всей истории театра.
Актерская практика свидетельствует о том, что высоким искусством бывает перевоплощение самых разных степеней; мера перевоплощения, следовательно, не может служить мерой художественной ценности и не должна поэтому регламентироваться. Но тем не менее вместе с полным исчезновением перевоплощения исчезает и актерское искусство; оно исчезает и в тех случаях, когда перевоплощение переходит в превращение — когда делается самоцелью или поражает как совершившийся факт. Отсюда следует: хотя перевоплощение является обязательной принадлежностью и особенностью актерского искусства, оно не является его целью. Перевоплощение —
специфическое, присущее актерскому искусству (и только ему!) средство. О нем часто и горячо спорят как раз потому, что средство это одни принимают за цель, а другие, видя иные цели, отказываются от него вовсе; они забывают, что средство это обязательно, что актерское искусство не может существовать без его применения.
Знание природы перевоплощения нужно не для унификации актерского искусства, не для пропаганды какого-то одного направления в нем, одной школы, а для богатства и разнообразия форм и направлений в границах этого искусства, для уяснения широты его возможностей. Не так давно максимальное перевоплощение многими почиталось чуть ли не единственной целью и назначением актерского искусства. Теперь оно чаще совершенно отвергается. А задача заключается в умелом и каждый раз творческом его использовании. Для этого нужно знать, что оно такое. Что значит, как возникает и в чем заключается — как объективно происходит?
Ребенок легко может представить себя танком, железнодорожным составом, собачкой — всем, что подскажет ему минутная вольная фантазия; его партнеры по игре без затруднений принимают подобные представления. Если актер перевоплотится в танк или железнодорожный состав, то он предстанет, в сущности, таким ребенком. Он перевоплотится в этого ребенка или в душевнобольного, воображающего себя тем или другим. Актер не может предстать перед другими ничем, кроме человека. В нем всегда останется узнаваем человек. Если в самом условном представлении актеру надлежит предстать какой-либо стихийной силой, символом, божеством, духом, зверем, существом сказочным, то все то, чем именно он должен предстать, прежде всего очеловечивается — так или иначе уподобляется человеку. Значит, перевоплощение есть перевоплощение в человека же. Никакого иного перевоплощения нет и быть не может. Человек, обладающий одними качествами, предстает человеком же, обладающим другими качествами. С этого начинается, если можно так выразиться, «теория перевоплощения».
Каковы же то качества, каких человек должен лишиться и каковы те, какие он должен приобрести, чтобы перевоплощение состоялось?
Качеств человека, которые подлежат перестройке, перекомпоновке для перевоплощения, бесконечное множество. Что представляет собой данный человек? Чего он хочет? К чему стремится? Для чего? Что он делает, чтоб достичь своей цели и почему он делает именно это, а не что-то другое? Когда и какие желания у него возникают? Все это — вопросы о действии. Оно может пониматься при этом в разных объемах — в пределах текущей минуты, данного часа, дня, года, дел семейных, служебных, общественных и т. д. — таких вопросов может быть множество. При достаточной полноте ответов в них будет содержаться и самая полная характеристика. Она обнаружится в его целях и в способах, к каким он прибегает для их достижения, — даже то, о чем он сам не подозревает, что готов отрицать в себе, что тщательно скрывает, о чем лжет. Что не проявилось в намерениях, в целях, того просто не существует.
Действия человека характеризуют его вполне конкретно, а потому несравнимо полнее любой другой характеристики, не только анкетной или словесной житейско-бытовой, но даже и словесно-художественной — той, какая содержится в литературном произведении. В действиях объективируется внутренний мир человека как реально происходящий процесс, со всем тем, что, по его собственным представлениям, ему вовсе и не свойственно.
Так, разве скупой не считает себя слишком щедрым или расточительным? Злой — слишком добрым? Добрый — недопустимо эгоистичным? Разве можно скрыть любовь или ненависть?
Действие характеризует человека своим реальным, фактическим протеканием — не только тем, что человек делает, но и тем, как он это делает. Внутренний мир человека раскрывается преимущественно в контексте многих и разных его дел, и перевоплощение проявляется поэтому в поведении относительно длительном.
Может ли актер в каких бы то ни было обстоятельствах совершенно расстаться со своими собственными, присущими ему, действиями? Нет. Хотя бы потому, что человек ежеминутно совершает множество действий совершенно непроизвольно, не отдавая себе в том отчета. Может ли актер совершенно усвоить какие бы то ни было чужие заданные ему действия? Очевидно, тоже нет. Ведь для этого ему нужно было бы перестать быть самим собой, лишиться всего своего жизненного опыта, всех своих индивидуальных задатков. Значит, в перевоплощении происходит устранение актером каких-то своих собственных действий и усвоение каких-то несвойственных ему действий.
В актерском перевоплощении бывает так: всего лишь одна черта образа, чуждая актеру, вносится им в свою собственную логику поведения. Если черта эта — всепоглощающая страсть, то полное и яркое перевоплощение налицо. Образ достоверен, актер неузнаваем. Так в МХАТ в 1930 г. В. А. Синицын играл Яго в «Отелло»; так в 1939 г. П. О. Топорков играл Оргона в «Тартюфе», Но бывает и по-другому. Актер остается совершенно самим собой, но во все, что бы он ни делал по роли, он вноси и некое чуть-чуть, которое делает его действия откровенной демонстрацией того, что он на грани перевоплощения. Оно неуловимо, но очевидно. Налицо и убедительность поведения: поскольку действия актера остались ею собственными, натуральными, и возникает возможность полного перевоплощения, которое, правда, не осуществляется. Такое своеобразное перевоплощение как будто бы без перевоплощения можно было видеть в «Принцессе Турандот» Евг. Вахтангова, в «Голом короле» Шварца в театре «Современник». Оно воспринимается обычно как некая театральная праздничность, приподнятость, как веселая дерзость искусства, пренебрегающая бытом, — «актеры» перевоплотились в «артистов», а они видят жизнь своеобразно...
Таковы крайности. От усвоенной актером, первоначально чуждой ему, характеризующей образ всепоглощающей страсти, которую актер сделал своей страстью, подчинив ей и слив с ней свою собственную жизненную логику, до неоспоримого права и возможности практически не реализуемого перевоплощения. На одном конце — актер, по собственному заказу и со своими целями живущий чуждой ему жизнью; на другом — актер, мгновенно и легко входящий в чужую жизнь и так же легко ее покидающий, возвращающийся к логике своей собственной, вполне индивидуальной. Здесь — перевоплощение в того, кто любит актерское искусство и владеет им, кто может свободно и уверенно перевоплощаться. Между этими крайностями — бесконечное разнообразие.
Иногда артист перевоплощается в один и тот же образ, но показывает его все с новых и новых сторон и в разных проявлениях, как Ч. Чаплин и А. Райкин. Иногда актер в каждой новой роли неузнаваем; иногда он кажется почти не изменившимся. Видимо, каждый творит так, как того требует его дарование.
Критерий успешности перевоплощения, в сущности, прост. Он сводится к ответам на вопросы: открывает ли актер, перевоплощаясь, нечто новое в жизни и в человеке? Убедительно ли это открытие? Достаточна ли и какова его значительность? А велики ли изменения в своей логике действий, сделанные для этого актером, — это имеет значение, в сущности, второстепенное. Но открытие нового в человеке с помощью актерского искусства совершенно без перевоплощения произойти не может. Такова его природа.
Когда актер подгоняет себя к заранее сочиненному образу, — образ не получается... Когда он не думает об образе, — он перевоплощается. Стремится к переживаниям — они не придут; забудет о них — может быть, придут. Не в этом ли главное отличие профессионала от любителя, дилетанта? Они не ведают этой тайны искусства, им кажется, что нужно точно знать искомый результат, как во всех других практических делах. К. С. Станиславский утверждал, что в достигнутом перевоплощении актер сам не знает, «где Я и где образ». Налицо и тот, и другой. А границу если и можно провести, то, пожалуй, только в «двухэтажности» эмоций: практически там, где радость, наслаждение актера, отмечают успех воспроизведения подлинности чувств, переживаемых сценическим персонажем. Один («Я») строит поведение, а другой («образ») его осуществляет. Но в актерском искусстве осуществление никогда полностью не совпадает с планом поведения. План меняется в процессе его осуществления, хотя он все же остается исполнением роли. Потому и неизвестно, где «Я» и где «образ».
В этом и заключается чуть ли не главный секрет актерского творчества: перевоплощение — это, в сущности, путь, направленный к нему, а не само перевоплощение. Актер на спектакле каждый раз достигает его заново, и работа его над ролью есть, по сути дела, выработка определенного направления к конечной цели.
Полководец сказал: «Заботься о том, чтоб не быть битым, — победа придет сама». В актерском искусство такая оборонительная позиция, казалось бы, не может сулить хорошего. На деле та же заповедь имеет другое, не оборонительное, а наступательное значение: не позволяй сбить себя с верного пути какими бы то ни было соблазнами и не уклоняйся от него — образ будет. Он будет тот и такой, какой тебе сегодня доступен на взятом направлении, если ты в нем уверен и если ты движешься. Завтра ты будешь способен на большее. Так умножаются возможности художника, так растет актер и его искусство, так совершенствуется мастерство и так реализуется перевоплощение. По остроумному определению М. Н. Кедрова «актер подобен велосипедисту — либо движется, либо лежит на боку».
Действие непримиримо со статической определенностью, а недоразумения часто возникают потому, что одни жаждут именно ее любой ценой, другие — во имя неуловимых оттенков и стремительности действия чураются всякой определенности. К. С. Станиславский нашел динамическую определенность в природе актерского искусства, и в перевоплощении в частности. В актерском искусстве она заключена в принципе «физического действии», в перевоплощении — в краткой формуле: «от себя к образу». Когда к формуле этой добавляют «и как можно дальше», то в этом иногда сквозит статическое представление о конечной станции, где, наконец, можно отдохнуть от трудов и куда нужно поэтому поскорее добраться. Но «как можно дальше» уже содержится в формуле Станиславского, в ней выражен объективный закон. Как таковой, он проявляется каждый раз своеобразно. Поэтому он не похож на рецепт и несовместим с ремесленными приемами. В самом деле: что значит «от себя»? Нет двух людей одинаковых — от чего же «в себе»? Что значит «к образу»? Его внутренний мир обнаруживается в действиях, а действия определяются целями, — к каким же целям образа нужно идти от себя?
Принцип физического действия уточняет формулу перевоплощения: от своих совершенно реальных (физических) действий, от своего жизненного поведения к цепям образа, все более значительным — тем, которые делают его, образ, заслуживающим интереса. Это — цели далекие, и «чем дальше, тем лучше» — к сверхзадаче роли. Но может ли увидеть, найти и воплотить такие цели человек без достаточно широкого кругозора? Чтобы создать путем перевоплощения образ человека с широкими горизонтами и далекими целями, актер должен сам обладать широким кругозором и стремиться к далеким целям. Поэтому в произведении актерского искусства всегда воплощается личность самого актера. Этот закон К. С. Станиславский назвал «сверх-сверхзадачей артиста» — именно она в конечном итоге определяет: сколь далекую и какую именно цель найдет он в роли как сверхзадачу образа.
Бывают люди с грандиозными, но плохо обоснованными целями, бывают — с самыми скромными, но хорошо обеспеченными. Масштаб человека, если можно так выразиться, определяется содержанием и размерами его устремлений, а также и степенью их обоснованности. У одних средства обгоняют цель, у других — цель не соответствует имеющимся средствам. Сами по себе энтузиазм, одержимость и благие намерения бессильны. Идеальные устремления и увлечения художника реализуются в его произведениях лишь в той мере, в какой он владеет средствами своего искусства. Нормальный человек едва ли может долго заниматься целью, в недостижимости которой он убедился. Такая цель неизбежно трансформируется, заменяется другой, более близкой и реально достижимой. Так вследствие недостатка средств, цели приближаются и упрощаются. Так художник иногда постепенно превращается в ремесленника.
И наоборот, само достижение цели (даже одно знание средств ее достижения и того, что она практически достижима) ставит новую цель, более значительную, более далекую. Поэтому вооруженность средствами, владение ими и знание их укрупняют цель. Сказанное справедливо и для создаваемого актером образа. Он значителен, поскольку далеки его цели, а им надлежит беспрерывно удаляться по мере того, как актер логикой своего поведения в роли все более точно, правдиво и ярко реализует борьбу за их достижение. К. С. Станиславский советовал в работе над ролью пользоваться «временной» сверхзадачей. По сути дела, любая сверхзадача — временна, даже та, которая представляется окончательной. Она неизбежно и бесконечно уточняется и совершенствуется, приближаясь к недостижимому идеалу. Разумеется, если артист не уподобился велосипедисту лежащему...
Динамичность законов актерского творчества коренится в том, что все они относятся к действию, т. е. к процессу, каждое мгновение которого не тождественно предыдущему и последующему. В этом причина некоторой неизбежной неопределенности в фиксации и даже понимании конкретного действия. Это относится и к понятию «задача». Достигнув решения одной или убедившись в ее недостижимости в данных условиях, актер сейчас же переходит к следующей; их перспектива и ведет его к сверхзадаче.
С чего практически начинается маршрут «от себя к образу»? Казалось бы, относительно просто: от своих представлений об образе. Свои возможности — это умение действовать, представления об образе — представления о действиях изображаемого лица. Такое начало называется «от себя» потому, что в представлениях о действиях персонажа найдено звено, свойственное и самому актеру. Этот «общий знаменатель» не всегда находится легко и сразу. Тут нужны проницательность и профессиональный опыт, а часто и помощь режиссера. Поиски бывают более или менее трудными в зависимости от уровня мастерства актера (насколько свободно он владеет действием) и от конкретности понимания образа (насколько ясно, отчетливо актер видит за текстом роли и пьесы повеление персонажа). Первое из этих условий — профессионально-техническая квалификация актера; второе — его художественный, гражданский и философский кругозор, его интуиция.
К. С. Станиславский начинал работу над ролью Чичикова с П. О. Топорковым с «умения торговать» — умения дешево купить и дорого продать. Это умение было необходимо артисту, и оно же составляло важную черту характера и поведения персонажа. Работа в. О. Топоркова над ролью Оргона в «Тартюфе» начиналась с умения «боготворить живого человека». Это — «общий знаменатель» другого перевоплощения. В работе над ролью Биткова в «Последних днях» М. Булгакова «общим знаменателем» В. О. Топоркову служило умение «подслушивать и подглядывать».
Во всех этих случаях речь идет о тех качествах артиста, которые нужно не убирать для перевоплощения как лишние, а, наоборот, укреплять и культивировать, чтобы на основе свойственного артисту возникло («выросло») и то, что артисту совершенно несвойственно. Тогда из его действий само уйдет то, что должно уйти для данного перевоплощения. Так возник одержимый ненавистью красавец Яго — арт. В. А. Синицын (МХАТ, 1930) и феноменально легкомысленный Хлестаков — М. А. Чехов (МХАТ, 1921). В подобных перевоплощениях кажется невероятным первый ход «от себя». В нем, видимо, кроется один из профессиональных секретов.
К. С. Станиславский положил в основу «сознательной психотехники артиста» метод физических действий, в основе которого лежит представление о действии как явлении одновременно психическом и физическом, выражающемся в мышечном движении. «Подлинный артист должен не передразнивать внешние проявления страсти, не копировать внешние образы, не наигрывать механически, согласно актерскому ритуалу, а подлинно, — по-человечески действовать. Нельзя играть страсти и образы, а надо действовать под влиянием страстей и в образе»[103]. Действиями «под влиянием страстей и в образе» Станиславский называл действия актера, мотивированные потребностями изображаемого им лица.
В самом деле, движение становится действием только в том случае, если оно направлено на удовлетворение какой-либо потребности. Это хорошо понимал уже И. М. Сеченов: «Жизненные потребности родят хотения, и уже эти ведут за собою действия; хотение будет тогда мотивом или целью, а движения — действием или средством достижения цели. Без хотения как мотива или импульса движение было бы вообще бессмысленно»[104]. Таким образом, «метод физических действий» требует усвоения потребностей, мотивов, целей изображаемого лица. Только они способны сделать сценическое действие «внутренне обоснованным, логичным, последовательным и возможным
в действительности»[105], только благодаря им «сама собою создается истина страстей или правдоподобие чувства»[106].
Воспроизводя действия изображаемого лица, направленные на удовлетворение его (изображаемого лица) потребностей, актер включает мощный аппарат подсознания, те непроизвольные, не контролируемые сознанием детали действий, те приспособления и оттенки их физического осуществления в движениях, которые принадлежат сфере подсознания в реальном поведении человека. В мозгу не существует нейрональной копии двигательного акта, но лишь его обобщенная схема — энграмма, «двигательная задача». Любой двигательный акт каждый раз организуется заново, причем его формирование в значительной мере протекает на уровне подсознания.
Почему Станиславский сделал все же акцент на действии, а не на мотивации этого действия, хотя он и стремился к уточнению мотивов путем формулировки задач -куска, сцены, роли в целом? Да потому, что выяснить подлинные мотивы поведения сценического персонажа не менее трудно, чем определить мотивы поведения человека в реальной жизни. При изучении мотивов одновременно отказали оба испытанных метода классической психологии: наблюдение за внешним поведением другого человека и анализ своего собственного духовного мира. В сфере исследования потребностей действие перестает быть объективным критерием, поскольку один и тот же поступок может быть продиктован самыми различными побуждениями. С другой стороны, мы далеко не в полной мере осознаем истинные мотивы наших собственных поступков и принимаемых нами решений. Проникновение в сферу мотивов изображаемого лица носит во многом характер интуитивной догадки, несознаваемого замыкания внутреннего мира персонажа на свой собственный внутренний мир.
Каким же образом актер овладевает потребностями изображаемого лица? «Что он Гекубе? Что ему Гекуба?»— этот вопрос Гамлета концентрирует в себе самую сокровенную суть увлечения актера интересами и потребностями играемой роли.
Ради чего актер выходит на сцену, и почему он воспроизводит поведение другого лица? Во имя своей сверхсверхзадачи. Сверх-сверхзадача — это страстное и глубоко
личное стремление художника познать нечто чрезвычайно важное о людях, об окружающем мире, о правде и справедливости, о добре и зле, а затем поделиться этим знанием с другими (читателями, слушателями, зрителями), чтобы получить у них подтверждение истинности результатов своего познания. «Отчасти искусство заключает в себе сообщение, но лишь отчасти, — заметил Уильям Голдинг. — В остальном — это открытие… И все же я... твердо верю, что искусство, не заключающее в себе сообщения, бесполезно»[107]. Л. Н, Толстой писал своему сыну: «У тебя, и думаю, есть то, что называется талантом и что очень обыкновенно и не ценно, то есть способность видеть, замечать и передавать, но до сих пор в твоих рассказах не видно еще потребности внутренней, задушевной высказаться…» (подчеркнуто нами). Чем ближе сообщаемая артистом правда о мире к потребности и надеждам зрителя постичь эту правду, тем сильнее отклик зрительного зала, тем очевиднее эффект сопереживания. Сверхсверхзадача художника — подлинный, главный и основной источник энергии, побуждающий актера искать сверхзадачу сценического персонажа, а далее — осуществлять ее в сквозном действии, пронизывающем все его поведение. Профессиональное умение артиста трансформировать свою художническую потребность познания в потребности изображаемого лица и составляет основу перевоплощения.
Рекомендацию Станиславского «идти от себя» нужно понимать поэтому не только как совет начинать работу над ролью с «общего знаменателя», о котором шла речь выше, но и как напоминание о том, что вся деятельность актера, в сущности, продиктована его собственной сверхсверхзадачей, ей служит и ею обусловлена. Сверхзадача осуществляет свое руководство поведением артиста в значительной степени благодаря сверхсознанию. Именно сверхсознание направляет поиск, активизирует работу сознания (разум, логику) и мобилизует автоматизированные навыки подсознания.
Процесс перевоплощения, осуществляемый с помощью подсознания не только в искусстве, но и вне его, хорошо описал Вадим Кожевников на примере советского разведчика Белова, вынужденного действовать в облике Иоганна Вайса: «За эти месяцы с Иоганна как бы свалилось то неимоверное напряжение, в котором он неотступно держал себя все время, чтобы быть таким, как окружающие его люди, на чьи повадки, привычки, взгляды, особенности наложила отпечаток целая историческая полоса существования нации, ее бытовой, социальный уклад. Это было уже не притворство, а прочное ощущение себя тем, кем он должен был стать. Отрабатывая каждую предполагаемую черту Иоганна Вайса, чтобы она стала душевной собственностью, нужно было вместе с тем ничего не утратить от себя самого. Ничего своего не уступить Вайсу. Ибо Иоганн Вайс должен быть не только жизнеспособен как самостоятельная личность, но полностью подчиняться тому, кто надел на себя его личину»[108]. Иоганн Вайс так достоверен и правдоподобен в своей борьбе за место в гитлеровской иерархии именно потому, что повышение но службе фашиста Иоганна Вайса дает возможность разведчику Белову лучше выполнить свой долг борца за свободу и независимость Советской Родины.
Пример, описанный В. Кожевниковым, поучителен во многих отношениях. Когда и почему с Белова «свалилось неимоверное напряжение»? И в чем оно — это напряжение? Оно в необходимости сознательно совершать и сознанием контролировать в своем поведении то, что в обычных жизненных условиях осуществляется без участия сознания и чего только в данных, исключительных условиях потребовали сверхзадача разведчика. Это неимоверное напряжение «свалилось», когда его ценой Белов достиг полной согласованности в работе сверхсознания, сознания и подсознания, когда возникло перевоплощение советского разведчика в фашиста Иоганна Вайса.
Что же в этом созданном искусственно поведении относится к сознанию, что к подсознанию и что к сверхсознанию? Ответить на этот вопрос помогает приведенное выше определение сознания как знания средств, которые могут быть переданы другому, а значит, — определены, обозначены и выражены словами или образами.
Все, что мотивируется в процессе осуществления, что решается при выборе средств достижения каждой конкретной цели, что поэтому анализируется, сопоставляется, взвешивается и оценивается — все это относится к сознанию и к звеньям сознательного поведения. Все, что может быть мотивировано, объяснено и обозначено, но не нуждается во всем этом, что вошло в привычку, в стереотип, относится к подсознанию. Это — обширная область тех умений, которые когда-то были приобретены сознательно и, может быть, ценой больших усилий, но, будучи усвоены, уже не нуждаются в специальной заботе, во внимании и в усилиях. Все, что не может быть мотивировано, но само мотивирует, относится к сверхсознанию. Оно не отвечает на вопрос «зачем?», но диктует, требует насущности, лежит за любым побуждением, как его исходная Причина. Сверхсознание задает работу сознанию, которое всегда, в сущности, занято тем, что обогащает, уточняет, расширяет, развивает и проверяет заданное интуицией. С познанием связаны чуть ли не все сферы человеческой деятельности, и в сложном составе каждой конкретной человеческой потребности содержится обычно некоторая доля потребности познания. Поэтому человеческое поведение не обходится без интуиции. Она подсказывает влечения и привязанности, настороженность и отвращение, радостные предвкушения и тревожные опасения, а сознание уясняет связи интуитивных догадок с объективной действительностью и вырабатывает знания и умения — плоды опыта в арсенале подсознания.
Но если во всех других сферах человеческой деятельности и в житейском обиходе интуиция играет все же вспомогательную роль, то в искусстве она выступает не как смутная догадка и предположительное предчувствие, а как категорическая уверенность, немотивированное прозрение, как повелитель, диктующий логику воплощения. В актерском искусстве трансформация сверх-сверхзадачи артиста в мотивы поведения изображаемого лица обеспечивается механизмами сверхсознания. «Наиболее могущественными маяками для возбуждения подсознательного творчества органической природы являются сверхзадача и сквозное действие»[109]. «Я много работаю и считаю, что ничего больше нет: сверхзадача и сквозное действие — вот главное в искусстве»[110]. Это относится и к сценическому образу (сверхзадача) и к самому творящему артисту, создающему образ (сверх-сверхзадача).
Одним из каналов связи между сверхзадачей и сознанием служит процесс ее рабочего наименования. «Выбор наименования сверхзадачи является чрезвычайно важным моментом, дающим смысл и направление всей работе»[111]. Однако наименование служит лишь каналом связи интуиции и сознания, не могущим претендовать на окончательность. «Я сказал то, что сказал» — вот ответ художника на вопрос о содержании его произведения, непереводимого с языка образов на язык логики[112]. Именно непереводимость произведения искусства на язык словесных определений, отражающих лишь какие-то стороны сверхзадачи, но никогда не исчерпывающих ее истинного содержания, делает сверхзадачу результатом работы сверхсознания. Другим объектом деятельности сверхсознания является превращение сверхзадачи образа в процесс практически выполняемого актером сквозного действия. Здесь постепенно все большую роль играет сознание, разум, логика, здравый смысл. Здесь обнаруживаются и профессионально-технические умения, знания и навыки артиста, а также присущие ему индивидуальные свойства.
Теперь мы можем полностью обозреть этапы актерского перевоплощения. Через контролируемые сознанием действия актер не отождествляет себя с изображаемым лицом, но проникает в сферу движущих им мотивов (область, в значительной мере принадлежащая сознанию и подсознанию) вплоть до сверхзадачи образа (область сверхсознания) во имя решения своей сверх-сверхзадачи, т. е, удовлетворения своей художнической потребности. Разумеется, между сознанием, подсознанием и сверхсознанием нет жестких разграничительных линий. Эти разновидности высшей нервной деятельности человека тесно взаимодействуют друг с другом, их границы смещаются, их сферы влияния находятся в постоянном движении.
Осуществляемые в процессе перевоплощения действия — их называют «сценическими» — отличаются от любых обиходно-житейских действий тем, что возникают по заказу, как если бы их вызвала реальная необходимость. Такое «если бы» — первый и, может быть, единственный ясный признак природных актерских способностей. Многие люди не могут поверить в воображаемые обстоятельства, рождающие цель, поскольку этих обстоятельств в действительности нет. Этой вере научить нельзя. Но если у человека не может возникнуть заданная воображением цель, то не может возникнуть и сценическое действие, как бы ни было оно примитивно. Он может научиться совершать самые трудные и сложные действия, продиктованные реальной надобностью, но неспособен к простейшему сценическому.
Лишенный актерских способностей человек может только изображать действие, т. е. совершать движения, подобные тем, какие он совершал бы, если бы цель у него была. Такие движения доступны, разумеется, любому. Но всякое изображение действия отличается от действия, подчиненного возникшей цели. Нужна, впрочем, зоркость, чтобы увидеть это отличие, иногда чрезвычайно тонкое.
Актерская профессиональная грамотность начинается с умения создавать условия для возникновения натурального сценического действия. Умение это равно способностям к актерскому искусству. Исключительно одаренным актерам нет нужды специально заботиться об умении действовать. Они легко воображают себя в условиях жизни персонажа пьесы и, поверив в эти условия, перевоплощаются в образ, минуя технику перевода его внутренних качеств на язык действий. Этим языком они пользуются, как родной речью может пользоваться неграмотный. Таковы редчайшие, исключительные дарования, каким был, например, К. А. Варламов, не учивший ролей и в репетициях не нуждавшийся.
Если не считать таких исключений, то рост умений есть в то же время и рост дарования, хотя начинается он с зародыша способностей и без него невозможен. В дальнейшем дарование является не только постоянным спутником умений, но и главным стимулом их роста и накопления. Еще И. Кант заметил: «Уменье составляет признак таланта».
ЛИЧНОСТЬ И ЮМОР
Юмор и знание — две великие надежды цивилизации,
Конрад Лоренц
Чувство смешного и его внешние проявления, наиболее очевидным из которых является смех, могут служить очень важной характеристикой человеческой индивидуальности. «Смехом иной человек себя совсем выдает, и вы вдруг узнаете всю его подноготную. Даже бесспорно умный смех бывает иногда отвратителен. Смех требует прежде всего искренности, а где в людях искренность? Смех требует беззлобия, а люди чаще всего смеются злобно. Искренний и беззлобный смех это — веселость, а где в людях в наш век веселость и умеют ли люди веселиться? Веселость человека — это самая выдающая человека черта, с ногами и руками. Иной характер долго не раскусите, а рассмеется человек как-нибудь очень искренно, и весь характер его вдруг окажется, как на ладони... Итак, если захотите рассмотреть человека и узнать его душу, то вникайте не в то, как он молчит, или как он говорит, или как он плачет, или даже как он волнуется благороднейшими идеалами, а вы смотрите его лучше, когда он смеется. Хорошо смеется человек — значит хороший человек. Примечайте притом все оттенки: надо, например, чтобы смех человека ни в коем случае не показался вам глупым, как бы ни был он весел и простодушен… смех есть самая верная проба души»[113]. Для того, чтобы оценить диагностическую надежность реакции на смешное как «самую верную пробу души», необходимо прежде всего разобраться в природе той несомненно положительной эмоции, которая проявляется смехом.
Относительно проста «информационная» сторона этой реакции. Подобно всем остальным положительным эмоциям она возникает в ситуации, когда вновь поступившая информация ведет к возрастанию вероятности удовлетворения какой-то (пока еще неясно какой) потребности, превышая ранее существовавший прогноз. В самом деле, все известные нам анекдоты, изобретенные человечеством на протяжении столетий, построены по единой структурной схеме: они должны состоять минимум из двух частей. Первая часть формирует у слушателя некий ложный прогноз относительно существа описываемой ситуации, а когда слушатель уверует в эту ложную версию, мы преподносим ему неожиданную концовку. Рассогласование между ожидаемым и полученным порождает тот эффект, который проявляется усмешкой или гомерическим хохотом. Иными словами, положительная эмоциональная реакция на смешное вполне соответствует «информационной теории эмоций» (Симонов, 1964), согласно которой любая эмоция есть отражение силы и качества какой-либо актуальной потребности и оценки вероятности, возможности удовлетворения этой потребности па основе врожденного и ранее приобретенного индивидуального опыта.
Психиатр И. М. Фейгенберг убедительно показал, что отсутствие реакции на смешное у некоторых больных объясняется не интеллектуальным дефектом (они прекрасно понимают, о чем шла речь и точно пересказывают содержание анекдота), не «поломом» исполнительных механизмов смеха (больных можно рассмешить более примитивными способами), а нарушением вероятностного прогнозирования, утратой способности к формированию версии о дальнейшем ходе событий. Не случайно эти же больные превосходят (!) здоровых лиц, когда надо определить одинаковый вес двух разных по объему предметов или распознать необычное по содержанию (например, перевернутое вверх ногами) расфокусированное изображение. Ведь мы всегда забегаем вперед, опираясь на свой прошлый опыт. Взяв в руки два предмета, мы инстинктивно мобилизуем больше мышечных усилий для удержания того, который оказался большим по размерам. Если предметы имеют равный вес, то маленький покажется нам тяжелее. Рассматривая расфокусированный диапозитив, мы строим догадки о том, что на нем изображено, извлекая из памяти наиболее часто встречавшиеся похожие варианты. Если фотография необычна, мы, как правило, ошибаемся. Что касается больных, о которых идет речь, то они оценивают внешние предметы без иллюзий, непосредственно, не осложняя процесс восприятия вероятностным прогнозом.
Итак, реакция на смешное — это прежде всего рассогласование, несоответствие, курьез. Нам смешон персонала комедии, который осторожно пробирается в комнату, где (как знаем мы) никого нет. Смешон невежда, считающий себя мудрецом. Смешна Моська, лающая на Слона, и Лягушка, решившая сравняться с Волом. Число подобных примеров можно умножать до бесконечности. Но рассогласование с приростом вероятности удовлетворения потребности — это универсальное правило возникновения любой положительной эмоции. Значит, тайна смешного кроется не в этом правиле, а в качестве той потребности, успешное удовлетворение которой знаменуется смехом. Что же это за потребность?
К поискам ответа на поставленный нами вопрос, в сущности, сводится вся история исследования смешного.
Австрийский психолог Зигмунд Фрейд связывал чувство юмора с половым инстинктом, поскольку множество анекдотов, острот и шуток имеют сексуальную окраску. Даже в тех случаях, когда смешными оказываются положения и объекты, казалось бы, не имеющие отношения к сексу, Фрейд усматривал в них замаскированное стремление к удовлетворению половой потребности, намек на нее. По мнению этолога Конрада Лоренца[114], юмор есть одна из форм социально приемлемой агрессивности, а смех представляет собой разновидность агрессивного поведения. Вместо того, чтобы атаковать противника, мы высмеиваем его, разряжая свою агрессивность столь мягким (по сравнению с буквальным нападением) способом. Что же побуждает нас к замене агрессивности юмором, иронией, смехом? Ф. М. Достоевский полагал, что в основе такой замены лежит не осознаваемое субъектом чувство сострадания. Возбуждение сострадания, по мысли Достоевского, и есть тайна юмора.
Еще более сложную социально детерминированную мотивацию юмора предполагал Н. Г. Чернышевский. Комическое пробуждает в нас чувство собственного достоинства — это утверждение Чернышевского кажется весьма правдоподобным. Потребность «занимать место», т. е. обладать определенным общественным статусом, пользоваться уважением и признанием со стороны других членов сообщества — одна из сильнейших социальных потребностей человека. Относясь иронически к какой-либо ситуации или определенному лицу, «я» тем самым демонстрирую себе и другим свое превосходство, свою силу и неуязвимость. Правда, вышучивать можно и того противника, которому ты явно уступишь, если конфликт будет решаться другими средствами социальной борьбы (слово «борьба» мы употребляем в широком смысле: это может быть и спор, и конкуренция, и размолвка близких друг другу людей)[115]. В чувстве юмора мы, как правило, имеем дело с интеллектуальным превосходством, с превосходством в понимании, в оценке событий, лиц, положений и т. п.
Итак, попробуем согласиться с тем, что в основе чувства смешного лежит сплав социальной потребности превосходства с идеальной потребностью познания (точнее, понимания). Вернувшись к рассмотренным ранее примерам, мы убедимся, что человек, осторожно пробирающийся в пустую комнату, вызывает у нас смех потому, что мы знаем то, чего но знает он. Именно наше знание действительного положения вещей делает его поведение смешным, порождает чувство превосходства над комическим персонажем. Чувство превосходства испытывает и современный школьник, смеясь над наивностью древних мудрецов, всерьез полагавших, что Земля покоится на слонах и китах. Нам смешон и наш собственный страх, когда мы обнаруживаем в темной комнате вместо притаившегося незнакомца брошенное на спинку стула пальто.
И все же вывод о чувстве юмора как удовлетворении потребности познания, понимания истинного положения вещей оставляет ощущение какой-то неполноты. Например, будучи ученым, я могу испытывать чувство гордости, своеобразное удовольствие от сознания, что мне удалось превзойти своих коллег в понимании того или иного явления. Значит ли это, что меня будет разбирать смех при мысли о своем превосходстве? Что я буду веселиться, рассматривая другие, может быть, менее удачные, но серьезные и по-своему аргументированные решения трудной задачи? По-видимому, нет. Что нее мы упустили в своих рассуждениях о природе смешного? Потребность в экономии сил.
Эта потребность занимает особое место в системе человеческих мотиваций. Она может приобрести господствующее положение и обернуться ленью Ильи Ильича Обломова, лежащего на диване своей квартиры в Гороховой улице. Но эта не потребность побуждает человека изобретать, непрерывно совершенствовать способы удовлетворения биологических, социальных и идеальных потребностей с тем, чтобы достигать своих целей с наименьшими затратами физических и умственных усилий.
Несоответствие расходуемых сил стоящей перед субъектом задаче также лежит в основе смешного, составляет важнейшую его черту.
Потребность экономии сил, как всякая иная потребность, способна породить положительные и отрицательные эмоции. Если мне не удается облегчить задачу, уменьшить затрачиваемые усилия, я буду испытывать отрицательные эмоции досады, раздражения, уныния и т. п. Если я найду более короткий и простой путь к достижению цели, это вызовет у меня положительные эмоции радости, удовлетворения, восхищения своей находчивостью. Ну, а где же здесь чувство юмора? Эффект комического возникает тогда, когда субъект (им может быть и само действующее лицо) обнаруживает несоответствие расходуемых сил реально необходимым тратам. Для того чтобы зафиксировать подобное несоответствие, надо одновременно иметь представление о размерах расходуемого (или заготовленного) и о действительно необходимом. Такое сопоставление возможно только при созерцании, при наблюдении со стороны, в том числе при наблюдении за самим собой, вот почему чувство юмора, по-видимому, недоступно животным.
Нам смешно, когда Городничий и его окружение тратят столько сил, чтобы завоевать расположение заезжего ничтожества. Когда Моська лает на Слона, чтобы прослыть грозной забиякой (что есть пустая трата сил). Когда Лягушка стремится сравняться с Волом. Когда мы собрались бороться со злоумышленником, а им оказалось наше собственное пальто. Демагог, разглагольствующий о высоких материях, до которых ему нет дела, вызывает возмущение. Вместе с тем он смешон, потому что старается впустую: ведь мы ему все равно не поверим.
Зряшное, избыточное расходование сил вызывает очень разное отношение в зависимости от того, какие сопутствующие потребности актуализируются в этот момент. Эгоистическая потребность самовозвеличивания сделает смех злорадным. Потребность прийти на помощь обернется доброй шуткой в адрес незадачливого приятеля. Потребность в справедливости наполнит смех разящим сарказмом.
Органическая связь юмора с потребностью экономии сил обнаруживается уже при анализе физиологического механизма смеха. Ведь смех — это звук человеческого голоса, прерываемый серией коротких судорожных выдохов. В то время как физическое напряжение сопровождается задержкой дыхания в фазе глубокого вдоха, выдох означает разрядку, снятие напряжения, чувство облегчения. Смеющийся человек слабеет. «Не смеши меня, а то я уроню», — говорим мы приятелю, с которым решили перенести тяжелый предмет. Иными словами, смех — это роскошь, которая позволительна при избытке сил или в момент, когда необходимость мобилизации сил уже миновала. Поскольку прогресс цивилизации означает непрерывное совершенствование средств удовлетворения разнообразных потребностей человека, старые способы и средства кажутся недопустимо расточительными, бессмысленно громоздкими и нелепыми. В результате история движется так, чтобы человечество весело расставалось со своим прошлым[116].
Поскольку потребность экономии сил универсальна и присуща всем без исключения людям, эмоциональная реакция при ее удовлетворении сама по себе не несет информации об индивидуальности данного человека. Индивидуальная окраска смеха определяется потребностью, дополнительной к потребности экономии сил. Именно она делает смех веселым, злобным, искренним, умным, глупым, именно она превращает смех в «самую верную пробу души». Распознать эту вторую потребность (или комплекс потребностей, сопутствующих избытку сэкономленных сил) чрезвычайно трудно. Даже для талантливого художника описание всех оттенков смеха — нелегкая задача, требующая тончайшей художнической интуиции.
«Глаза ее заблестели, как у ребенка, которому принесли подарок, и она вдруг рассмеялась гортанным звенящим смехом. Так смеются женщины от счастья. Они никогда не смеются так из вежливости или над шуткой. Женщина смеется так всего несколько раз в жизни. Она смеется так только тогда, когда что-то затронет самые глубины ее души, и счастье, выплеснувшееся наружу, так же естественно, как дыхание, как первые нарциссы или горный ручей. Когда женщина так смеется, что-то происходит и с вами. И не важно, какое у нее лицо. Вы слышите этот смех и чувствуете, что постигли какую-то чистую и прекрасную истину. Чувствуете потому, что этот смех — откровение. Это — великая, не обращенная ни к кому искренность. Это — свежий цветок на побеге, отходящем от ствола всебытия, и имя женщины, ее адрес ни черта тут не значат. Вот почему такой смех нельзя подделать. Если бы женщина научилась подделывать этот смех, то... из-за нее передрался бы весь свет. Ибо единственное, чего, в сущности, хочет мужчина — это услышать такой вот смех»[117].
Что нового вносит информационная теория эмоций в понимание природы смешного, чувства юмора, реакции смеха? Прежде всего, теория утверждает, что юмор нельзя свести к какому-либо одному все определяющему фактору, будь то агрессивность, чувство собственного достоинства, сострадание и т. п. Только сочетание минимум четырех условий способно привести к возникновению качества «смешного». Какие же это условия?
1. В информационном отношении вновь поступившая информация не просто повышает вероятность разгадки, понимания сложившейся ситуации, но отменяет, перечеркивает ранее сложившийся прогноз. Ярчайший пример тому — структурная схема любого анекдота, о которой мы писали в самом начале главы. Все усилия персонажей гоголевского «Ревизора» расположить к себе Хлестакова смешны потому, что ложен их прогноз об его особой миссии. Прагматическое рассогласование (вероятность достижения цели) здесь усугубляется рассогласованием семантическим, что делает это двойное рассогласование особенно «сильнодействующим».
2. Потребность, удовлетворяемая при реакции на смешное, не является устойчиво доминирующей потребностью субъекта. Не может быть смешным успех (или неудача) па пути к удовлетворению главенствующей потребности — материальной, социальной, идеальной и т. п. В сущности, смех есть всегда известное отвлечение от мотива-ционной доминанты, отход от нее, взгляд со стороны. Вот почему развитое чувство юмора свидетельствует о разнообразии и широте интересов (потребностей) личности, не ограничивающейся достижением только своей основной пели. Юмористическое отношение к происходящему есть результат склонности к созерцанию, ибо человеку, стремящемуся к прагматически актуальным целям, как говорится, «не до смеха».
3. В чувстве юмора неизбежно присутствует потребность экономии сил. Смешно все избыточное, нерациональное, не соответствующее новым прогрессивным нормам удовлетворения потребностей. Именно поэтому человечество весело расставалось со своим прошлым (К. Маркс). Здесь юмор граничит с остроумием в более широком смысле, как нахождением наиболее простого и экономного решения трудной задачи — научной, производственной, бытовой. Но здесь же юмор граничит и с легкомыслием, с желанием упростить стоящие перед субъектом задачи без достаточных к тому оснований. Ведь потребность экономии сил, движущая изобретательством и совершенствованном навыков, может обернуться и ленью, отказом от достижения труднодоступных целей. Точно так же легкость остроумного решения подчас оказывается мнимой, поскольку субъект недооценил реальную сложность стоявшей перед ним задачи (легкомыслие).
4. Наконец, реакция па смешное связана с неосознаваемыми проявлениями деятельности мозга. Смех возникает стремительно и непроизвольно. Можно попытаться воспроизвести некоторые из его внешних моторных компонентов, но нельзя по своему желанию испытать приступ того внутреннего состояния, которое заставляет нас неудержимо рассмеяться. А как трудно бывает объяснить (следовательно, осознать), что именно и почему оказалось для пас смешным. По-видимому, существует смех, связанный с деятельностью подсознания. Это — примитивный, «утробный» смех, порожденный самодовольным ощущением своего превосходства за счет хорошо автоматизированных навыков и прочно усвоенных норм, в сопоставлении с которыми все новое и непривычное кажется достойным осмеяния. Но гораздо важнее и значительнее юмор как функция сверхсознания, прокладывающего путь в будущее, преодолевающего отжившие и исчерпавшие себя нормы[118]. Именно такой юмор связан с творчеством, с интуицией, с остроумием нетривиальных решений научных и художественных задач. «Науку делают люди веселые,— говорил академик П. Л. Ребиндер. — Нытики и пессимисты, как правило, неудачники, ибо они неспособны к творчеству»[119].
Итак, смех способен дать нам массу важнейших сведений об индивидуальных чертах данного человека. О соотношении сознания, подсознания и сверхсознания в структуре данной личности («глупый» или «умный» смех в описании Достоевского). О мере пристрастия человека к неукоснительному соблюдению социальных норм и заботе о своем престиже («искренность» или «неискренность»), О преимущественном преобладании потребностей «для себя» или «для других» («злобность» или «беззлобность»), О степени ориентации человека на удовлетворение идеально-познавательных потребностей, свободных от материального или карьеристского расчета («веселость»).
Анализ юмора с позиций информационной теории эмоций — дело будущего; возможно, мы посвятим этой теме одну из своих дальнейших работ, Пока же ограничимся этими предварительными заметками о смехе как «самой верной пробе души».
НАУКА О ВОСПИТАНИИ
И ВОСПИТАНИЕ КАК ИСКУСТВО
Человек не из одного какого-нибудь
побуждения состоит, человек — целый мир, было бы
только основное побуждение в нем благородно.
Ф. М. Достоевский
Анализ природы юмора дал нам новые подтверждения справедливости ряда выводов, сделанных на предыдущих страницах. Во-первых, мы смогли уточнить представления о доминирующей потребности. Этот термин оказался многозначным, включающим в себя минимум три явления. Доминирующая потребность может быть ситуативной, сиюминутной. К этому классу относятся многие биологические потребности, требующие немедленного удовлетворения. С другой стороны, существуют потребности, устойчиво доминирующие в иерархии мотивов данной личности, подчас на протяжении всей жизни человека. Мы назвали их главенствующими, стремясь подчеркнуть их отличие от сиюминутных, преходящих доминант. Это — своеобразные «доминанты жизни», которые Павлов отнес к «рефлексам цели», а Станиславский — к разряду «сверх-сверхзадач». В результате синтеза ситуативных и главенствующих доминант формируются практические доминанты, непосредственно направляющие поведение. Например, испытывая крайнюю нужду в чем-либо — голод, жажду, усталость, боль и т. д., человек удовлетворяет эти потребности весьма различно в зависимости от своих главенствующих доминант, называемых в просторечии чувством собственного достоинства, долгом, стремлением к справедливости и т. д. Практическая доминанта как вектор, определяющий поведение, близка к понятию установки Д. Н. Узнадзе, хотя автор теории установки специально не занимался анализом сферы потребностей, не детализировал их конкретное содержание.
Во-вторых, анализ чувства смешного в новом ракурсе обнажил две функции сверхсознания: позитивную и негативную. Негативная функция сверхсознания есть отрицание устаревшего, пережившего себя и утратившего некогда реальный смысл. Именно в этом случае деятельность сверхсознания завершается смехом, и человечество весело расстается со своим прошлым. Благодаря сверхсознанию, устаревшее становится смешным до того, как строгий рассудочный анализ сможет неопровержимо доказать размеры и степень устарения,
Позитивная функция сверхсознания состоит в порождении нового — гипотез, догадок, озарений, ведущих к ранее не существовавшему знанию о мире. Развитое и активно функционирующее сверхсознание, как правило, обладает обеими этими функциями, вот почему юмор тесно связан с творчеством, с интуицией, с остроумием нетривиальных решений научных, технологических и художественных задач. Отсутствие чувства юмора — почти безошибочный признак бездарности.
Структура и иерархия потребностей данного конкретного человека формируется на протяжении всей его жизни. Выделение главенствующей доминанты — центральное звено этого сложного и длительного процесса, «равнодействующая» всей совокупности природных задатков, влияний микро- и макросоциальной среды. Известную (хотя и не фатальную роль) здесь играют врожденные особенности субъекта. Так, на одно и то же событие во внешней среде холерик при «прочих равных условиях» скорее отверг сопротивлением (потребность преодоления), меланхолик — реакцией избегания (потребность самосохранения), а сангвиник — любопытством (познавательная доминанта). Любая реакция всегда имеет свою предысторию, генетическую или индивидуально приобретенную. Вот почему отдельный рефлекс не может быть «кирпичиком», элементарной единицей поведения.
Поскольку целью воспитания является трансформация потребностей, структуры их соподчинения, соотношения главенствующих и второстепенных доминант, методы воспитания принципиально отличны от методов обучения. Обучение есть передача знаний, апеллирующая к встречной активности сознания. Цель обучения состоит в том, чтобы эти знания были восприняты, поняты (т. е. восприняты правильно), закреплены и реализованы в практической деятельности, будь то теоретическое мышление или совокупность бытовых, производственных, экспериментальных, художественных и тому подобных навыков. Педагогика сформулировала ряд правил и непрерывно ищет новые, более совершенные методики обучения, уделяя особое внимание активному участию обучаемых в этом процессе.
Современная наука располагает значительным запасом сведений о закономерностях и механизмах восприятия, памяти, организации действий, их последующей автоматизации и переходе в сферу подсознания. Эти сведения служат теоретической базой для педагогики, тем более что при известной индивидуальной вариабельности закономерности восприятия, запоминания и формирования навыков достаточно универсальны, являются общими для множества людей. В разное время и в разных странах были разработаны всякого рода «обучающие машины», применение которых нередко дает положительный эффект. Можно ли представить себе «воспитательный автомат»? Разве что в виде «механического правосудия», с блестящим сарказмом описанного А. И. Куприным. Методологическое, а затем и практическое фиаско потерпела теория «модификации поведения» с помощью инструментальных условных рефлексов, которую предложил известный американский психолог Б. X. Скиннер.
В отличие от теории обучения дело с теорией воспитания обстоит значительно сложнее. Соглашаясь с тем, что воспитание есть формирование общественно ценных потребностей, мы прежде всего обнаруживаем крайнюю ограниченность наших реальных знаний об этой области высшей нервной (психической) деятельности человека. Мы не знаем ни количества этих потребностей, ни их влияния друг на друга, ни законов их трансформации. Воспитание до сих пор остается преимущественно искусством, и выдающиеся представители этой сферы человеческой деятельности — Макаренко, Корчак, Сухомлинский — являются нам скорее в образе «художников», чем «инженеров» человеческих душ. Подлинно научная теория воспитания в общепринятом смысле слова «теория» по-прежнему остается делом будущего.
Какие объективные факторы ведут к сближению деятельности воспитателя с творчеством художника? Прежде всего, это несопоставимо большая, нежели при обучении, индивидуализация воспитательных воздействий. Ведь каждый воспитуемый — уникально неповторимая личность, а процесс ее формирования действительно напоминает изготовление единственного в своем роде «произведения» ума и таланта воспитателя. Здесь мы, по-видимому, должны четко различать «технологию воспитателя», более или менее универсальную и потому имеющую основу, и воспитание — творчество, ориентированное на каждого конкретного воспитанника, где составление общих для всех «рецептов» бессмысленно и бесплодно.
Если обучение есть формирование сознания, то воспитание главным образом адресовано к подсознанию. В самом деле, воспитанность предполагает не просто знание норм поведения, по соблюдение этих норм с целью награды или ухода от наказания, а невозможность нарушения норм, ставших внутренними регуляторами действий и поступков. Как остроумно заметил один юрист, нормальный человек даже в гневе не посягает на жизнь другого не потому, что боится высшей меры, а потому, что им движет древняя заповедь «не убий». Человек, соблюдающий нормы во имя выгоды или страха перед возмездием, безнравствен. В субъективной неосознаваемости объективной целесообразности просоциального поведения — суть моральной диалектики. В противном случае расчеты по принципу «ты мне, я тебе» мало что оставят от совести и морали.
Что касается технологии воспитания, то на уровне наших сегодняшних знаний о человеке она кратко сводится к следующему.
1. Постараться понять, с какой индивидуально сложившейся структурой потребностей мы имеем дело у данного субъекта: какие из них занимают главенствующее положение, какие хронически неудовлетворенны, не вооружены разумными способами удовлетворения и в силу их неудовлетворенности трансформировались в социально неприемлемое поведение, в состояние эмоционально отрицательной фрустрации, тревоги или депрессии.
2. Бессмысленно без конца объяснять полезность и целесообразность тех или иных норм, суть «хорошего» и «плохого», взывая к всемогущей сознательности. Сознание занято средствами удовлетворения потребностей. Вот и надо вооружить его знанием этих средств, таких средств, которые обеспечат успешное удовлетворение социально цепных побуждений, с помощью положительных эмоций усилят эти побуждения и позволят им возобладать над социально неприемлемыми мотивациями. Ни сознание, ни воля сами по себе не могут перестроить иерархию мотивов, ибо любой потребности в конечном счете может противостоять только другая потребность.
3. Поскольку непосредственными «трансформаторами» структуры потребностей являются положительные эмоции, а они, в свою очередь, связаны с успешным удовлетворением этих потребностей, вооруженность субъекта квалификацией и активно работающим сверхсознанием — предмет первейшей заботы воспитателя. Не «общения», не «сопереживания», не «духовных контактов» ждет воспитанник от наставника, а реальной помощи в повышении своей вооруженности. Только квалифицированный труд приносит человеку радостное ощущение полноценности, чувства собственного достоинства, нужности и полезности людям. Только элементы творчества, интуиции, т. е. деятельность сверхсознания, сообщают этому труду привлекательность до получения конечного материального или социального результата. А от «общения вообще», как и от «сопереживания вообще», пользы немного.
«Любовь мечтательная, — писал Достоевский, — жаждет подвига скорого, быстро удовлетворимого и чтобы все на него глядели. Тут действительно доходит до того, что даже и жизнь отдают, только бы не продлилось долго, а поскорей совершилось, как бы на сцене, и чтобы все глядели и хвалили. Любовь же деятельная — это работа и выдержка, а для иных так, пожалуй, целая наука»[120]. «Труд души», в смысле В. А. Сухомлинского, состоит в том, чтобы ребенок не просто ощущал некий эмоциональный дискомфорт при виде больного или несправедливо обиженного человека, не просто стремился к устранению этого тягостного для него самого «сопереживания», но приходил на помощь и переживал положительные эмоции, которые приносит успех действий, направленных на облегчение участи другого.
Таковы три фундаментальных требования к системе воспитательных воздействий, вытекающие из потребностно-информационного подхода к проблеме человеческой индивидуальности. Спрашивается, если мы, хотя бы в общих чертах, знаем, как строить эту систему, и если, с другой стороны, мы отчетливо представляем себе гармонически развитую, общественно полезную личность, то почему сохраняется так много примеров поведения, весьма отличного от выработанного нами образца?
Ответим па этот вопрос словами К. Маркса: «Материалистическое учение о том, что люди суть продукты обстоятельств и воспитания, что, следовательно, изменившиеся люди суть продукты иных обстоятельств и измененного воспитания, — это учение забывает, что обстоятельства изменяются именно людьми и что воспитатель сам должен быть воспитан»[121].
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
«Что такое эмоция?» — название работы
У. Джеймса, опубликованной в 1884 г.
На протяжении всех глав своей книги мы анализировали проблему индивидуальных особенностей личности с позиций потребностно-информационного подхода, который, в свою очередь, базируется на «информационной теории эмоций», предложенной одним из пас (П. В. Симоновым) в 1904 г.
Для того чтобы читатель смог вынести собственные суждения о продуктивности этого подхода, попробуем сформулировать те вопросы, на которые не в 1884, а в 1984 г. обязана ответить сколько-нибудь развитая и завершенная теория эмоций. Мы полагаем, что таких вопросов минимум пять.
1. Если автор теории разделяет мнение о том, что эмоция представляет одну из форм отражения реальной действительности, он обязан определить, что именно отражает эмоция, чем она отличается от других разновидностей отражательной деятельности мозга. Сложность и нерешенность этого вопроса сравнительно недавно отмстил В. К. Вилюнас. «При исследовании познавательных процессов обычно существует возможность опираться на два ряда явлений: объективный и субъективный, отражаемый и отраженный. По отношению к субъективному отражению первый ряд может служить своего рода образцом, „эталоном" того, что, например, должно или могло бы быть воспринято, запечатлено, постигнуто мышлением и т. п… При исследовании же эмоций такой возможности не существует. Эмоции выполняют функцию не отражения объективных явлений, а выражения субъективных к ним отношений... Поэтому данные о том или ином эмоциональном переживании мы можем сравнивать лишь с данными о других эмоциональных переживаниях у одного и того же человека или у других людей, а не с некоторым объективным „эталоном"»[122].
2. Любая новая теория эмоций должна, по нашему мнению, способствовать упорядочиванию, классификации наблюдаемых в жизни эмоций, предложив теоретический
принцип подобной классификации. Можно, конечно, пойти и чисто эмпирическим путем, примером которого служит описательная классификация Б. И. Додонова из его книги[123].
3. Концепция, претендующая на то, чтобы именоваться теорией, должна ответить на вопрос о том, какую роль играют эмоции в жизнедеятельности живых существ, в организации их целенаправленного поведения. Иными словами, каковы регуляторные функции эмоций?
4. Теория должна способствовать уяснению мозговых механизмов формирования и реализации эмоциональных реакций человека и высших млекопитающих животных. Ссылки на «системность», на «топографическое» распределение функций, на деятельность «мозга в целом», с нашей точки зрения, малопродуктивны. Попытки вернуться к представлению об эмоциях, как о конечном, далее неделимом психофизиологическом образовании можно было бы сравнить с призывом вернуться от современных представлений о многообразии элементарных частиц к атому Демокрита.
5. Наконец, предлагаемая теория должна чем-то обогащать практику. Практику воспитания, профилактики и борьбы с нежелательными последствиями эмоционального стресса, его влияния на здоровье и эффективность человеческой деятельности. Значение практики как критерия истины в полной мере применимо к частному случаю познания закономерностей и механизмов эмоций.
Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 245; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!